Книга Черный венок - читать онлайн бесплатно, автор Марьяна Романова. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Черный венок
Черный венок
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Черный венок

Было и кое-что еще пугающее. Впервые это случилось, когда Даше исполнилось шесть. Стояла одна из тех душных июльских ночей, когда воздух кажется смолисто-навязчивым и таким тяжелым, что им легко одурманиться, но почти невозможно, вдыхая его, уснуть. До половины третьего Ангелина ворочалась под простыней, которая пропиталась ее потом и воспринималась бетонной плитой, а потом решила выпить ледяного чаю.

В кухне она увидела Дашу.

Дочь лежала под столом, раскинув руки, и от неожиданности Ангелина вскрикнула: ей сперва показалось, что девочка не дышит. Но Даша дышала мерно и глубоко, ее сон был крепким, как будто ее искусственно одурманили эфиром. Ангелина на руках перенесла девочку в постель и через какое-то время почти забыла об инциденте. Но спустя пару недель крепко спящая дочь обнаружилась в коридоре, у вешалки. Она лежала в странной позе, подогнув колени и упершись лбом в пол. Как будто молилась.

Ангелина кинулась сначала на интернет-форумы, а потом и на консультацию к именитому психиатру. Ее успокоили: детский сомнамбулизм – явление распространенное; пройдет время, и Даша перерастет эту странность. Пока же надо всего лишь позаботиться о ее безопасности – чтобы во время таких прогулок она не поранилась или, скажем, не выпала в окно.

Ходила Даша во сне не то чтобы часто, но и забыть о своем недуге не давала.


– Ангелина, что это ты в таком виде по двору разгуливаешь?

Женщина вздрогнула.

Возле забора стояла незаметно подкравшаяся соседка – круглолицая женщина с носом-картошкой, обветренной кожей и тяжелым крестьянским задком. Видимо, она была примерно одного возраста с Ангелиной – максимум лет тридцать пять, – но кожа ее не знала дорогих кремов, тело никогда не холили диетами или массажами, волосы не укладывали феном, а практично прятали под хлопчатобумажный платок. Солнце и ветер огрубили ее некогда миловидное лицо, разлиновали его морщинками, поэтому женщина выглядела значительно старше. Соседку звали Марьей, она родилась в Верхнем Логе, да так и прожила здесь всю жизнь, не выезжая дальше Ярославля.

К Ангелине она отнеслась с подозрением. Изнеженная москвичка, из дома не выходит раньше полудня, огород не разбила, даже цветочки посадить поленилась, по ночам жжет свечи, носит шелка и босоножки на каблуках, зачем-то красит губы. Брови черные, ломаные, как у ведьмы, и взгляд как у гулящей кошки. А самой, поди, уже за тридцатник (как бы она удивилась, если бы узнала, что Лине уже тридцать восемь). И мужика нет – стыдоба. Дочку явно нагуляла, судя по всему, такую же ветреную и никчемную.

«В чем хочу, в том и хожу, сад-то мой», – хотела огрызнуться Ангелина, да не решилась. Зачем ссориться с соседями? Кто их знает, еще дом спалят, а ей потом плати…

– Да вот, Марья Петровна, дочка моя потерялась куда-то, – улыбнулась она.

– А вставать раньше не пробовали? – хитро прищурилась соседка, да еще и подбоченилась.

Это было уже совсем наглой выходкой. В любой другой день Ангелина вышла бы из себя и дала понять бесцеремонной клуше, who is who, но после инцидента с колодцем по ее венам тягучей патокой разлилась непонятная слабость.

– Наверное, к речке поехали, – смягчилась Марья, поняв, что воевать с нею изнеженная москвичка не собирается. – Целая ватага на велосипедах просвистела часа полтора назад.

– У Даши нет велосипеда…

– Велика беда! – хмыкнула Марья. – Ее, наверное, Ванька Обухов из крайнего дома на раму посадил… Ох, гляди, Ангелина, еще нюхнешь ты с ней горя! Девка у тебя непростая, сразу видно. Принесет в подоле…

– Не говорите глупости! – поморщилась дачница. – Даше всего двенадцать лет.


