– Отчего вы одни? – спросил князь.
– Я, я не знаю…
– Опять слезы. Да, я тиран. Я понимаю. То вы бросаетесь на шею мущинам…
– Ah, mon père…[372]
– А то вы бегаете их.[373] Я не говорю: выходи замуж за этого человека. Я не похож на других отцов, дураков. Но я говорю: смотрите, годится он вам, тогда мы подумаем, а вы вперед уж делаете вид жертвы.
– Да я ничего и не думала. Мне просто скучно.
– Вам всегда скучно тогда, когда другим весело. И потом чтож это, – продолжал, разгораясь всё более и более, чем меньше он встречал отпора, как это бывает с людьми раздражительными и привыкшими к власти. – Я не bégueule,[374] но чтож это оставить девчонку одну с повесой, – говорил он, пользуясь всеми возможными оружиями против бессловесной, испуганной дочери, которая чувствовала, что теперь нашло на отца то расположение духа, в котором он бывает так несправедлив и страшен.
– Что это, распутный дом? И вы меня уверяете, что это ваш друг. Это б.[…], а вы дура, несмотря на всю вашу философию и математику. Я вас выучу. Идите к ним и чтоб я не видал слез. Ну! – Он дернул ее за руку, перевернул и толкнул по направлению к саду, а сам, заложив руки назад, стал ходить по аллее. Княжна не пошла к ним, а, отойдя из вида, села на диванчик из берез с корою и залилась слезами. Анатоль с цветком в бутоньерке, цветущий, сияющий и довольный, возвращался из английского сада, ведя под руку m-lle Bourienne, у которой тоже в косе был воткнут поздний левкой. Им было очень весело. Князь не разжимал рта до обеда. Княжна ушла в свою комнату и было послано за доктором. M-lle Bourienne ушла к ней. Анатоль пошел в оранжереи и ел десятками персики. Но Лысым Горам[375] нынешнее лето и день было счастье на посещение. Перед самым обедом из окон заслышались звуки экипажей и высланный Тишка узнать, кто едет, объявил с расстрепанно-радостным видом, что едут молодой князь с княгиней. Княжна не выбежала теперь, а из окна своей комнаты смотрела на приближающиеся два экипажа>.
Старый князь и теперь при предстоящем свидании с сыном продолжал гордиться. Одна его походка показывала, что теперешняя встреча его есть выражение великого снисхождения. Тишка и другие лакеи, окружившие экипаж, почтительно расступились, хотя и никак не могли бы помешать пройти барину. Молодой князь высаживал жену. Он оглянулся на отца, не улыбнулся, ни одним движением не выразил волнения и только, когда маленькая княгиня была на земле, неторопливо подошел к отцу и поцеловал его руку. Отец обнял его и подставил ему еще бритую щеку.
– Вот моя жена и с будущим внуком,[376] батюшка, – сказал князь Андрей. – A, Marie. – Княгиня, быстро раскачиваясь, подошла к свекру, поцеловала его руку и, как всегда улыбаясь, начала тараторить. Она говорила, что князь гораздо моложе, чем его описывали, что он André в братья годится, что Marie она по письмам любит давно. Князь Андрей в это время был окружен дворней, от целования ручек которой он с трудом мог отбиться. Скоро показалась и Marie, тяжело, неловко, бегом ступая на всю ногу, но так светло глядя на брата и невестку своими добрыми глазами, что ежели маленькая княгиня только к слову сказала, что она ее любит, то она теперь должна была истинно полюбить ее. André при отце бывший тем же[377] холодно надменным человеком, каким он всегда был, просиял при виде сестры. Глаза его зажглись тем ласковым блеском, который тем приятнее поражал, что он редко показывался.
– Ну, однако, мы сейчас обедаем, – сказал старый князь. – Подите обчиститесь, обмойтесь и приходите, или ты хочешь здесь, Louise, – обратился он к невестке, которая ему видимо понравилась.
– Нет, я приду.
– Помни, что ты здесь дома.
Они еще все стояли на крыльце, когда Анатоль в своем пестром жилете на мощной, выпяченной груди, досмаковывая сочной персик, подошел к ним, поклонился маленькой княгине и, нисколько не замечая того, что он лишний в эту минуту и стесняет,[378] вступил в разговоры.
André, не любивший все семейство К[урагиных], сухо обошелся с ним и повел всех в комнаты. Комнаты были убраны[379] от полу до потолков зеркалами и персидскими коврами, привезенными князем еще из Турецкой кампании.