На поле материнства Ангелина всегда была чужим игроком, заслуживающим дисквалификации. Матерая мазохистка, наделенная даром извлекать из каждого кусочка боли чудесные нервные штрихи, линующие холст, она всю жизнь была одиночкой. Осмысление боли и ее переработка в произведение искусства нуждаются в личном пространстве. У нее всегда было вдоволь территории – воспитанная сильной, целыми днями пропадающей на работе матерью, она с юности привыкла к одиночеству и уютно в нем обжилась. Вокруг нее всегда были не обычная комната, не обычная улица, не обычная дорога, а хрупкий, бензиново переливающийся всеми красками мир, в котором помимо нее самой обитали такие демоны, что Борхес смог бы написать второй том своего Бестиария.

Ангелина любила все, что делало ее грустной, – момент, когда золотая осень переходит в серую и слякотную, низкое небо, горьковатый коньяк, европейское кино, ароматы полыни и корня ириса, пробирающие до мурашек стихи, и мужчин, женатых, умных и старых. Ей было всего семнадцать, когда первый такой мужчина вошел в жизнь Лины, и ее внутренняя принцесса-в-замке, красивая анемичная девочка, измученная музыкой «Пинк Флойд» и Осипом Мандельштамом, вдруг взорвалась такой полноцветной радугой, что было даже страшно. Она почти не ела и почти не спала, могла за ночь написать картину, а потом утром продать ее в подземном переходе к Измайловскому вернисажу. У нее покупали – не могли не купить! Потому что в ней было нечто большее, чем гений или ремесленный опыт, в ней была страсть, когтями раздирающая на кусочки.

В балетном полете прошла ее юность и молодость, а зрелость Ангелина встретила в неоспоримом статусе ведьмы. Она по-прежнему была несчастна, по-прежнему выбирала не тех мужчин, но это всегда была блаженная, осознанная, добровольно водруженная на золоченый трон боль. На улице девушка носила шляпы-таблетки с вуалью, а дома – шелковые китайские халаты. У нее были перстни с огромными аметистами и всегда влажные глаза. Иногда она покупала кокаин и ненадолго становилась электрически смешливой. Иногда уезжала в Крым и снимала там дачу с садом, а возвращалась в несвойственном для нее спокойном и сытом состоянии. Ангелина овладела искусством влюблять, не утратив способности влюбляться, и при желании могла бы стать той, кого женские журналы называют self made woman. Однако предпочитала быть такой, какой была всегда, – нервной, бледной, умеренно голодной и совсем-совсем одинокой.

И вот ей двадцать семь, и очередной месяц без крови на трусах она встречает буднично и с холодным сердцем – ее организм был слишком нервным и нестабильным, чтобы выдерживать регулярный цикл. Получилось как в дурном романе – живот рос, а принцесса, далекая от мещанских реалий, пыталась сидеть на диете из сельдерея и слабительного, потому что мягкие щеки и округлившиеся плечи вносили эстетический диссонанс в образ декадентской красавицы, ею взлелеянный. Однажды она предсказуемо упала в обморок в торговом центре, в отделе чулочно-носочных изделий (Ангелина была из тех женщин, которые считают колготки унизительными и носят исключительно чулки, даже в тридцатиградусный мороз). Перепуганная продавщица вызвала «скорую», и врач, круглолицая женщина с суровым ртом, твердо стоящая на земле, обидно отчитала пришедшую в себя Ангелину – и за слабительное, и за чулки, и за то, что та до сих пор не подумала об обменной карте, а самой через пять месяцев рожать. Так и выяснилось, что священное одиночество нарушено изнутри: где-то там, под растягивающейся кожей, растет человек – предположительно женского пола.

Сначала, конечно, Ангелина была обескуражена и все поверить не могла, что эта водевильная, пошлая история приключилась именно с нею. Но потом даже обрадовалась. У нее было богатое воображение и безупречное чувство цвета. Ей рисовалась просторная комната с развевающейся белой шторкой. В ней она сама в глубоком бархатном кресле – распустившаяся, плодородная мать-земля, Гея, богородица – и розовая девочка с умными серьезными глазами. Ангелина будет рисовать, а девочка, запутавшись в мягких складках ее длинной шелковой юбки, станет смотреть на нее снизу вверх, как на своего личного бога. Она выбросила лишнюю мебель, перекрасила стены, сшила новые шторы и обтянула винтажным бархатом старое, доставшееся от бабушки кресло. У нее было достаточно вкуса и энергии, чтобы малыми средствами воплощать мечты. Из обычной деревянной детской кроватки была сделана колыбель принцессы, а к ней сшит марлевый балдахин. В последний день своей беременности Ангелина зачем-то пошла в «Детский мир» и купила белого плюшевого медведя, который едва ли был необходим младенцу, зато отлично смотрелся на подоконнике рядом с вазой из чешского хрусталя.

Трудными были ее роды. Попрыгунья-стрекоза, за все сорок недель беременности она не прочла ни одной книги о физиологии материнства, предпочитая довольствоваться образами, которые подбрасывало ее живое воображение. Поэтому не знала ничего ни о схватках, ни о том, как правильно дышать, ни даже о том, что роды иногда длятся несколько суток.

Было больно, как будто внутри нее взорвалась вселенная. Ее рвали изнутри, а самым страшным было то, что склонившиеся над нею врачи улыбались. Этакая ожившая картинка о жестокости в нацистских лагерях: люди в белых халатах стоят над распоротым животом еще живого узника и улыбаются, как будто перед ними не человек, а рождественская индейка. Она старалась не смотреть в их лица. Ревела, как раненый зверь.

В итоге, когда на ее сдувшийся живот положили крошечного розового человечка, у Ангелины не осталось моральных сил на счастье. Инстинкт молчал. Потом она подумает, что природа сотворила ее неполноценной. Ей был дарован талант особенного – нервного и нежного – восприятия мира. Она могла прийти с мольбертом в обычный двор и так нарисовать его, что люди растроганно плакали. Но взамен ее лишили слепой самочьей любви к потомству.

Ей сделали какой-то укол, и Ангелина уснула. А когда проснулась, с удивлением поняла, что жизнь ее никогда не будет прежней. Вторгшийся в ее будни крошечный человек хочет быть Буддой на алтаре, и чтобы она круглосуточно пела мантры. Ангелина же сама привыкла быть божеством, и ей было трудно перекроить свой быт под новые условия политеистической религии. Первые недели хотелось покончить с собой. Все вокруг говорили, что ее дочь – ангел: дает матери выспаться ночью, не капризничает и смотрит так серьезно. Но у Ангелины не укладывалось в голове: если это – ангел, то каковы же тогда демоны? Подруги рассказывали ужасы. Сын одной из них не выпускал изо рта материнскую грудь часами, как вампир. У нее соски посинели и потрескались, а ему – хоть бы что. Дочь другой срыгивала всю еду, и ее приходилось подкармливать через желудочный зонд, пять раз в день. На фоне этого жизнь Ангелины казалась безоблачной. Ей было стыдно жаловаться, хотя плакала она гораздо чаще, чем смеялась. И еще ей было стыдно, что материнство не приносит ей радости.

Рисование она забросила – малышке было вредно дышать красками и растворителями. За несколько лет Ангелина изменилась так, что знакомые из прошлого невозмутимо проходили на улице мимо нее и даже не останавливались, чтобы поздороваться. Она поправилась, ее бедра отяжелели, лицо округлилось. Чулки, старые бархатные платья и вуали Ангелина аккуратно сложила в старую коробку из-под телевизора и упрятала на антресоли, как пиратский клад. Пришлось купить в спортивном магазине свитер и утепленные штаны. Ее взгляд погас, жизнь, которая всегда была такой волнующе непредсказуемой, стала похожа на колесо сансары. Каждая ночь была маленькой смертью – Даша засыпала, и вымотанной Ангелине хотелось безвозвратно провалиться в черноту. Но каждое утро она была обречена вновь появляться на свет.

Нет, все было не так уж беспросветно. Со стороны она вообще смотрелась хорошей матерью. Ей нравилось нашептывать импровизационные сказки, склонившись над дочкиным крошечным лицом, – Даша слушала, замерев, только было неясно, увлечена ли малышка сюжетом или просто слушает мамин голос, спокойный и плавный, как река. Нравился нежный запах младенца: молоко, чистая кожа, медовое дыхание – космос. Умилял Дашин смех, который делал дочку похожей на мультипликационного человечка.

Однако ей казалось, что одинаковые дни мешают чему-то очень важному. Чему-то, ради чего она, Ангелина, и была, собственно, явлена на божий свет.

Конечно, с годами стало проще. Когда Даше исполнилось три, Ангелина записала ее в хороший детский сад – не могла поверить в собственную свободу. Ей хотелось всего и сразу – курить прямо в квартире, рисовать, наряжаться, часами гулять по Бульварному кольцу, пойти в гости к знакомым художникам и болтать с ними ни о чем. Постепенно она расправила плечи. Похудела. Спрятала свитер и лыжные штаны на антресоли, вернула себе радость носить корсет и курить через мундштук. Появились мужчины – предсказуемо старые, красивые и женатые.