Обед прошел стесненно вследствие болезни княжны, присутствия постороннего Анатоля и его приставаний к m-lle Bourienne, которых все старались не замечать, но которые Анатоль, казалось, старался выказывать. С маленькой княгиней он не успел поговорить, так как князь постоянно был занят ею. Андрей уходил в комнату к Marie и они там подолгу о чем то счастливо беседовали и замолкали, когда приходил кто иибудь посторонний.
С вечера приехал губернатор[380] и еще два родственника князя. На другой день, предшествованный исправником по починенной для него дороге, приехал в дормезе и князь Василий и имянины князя П. К. были встречены так парадно, как[381] уже давно не было. Рано утром сделаны были князем распоряжения о столе на десять кувертов, о стерлядях, и при осмотре оранжереи, за оказавшиеся выданные без приказания князя министерскому сыну восемнадцать персиков лучших, был на конюшне наказан садовник и приказано впредь сказать министерскому сыну, что князь дают персики, а никому брать не позволяют. Кроме того сделано распоряжение в девичьей, что ежели, как вчера, будет ночью ходить около дома министерский сын, то вылить[382] ему из окна на голову то, что выливают.
–
[383] <Утром в день имянин[384] холодный[385] князь Андрей, с вечера уговорившись с сестрой, встали рано с тем, чтобы пойти сентиментально сделать странствие по всем любимым местам детства. Сестра была единственное существо, с которым князь Андрей не стыдился показывать всё то, что было у него в сердце. Они пошли в сад под дуб, где у них был воображаемый дворец, за кухню, где потихоньку от отца у них был погреб и они, оставив потихоньку молоко, ставили его на ночь на луг, где они оба (все потихоньку) любили лежать кверху лицами и говорить, что они будут делать, когда будут большие.
– Неужели c'est pour tout de bon,[386] что тебе предлагают этого князя К[урагина] в женихи? – спросил он. – Мне жена говорила, я не верил.
Княжна покраснела.
– Да, говорят. – Они были дружны, расположены любить друг-друга, но, долго не видавшись, между ними было что то лишнее, неясное. Они больше были расположены любить друг друга, чем любили.
Княжна не была откровенна.
– Он не стоит твоего башмака. Я ничего не говорю. Но я бы хотел тебе больше счастья.
– Ах, André, не всем такое счастье, как тебе, моя судьба странная. Я знаю, что mon père любит меня. Но право мне тяжело иногда становится.
– Знаю, знаю.
– Ежели бы я могла уйти куда нибудь и посвятить себя богу.
– Зачем мрачные мысли.
– Я вчера говорила с Лизой. Ежели б я меньше других любила, я бы готова была погубить себя и выйти за первого встречного.[387]
– Ваше сиятельство, – перебил их в этом месте разговора Пухлов, – имею просьбу.
– Кто это? – спросил брат у сестры по французски.
– Papa l'а renvoyé, il a été intendant; on dit qu’il est très méchant.[388]
Пухлов, унижаясь, стал объяснять, что он не виноват, что на него наговоры и просил заступничества.
Князь Андрей вдруг похолодел.
– Что отец делает, то хорошо и, ежели вы хотите итти в военную службу, России нужны люди, чем унижаться, как теперь дворянину. Извольте итти.
– Слушаю-с, – сказал Пухлов, – а я думал милости, – и ушел.
– Как ты строг, однако, – сказала сестра.
– С этим народом нельзя иначе.
Они вернулись, все встали. После поздравлений и завтрака никто не знал, куда деваться, как это бывает в торжественные дни. Анатоль до неприличия лип к m-lle Bourienne, так что André прямо должен был сказать ему, что это нехорошо>
M-lle Bourienne была в нерешительности: бежать, как уговаривал ее Анатоль, или остаться.
Старые два князя в кабинете имели конфиденциальный разговор о судьбе своих детей (несмотря на то, что министр князь Василий уважал невольно отставленного князя).
– Eh bien, mon Prince,[389] – своим скучающим тоном, – у вас товар, у меня купец, comme je vous l'écrivais dernièrement, qu'en pensez vous? Vous avez vu le jeune homme.[390]
Князь В[олконский] говорил князю Василию ты по старой привычке.
– Ну, что ты хочешь этим сказать?
– Я говорю, князь, согласны ли вы бы были une liaison plus intime entre nos familles, c'est à dire un mariage entre nos enfants.[391]
– Согласен ли я? Это я после скажу. А первое, я предоставлю решить это дочери. Но в этом случае я и спрашивать не стану, твой сын дрянь. Его надо сечь еще, – сказал он решительно.