Даша всегда была как бы взрослее сверстников – так часто случается с детьми безнадежных эгоистов. Когда ей исполнилось пять, Ангелина уже искренне находила в ней приятную компанию. Дочь была интересным собеседником. Умела смотреть на мир особенно. Она была такой же нервной и нежной, как мать.

Глава 2

1918 год. Петроград


В один из ясных солнечных дней – такой голубой, золотой, хрустальный, что еще недавно он показался бы молодому Дмитрию Савицкому чуть ли не дополнительным доказательством существования Бога, – произошла катастрофа, после коей его жизнь, и без того почти загубленная, уже не могла быть такой, как прежде. Во всяком случае, так казалось ему самому.

Дмитрию было почти четырнадцать, и четыре с небольшим месяца назад его мать отдала миру свой последний выдох. Бледная, нежная, моложавая, любящая надушенные перчатки, кружевные зонты, нюхательные соли и вечерние посиделки у камина, на которых она проникновенным полушепотом читала Бодлера, женщина не вынесла смрада революции. Болезнь, ее сгубившая, имела непонятную природу. В какое-то утро Лидия Савицкая проснулась с жаром, отказалась от завтрака и грустно попросила принести старый номер журнала «Живописное обозрение» с дебютными стихами Дмитрия Сергеевича Мережковского, который однажды присутствовал на ее «каминной вечеринке» и произвел на хозяйку впечатление своим ясным умом и будто бы улыбающимися глазами. Больше она с постели так и не встала. Никогда. Сгорела за полтора месяца, большую часть которых провела в тумане, иногда выныривая из него со странными просьбами – то требовала опиум, то заявляла, что она и есть антихрист. Умерла женщина тихо, во сне, и Митенька еще долго недоверчиво прижимал к губам ее остывающую руку. Мама была для него всем миром, и он не представлял, как же это возможно – жить, когда вокруг тебя рассыпалась защитная скорлупа.

Еще и девять дней не прошло, как горничная Дуняша, скривив губы, «ушла в народ». Бог знает где она познакомилась с какими-то матросами, один из которых (по ее собственным заверениям) был румян и кудряв, точно херувим. Тот и пообещал ей, что настанет день, когда Дуняша вернется в квартиру, где жила прислужницей, в качестве хозяйки и правящей государыни.

Отец, которого Митенька в глубине души считал немного рохлей, пережил свою Лидочку всего на восемьдесят дней. Он был убит при попытке купить на черном рынке буханку хлеба. Митя остался в большой разоренной квартире совсем один. Но мальчик был уже достаточно взрослым, чтобы понимать – это ненадолго. Так и вышло – в какое-то утро пришли они, пахнущие кисловатым потом и водкой, с комьями грязи на грубых кожаных сапогах. Они смотрели на Митю как на насекомое и весело трясли перед его носом какими-то бумажками, из которых якобы выходило, что к собственной квартире Дмитрий Савицкий более не имеет отношения.

У него не было сил возражать, да и это казалось бессмысленным. Вещи Митя собирал под насмешливыми пристальными взглядами. Ему позволили лишь взять сменное белье да шерстяную гимназическую шинель. Ни колечек маминых не отдали, ни ложек серебряных, ни книг («Пригодятся нам, барчонок, твои книги. С дровами-то нонче сложно!»). Ничего.

Так он оказался на улице. Совсем один.

И первое время Митенька как-то еще держался.

А потом произошла катастрофа. Дворник Никодим, который помнил Митю сызмальства, который всегда ему улыбался, а иногда с лукавой улыбкой тайком вручал то красное хрустящее яблоко, то половинку ароматного пряника, то несколько слипшихся карамелек, вдруг подошел к нему на улице, и лицо его было сурово.

– Что, в подворотне живете, ваше блаародие? – спросил дворник, и чуткий Митенька различил в его голосе незнакомую интонацию, которая показалась ему угрожающей.

– В подворотне, – подтвердил Митя, в глубине души надеясь, что, возможно, Никодим по старой памяти как-то повлияет на ситуацию.

Наивно было бы думать, что Никодим ворвется в Митину бывшую квартиру и, воинственно размахивая метлой, прогонит тех, чужих. Но может быть, хотя бы пустит переночевать в свою каморку, напоит чаем или кагором…

Но вместо того, чтобы начать спасать Митеньку, дворник вдруг посмотрел на его ноги и сказал:

– А вы выросли, Савицкий. Сколько годков-то вам?

– Скоро четырнадцать, – робея, ответил Митя.

– Всего четырнадцать, а ростом уж с меня. И ножища – во какая! Савицкий, вы ботиночки-то сымайте, – вполголоса, будто бы не веря в собственную дерзость, сказал вдруг Никодим.

– Что? – Мите сначала показалось, что он ослышался.

Но дворник упрямо повторил:

– Ботинки сымай, говорю! Ты тут все равно не выживешь, так что мне они нужнее.

– Да что же вы…

Но дворник не слушал его – надвигался на Митю, как грозовая туча. Брови его были нахмурены, а грубые большие кулаки сжаты так, что костяшки пальцев побелели. И появилось в его взгляде нечто такое, что становилось ясно – прибьет.

– Последний раз говорю – сымай ботинки!

От унижения ли или от страха, но у Митеньки дрожали ноги. Малчик сел прямо на мостовую и непослушными пальцами расшнуровал боты. Никодим с удовольствием за ним наблюдал. Казалось, ему самому не верилось, что он может вот так обойтись с тем, с кем многие годы почтительно здоровался.

Вручив дворнику ботинки, Митя робко спросил:

– Так может быть… вы мне заместо дадите свои? Не могу же я вовсе босым ходить.

Но Никодим расхохотался ему в лицо, точно дьявол, и растворился в ночи.

Митя остался один.

И это был апокалипсис.

Так прошло еще несколько дней.


Его сознание будто бы обернули многослойным шелковым коконом. Защитная реакция: не осознавать, не анализировать, не принимать информацию.

Тело существовало автономно – оно дрожало и даже иногда плакало. А однажды случилось и вовсе постыдное. Нос к носу столкнувшись с компанией подвыпившей швали и поняв, что его сейчас снова будут бить, Митя вдруг почувствовал, что ногу будто кипятком ожгло. Он даже не сразу сообразил, что случилось, а какой-то типчик в кожанке с нахальными злыми глазами уже дышал чесночным духом ему в лицо: «Обоссался, блаародие?» И, отвернувшись к своим, уже с утвердительной интонацией весело подытожил: «Блаародие обоссался!»

Когда они ушли, Митенька сел на корточки, прижался спиной к холодной стене и завыл – тихо, горько, точно обиженный щен. Ему было тринадцать лет, и он учился в гимназии.

Три года назад он добрался до отцовской библиотеки и с тех пор читал запойно, все подряд. Он привык себя ассоциировать с героями умными, храбрыми и самоотверженными. С теми, кто честно сражается и всегда побеждает. Иногда перед сном ему мечталось – вот вырастет, и будет у него невеста, и он застрелит всех, кто дурно о ней подумает. А теперь получается, что не просто не может дать честный бой, а даже не способен выдержать колючий взгляд пьяного хама. Обоссавшееся блаародие – вот он кто.

Вообще-то после того случая Мите, как ни странно, стало легче. Как будто бы кто-то невидимый провел черту, навсегда отделившую нежного болезненного мальчика, в совершенстве владеющего французским и мечтающего о поединках с драконами, от грязного никчемного бродяжки. Все эти дни ему было страшно и стыдно. И так не хотелось становиться животным, так мечталось проснуться от запаха няниных блинов, и чтобы больше не было ни серых улиц, ни глумливых морд. А теперь он словно принял собственную деградацию как часть смерти. Увидел свою смерть, которой, возможно, еще дела до него не было, и смирился. А когда находишь силы принять худшее, жить становится легче.

И вот в один из тех часов, что Митенька просто сидел, прислонившись спиной к холодной стене какого-то дома и тупо созерцая пространство перед собою, кто-то вдруг потряс его за плечо.

Юноша нехотя поднял глаза.

Над ним стоял обычный мужчина, разве что ростом намного выше среднего. Да, обычный – но все же в нем было что-то удивительное. Митенька не сразу сообразил, что именно, но через мгновение его осенило: незнакомец улыбался. И это была не торжествующая ухмылка дворового пса, дорвавшегося до барской постели, не безумная гримаса слабака, отпустившего разум на волю и пребывающего в одному ему ведомом блаженстве. Нет, самая обычная улыбка озаряла румяное лицо незнакомца – приветливая, доброжелательная и даже вполне светская. Такими улыбками приветствовали друг друга люди из Митенькиной прошлой жизни, и мальчик, грубо перенесенный в другую реальность, уже не ждал когда-нибудь увидеть подобное выражение на человеческом лице. Поэтому сейчас растерянно улыбнулся в ответ.