– Ну, однако.
– И даже я тебе очень рад, но сыну ты своему скажи, чтоб он убирался, а то я его выгоню вон. Вот что.[392]
– Я знаю, вы вспыльчивы, ну что ж, не будем говорить.
– И не будем, пойдем обедать.
За обедом говорили о войне, то есть все слушали, что наверху стола говорили два князя. Они перебирали корпуса, начальников. Князь Николай Андреич говорил, что набор тяжел, что полководцев нет. Князь Василий заступался за Кутузова. Князь Андрей заступался тоже. Отец его презрительно усмехнулся и стал рассказывать силы, средства и искусство Наполеона, которые он, сидя в деревне, лучше знал, чем он, полковник.
Анатоль напился совсем пьян и, когда отец его позвал к себе и распек его и велел уехать, то он нагрубил отцу и объявил, что он на этом уроде ни за что не женится, и на другой день уехал.
–
Через неделю князь Андрей собирался ехать, коляска стояла у крыльца. Отец проводил его до коляски и долго целовал и сам заплакал. Он не благословлял и сказал даже, что находит это пустяками, что человек всё делает сам, а бог ничего.
– Ну, прощайся с женой.
Маленькая княгиня повисла и огромным животом прижалась к мужу, но и тут она была ему противна. Он чуть не заплакал, прощаясь с Marie. Кирил камердинер вскочил и коляска уехала.
Старый князь не выходил на другой день и был болен.
–
Не один князь Андрей прощался перед войной. Война чувствовалась тогда во всем, полки шли, подводы наряжались, ехали генерал-адъютанты, великие князья и сам государь проехал. Ему чинили дороги. Исправник в имении князя, где была знаменитая грязь, стал [бить][393] на отчаянность, навозил и раз[возил][394] грязь. Государь прокатил, как по шоссе.
В народе ходили толки о [Наполеоне], говорили, что он уже побил австрийцев. (Как всегда молва предсказывала [это]).
Между помещиками шли отставн[ые]. Пухлов пристроил свою жену к двоюродным и пошел в Азов [и как] провиантский чиновник нажил уже состояние. Письма просительные [за] сыновей надоедали всем генералам. Вся Россия хотела быть адъютантом. Слышно было, что Кутузов с войском уже перешел границу. Гвардия, говорили, выступит. Все подписывались на газеты. Все ждали успеха. Правительство было молодо и все надеялись.
Но хотя дошли слухи о побитии австр[ийцев], слуху этому порадовались. Тем лестнее будет русским побить Наполеона, победителя австрийцев. Вот гвардия великолепная, богатая, прошла с обедами и угощениями, вот государь уж там, курьеры и эстафеты летят чаще, полки ближе и ближе приближаются к границе и все ждут, все ждут, кто новых наборов, кто <победы и славы>.
** № 13 (рук. № 46).
<12 Ноября 1805 года русские войска под командой Кутузова,[395] сделавшие отступление к Брюнну под напором всей армии Мюрата, в Ольмюце готовились на смотр австрийского и русского императоров. Гвардия[396] ночевала за[397] пятнадцать верст, вступала в Ольмюцкой лагерь прямо на смотр в десять часов утра.
С вечера в армии, стоявшей лагерем, был отдан приказ чистить амуницию.[398] Кутузовская армия стояла уже под Ольмюцом, соединясь с Буксевденом, и ожидала гвардию. Лагерь занимал огромное поле, кавалерия занимала деревню. Ночь[399] 12 ноября была ясная и с первым морозом не выше трех градусов. В одном из домов предместья города[400] собралось человек пятнадцать пехотных и кавалерийских офицеров в трактире.
– Господа, завтра царской смотр, гвардия пришла,[401] в часу отсюда, – сказал батальонный адъютант, входя в комнату.
– Врешь! Кто тебе сказал? Приказ вышел? – послышалось с разных сторон.
Офицеры сидели группами. У одного стола метался банк. Банк метал казначей Киевского полка, раненный в руку, понтировал сильнее всех гусарской офицер или юнкер, нельзя было разобрать, потому что шинель была на нем солдатская, с солдатским крестом, а сабля офицерская.
Гусар этот[402] был[403] запачкан и очень молод. Ему было лет шестнадцать на вид.[404] Игроки, кто лежал, облокотившись лежа на стол, пристально и тупо следя за банкометом записывающим и, придерживая левой рукой над столом колоду, правой загребающим деньги. Кто переминался на месте, кто, оправляя волоса и гладя лицо, отходил от стола и, шевеля губами, прохаживался по комнате, стараясь опомниться, кто рвал понтерки и бил кулаком по столу, кто считал на коленках деньги, кто шутил (как один высокой, старый уланской офицер) старой,[405] десять лет повторяющейся шуткой, никого не смешившей. Кто требовал вина и в одно время, не глядя, выпивал и, загибая карту, ставил. Банкомет, с раздраженным вниманием собрав все силы, старался спокойно следить за всем. Молодой гусар, стоя у стола и поставив[406] ногу на скамью, играл весело.[407] Он играл счастливо, около него на столе лежала хорошая кучка золотых.
– Эй динер! – крикнул он, нарочно по-русски выговаривая ди с тем выражением покорителя, с которым военные любят обращаться к жителям. Банкомет ждал гусара.
– Что будете ставить граф? – спросил он. Гусар не отвечал и заметив, что[408] хозяин подошел не сейчас к нему, а к двум австрийским офицерам,[409] которым он нес глинтвейн, он, не отвечая банкомету и не снимая ноги, повернулся к[410] хозяину и в смелых[411] глазах его и в особенности в выражении сжатых губ[412] блеснула та черта вспыльчивости и решительности,[413] которая страшна очень у молодых людей.
– Динер, – закричал он. – Ну!……[414] Хозяин всем телом повернулся, расплескал глинтвейн и подошел к нему.
– Вот так то! – сказал он. И начал по немецки[415] вполне хорошим выговором. – Hören Sie mal… bringen Sie mir… Nu, was soll ich nehmen… – Он видимо нарочно медлил – ну, ich will nichts. Gehen Sie.[416] – Хозяин ушел. В это время вошел офицер с известием о приходе гвардии. Опять банкомет ждал, потому что граф гусар прислушался и стал расспрашивать, где ночует гвардия и какие полки, пришел ли Измайловский. Банкомет раздосадовался.
– Я мечу. Готово.
– Измайловский пришел? Вы говорите, в стороне за городом? – расспрашивал он. – Атанде, – проговорил он, видимо на что то новое решившись. Гусар счел свои золотые. – У вас сколько в банке?
– Вот видите, – отвечал с досадой раненный банкомет.
– Сочтите, – повторил гусар.
– 2300 гульденов, да вот запись 1800… – сказал банкомет недовольный, но однако исполняя требование противника.
– Ну, запись… ваше дело, – сказал гусар, видимо практичный в игре, несмотря на свою молодость.[417] Он отсчитал из своих золотых столько, сколько было на столе, поднял с полу валявшуюся понтерку, это была семерка, и двинул всё на середину стола.
– Два с боку, – сказал он, оставшиеся от его денег два золотых положил в карман и надел фуражку.
– Бита, – сказал кто то. Граф повернулся и пошел в лагерь.
– Соколов, поедем к гвардии, – крикнул он одному Павлоградского полка офицеру.
– Поедем! – Они вместе стояли в палатке. Соколов согласился. Только что они вернулись в грязный лагерь в свою палатку, загроможденную двумя кроватями, одной на колушках, другой на вьюках, и Простой велел седлать лошадь, казачьего подъездка, как вошел вахмистр и доложил, что эскадронный командир велел готовиться к[418] завтрашнему смотру.
– Нельзя ехать, Простой.
– Вздор, коли бы драться так так, а то смотр, чорт его дери, я поеду, ты оставайся.
– А спросят?
– Ну говори, что хочешь.
– Ну чтож, ты выиграл или проиграл?
– Вот, – сказал Простой, показывая, – два червонца только осталось. А много был в выигрыше, чорт с ним. Марков, – обратился он к вахмистру, – на, выпей водки.[419] Коли я не поспею, скажи что болен. – Он сел на[420] старую казачью лошаденку и нагайкой погнал рысью по каменистой, освещенной месяцем дороге к Ольмюцу.
В темноте приехал он к деревне, в которой стояла гвардия. Два раза его не хотели пропускать[421] часовые, но он объявлял, что он послан к великому князю, раз он наткнулся было на самого великого князя и наконец попал по. показаниям солдат на кашеваров Измайловского полка, узнал, где 4-я рота, и добрался наконец до[422] квартиры прапорщика князя Горчакова.[423]>
** № 14 (рук. № 46).
Не один князь Андрей тогда простился с семьей, оставил беременную бесчувственную жену и весело и бодро скакал куда то туда, где ему казалось, что его ждет слава, а где его ждала может быть смерть. Много было семей, оплакивавших своих сыновей, мужей, братьев. Nicolas Простой, еще прежде князя Андрея, с свойственным ему несколько напыщенным энтузиазмом, в гусарском юнкерском мундире, как будто с болью отрываясь, перецеловал мать, сестру, Соню, Лизу и, гремя шпорами и содрогаясь мускулами сильных молодых ног под натянутыми панталонами, сбежал вниз и, говоря всем[424] встречным кстати и некстати: «прощай, прощай!», вскочил в телегу и трагически махнул рукой и закричал: пошел!
В день его отъезда J[ulie] О[хросимова] как бы нечаянно случилась у[425] Ростовых. Когда Nicolas прощался со всеми, она подошла к нему и с восторженной улыбкой подала ему руку:
– Желаю вам славы,[426] – сказала она ему. – Я понимала вас и надеюсь, что вы.
Nicolas был в восторженном состоянии, в котором ему хотелось всем говорить значительные речи. Сам не зная почему, он, целуя руку J[ulie], сказал ей таинственным тоном.
– Да, всё узнается, когда придет время. – Nicolas сам не знал, что означала его фраза, a J[ulie] поняла ее по своему и на основании этой фразы писала княжне, что при прощании с Nicolas Ростовым были сказаны важные слова.
Nicolas Ростов догнал полк в Радзивилове и уже с полком выступил за границу.[427] Он, хотя и не участвовал, но от товарищей слышал о Кремском поражении Мортье и слышал канонаду, он под Шенграбеном с полком ходил в атаку и упал с убитой под собой лошади. Он испытал весь ужас ночного отступления и всю гордость сознания, что oн в числе четырех тысяч удержал сорокатысячную армию Наполеона.
Борис Горчаков стоял с Бергом. Гвардия, как известно, шла, как на гуляньи. Ранцы везли на лошадях, офицерам были готовы обеды везде. Полки шли в ногу и офицеры шли пешком. Так шел Борис с своим товарищем.[428] В то время, как[429] Ростов, привязав лошадь, как буря ворвался к ним, они чистенькие, Берг в шелковом халате, а Борис в венгерской курточке, которую он купил дорогой, сидели в чистой квартирке, отведенной им, перед круглым столом. Борис на диване с ногами, Берг на кресле, пили чай и играли в шахматы.
– Нет, Юлий Карлыч, теперь я не поддамся, – говорил Борис, – ретируйтесь отсюда с царицей. – Юлий Карлыч держался за царицу и курил из длинной трубки, стоявшей на полу.
– Это что за гром! – сказал он, оборачиваясь, как влетел Федор Простой.
– Ты откуда?[430]
– Гвардия? пети зенфан але куше дормир (это говорила дома барышня приживалка, обоим одинаково знакомая), – закричали они друг на друга, говоря глупые слова и помирая со смеху без смешной причины, но только от радости. Берг даже улыбался, хотя чувствовал себя чужим между этими двумя друзьями.
– Ах вы, полотеры проклятые! чистенькие, свеженькие точно[431] с гулянья, – кричал[432] Ростов так громко, что хозяйка высунулась из двери посмотреть на крикуна. – Ну рассказывай, когда видел моих. <Проходили> через Спасское? Что Наташка моя милая?
– Какже мы дневали в[433] Спасском в вашем, – вмешался Берг, – какой прием был войскам от вашей маменьки.
– А, Берг, здравствуйте,[434] – сказал Простой, протягивая покровительственно руку штабс капитану гвардии и ротному командиру.
– Видели всех, – отвечал Борис, удивляясь на свободу обращения и на мужественность лица своего старого товарища,[435] – но давно, но вот письма и здесь получи, я привез тебе шесть тысяч рублей. А Наташа, Наталья Ивановна, – поправился он, – без тебя совсем другое стала…
Простой подвинул стул, сел верхом на него и рукавом сшвырнул на диван все шахматы.
– Ну их к чорту. Садись, рассказывай. – Борис удивлялся на это армейское молодечество, которое так усвоил себе Простой и которое он теперь перед гвардейцами, как ему казалось, нарочно утрировал. В сущности же теперь только в первый раз сам Ростов, примеряя себя к старым отношениям, чувствовал, насколько он вырос. Всё ему казалось ясно, легко. Он, заставляя удивляться своей развязности, сам в первый раз удивлялся на нее.
– Знают они об наших делах? Знают, что я произведен? – спрашивал он.
– Где же знать, мы только теперь узнали, – отвечал Борис, не переставая любуясь [и] улыбаясь на своего[436] друга. – Ты был в деле? – спросил он.[437]
Простой небрежным движением[438] тряхнул по своему солдатскому Георгию, выдвинул свою подвязанную руку и улыбнулся.
– Энс, Шенграбен, корнет и представлен в поручики, – прибавил он. Но он тотчас же переменил разговор.[439]
– Ну, а твой старый пес[440] Алексей тут?
– Тут.
– Эй! чорт[441] Алешка!
Вошел добродушный и видимо хорошего дома слуга.
– Поди сюда, целуй меня, старый кобель! – И он обнял его.
– Имею честь поздравить ваше сиятельство.
– Ну, давай полтинник за извощика заплатить, – сказал он, напоминая те времена в Москве, как он занимал у старика по гривенникам. Старик, приятный[442] и приличный всегда, засмеялся.
– Извольте, ваше сиятельство, офицеру и кавалеру поверить можно, – и стал доставать из кармана.
– О, гвардия на политике [?]. Как я ему рад, этому старине. – Он опять переменил разговор, отвернулся. – Пошли у маркитанта взять шампанского.
Борис не пил, но с радостью достал из-под чистых подушек тощий кошелек и велел принесть вина.
– Кстати и тебе отдать твои деньги и письма.
– Давай, свинья этакая, – закричал Ростов, хлопая его по заднице в то время, как он, нагнувшись над шкатулкой, хлопал в ней звенящим английским замком и доставал деньги.
– Ты потолстел, – прибавил Простой.
У Бориса всё, от постели, сапог, до кошелька, чистоты ногтей и звенящего, несломанного замка с секретом шкатулки – отзывалось умеренностью и порядочностью. Он дал пакет, письмо. Простой облокотился на стол, почти повалившись на него, засунул руку в курчавые волоса, комкая их, и стал читать. Он прочел несколько строк, блестящие глаза его потускнели, прочел еще, еще страннее стал его взгляд,[443] и вдруг две слезы потекли по его щеке и носу, и он только успел закрыть лицо.
– Я свинья, не писал им, – сказал он вдруг. – Берг, милый мой! Послушайте! Когда вы сойдетесь с задушевным другом, как это животное, и я буду тут, я сейчас уйду и сделаю для вас, что хотите. Послушайте, уйдите пожалуйста куда нибудь к чорту. Вы знаете, я от души говорю, – прибавил он, хватая его ласково за плечо и тем стараясь смягчить грубость своих слов. «И как это всё просто и легко», сам себе удивляясь, говорил Ростов, «гораздо лучше так быть со всеми».
– Ах, помилуйте, граф, я очень понимаю, – сказал Берг, говоря как то в себя и раскачивая, вдавливая шею в грудь в знак успокоения.
– Вы к хозяевам пойдите. Они вас звали, – прибавил Борис с своим всегдашним мягким и полным такта обращеньем. – Вы скажите, что я ужинать не приду.
Берг надел сертук, такой чистой и франтовской, какого не было во всей армии, с эполетами и, сделавшись вдруг красивым офицером, вышел из комнаты.
– Я свинья! Смотри, что они пишут.[444]
«Думать, что ты, мой бесценный Коко, находишься[445] среди ужаснейших опасностей, свыше моих сил. Ты,[446] милый мой сын, дороже мне всех моих детей, да простит меня бог.[447] Да простит тебе бог те слезы, которые я по тебе выплакала и да не даст тебе испытать тех мучений…» Далее шли подробности о домашних, советы и приложено было рекомендательное письмо к князю Багратиону. – Ну его к чорту, я[448] не пойду.
<Вдруг углы губ поднялись выше и выше и Федор Простой улыбнулся, не> сводя глаз с темного угла комнаты, в который он задумчиво смотрел.
– Ну, a m-me Genlis всё та же? А Наташка милая моя? Все тоже? – Он улыбнулся. Борис улыбнулся тоже не насмешливо, не от чего нибудь, а только от радости.
– Расскажи про ваши дела.[449] Нам рассказывали, да правда ли всё…
– Ну, после, а Соня что?
– Ты ее не узнаешь, как она похудела, как она убита, это не тот человек… Напиши ей.
Опять Федор Простой задумался и опять потускнели его глаза.
– Да, – сказал он, – меня все любят, я это знаю, но вот сердце мое знает, что она одна всегда будет любить меня, никогда не изменит. От этого я и мало ценю ее. Все мы эгоисты. Ну рассказывай ты… как вы шли.[450]