От незнакомца веяло уверенностью и покоем. Конечно, он мог оказаться кем угодно – войны и хаос всегда выпускают на волю шулеров и проходимцев всех мастей. Но Митенька почему-то точно знал – улыбающийся мужчина не причинит ему вреда.

– Что случилось, молодой человек? – сочувственно и даже как будто бы строго спросил незнакомец. Его интонация заставила Митю смутиться, и он пробурчал:

– Как будто вы сами не видите, что случилось.

– Ах, это… – махнул рукой странный незнакомец – Хотите кофе?

– Кофия? – недоверчиво переспросил Митенька. – Но откуда же у вас кофе?

– Идемте уж, – рассмеялся мужчина. – Будем вас спасать, раз уж мне сегодня подвернулись именно вы.

Последнюю фразу он сказал так тихо, что Митя едва ее разобрал. Пожав плечами, мальчик нырнул вслед за незнакомцем в темную арку. Терять ему было нечего, беречь тоже. Последний оплот человеческого – ботинки – отняли. А жизнью он с некоторых пор не то чтобы просто не дорожил, но и был бы рад без боя вручить ее первому же посягнувшему.

Незнакомец же держался так, словно странные дни обошли его стороной. Он был гладко выбрит и благоухал вербеновой водой, а одет был в домашний бархатный халат цвета бургундского вина, из-под которого выглядывал белоснежный ворот накрахмаленной сорочки. Спину мужчина держал прямо, а в его взгляде не было ни доли отчаяния или страха. Митенька шел за ним, и ему вдруг подумалось: а что, если с чернотой покончено? Невозмутимый господин почуял в нем своего и теперь не бросит. Митеньке ведь многого не надо, он готов пойти в услужение хоть за крышу над головой. Он мог бы быть секретарем: идеальный французский, сносный немецкий, латынь, каллиграфический почерк. Если, конечно, в этом безумном городе кому-то еще нужны секретари. Да что уж там, мальчик и ботинки готов был бы полировать, и взбивать постель – лишь бы не слоняться больше по темным улицам, не смотреть в противные рыла, лишь бы хоть иногда было немного теплого ноздреватого хлеба и кофе. У Митеньки заурчало в животе. В последний раз он ел вчерашним утром – у брошенных дворником мусорных баков нашел вялый и подгнивший с одной стороны кочан капусты.

Кофе… Он обещал кофе…

Мите думалось, что незнакомец ведет его к себе в дом, но тот вдруг остановился посреди пустого двора, возле старого клена.

– Прошу вас, молодой человек.

Митя заметил, что на земле, под их ногами, валяются старые одеяла. У него задрожала нижняя губа. И так горько вдруг стало – гораздо горше, чем в тот день, когда дворник Никодим отнял у него башмаки. Было обидно, что он позволил себя провести. Да еще кому позволил – себе самому! Незнакомец и двух слов не успел сказать, Митя сам все сочинил. Так хотелось поверить в то, что в этом хаосе у кого-то еще может быть дом.

Должно быть, все горькие мысли были написаны на его лице. Потому что странный незнакомец вдруг хлопнул его по плечу и, рассмеявшись, сказал:

– Да полно же вам, хватит кукситься. Сейчас кофий пить будем… Зовут вас как?

– Дмитрием. – Митя опустился на отсыревшее одеяло и обнял колени руками.

– Меня – Хунсаг, – с легким поклоном сообщил мужчина.

– Что за имя странное? – удивился Митенька.

– Уж какое есть, таким и довольствуюсь, – мягко улыбнулся Хунсаг. – Вам, Дмитрий, кофе с сахаром?

Мальчик обескураженно кивнул.

Хунсаг отошел куда-то за угол, и, несмотря на разочарование, Мите вдруг стало страшно, что он больше не вернется.

Заморосило.

Юноша закутался в одно из одеял – хоть и отсыревшее, но все же теплее. Его била дрожь. Суставы будто бы покрылись корочкой льда. «Если свалюсь с жаром, мне конец, – почти без эмоций подумал Митенька. – Не выжить мне».

– Хорошо, что у вас, Дмитрий, хотя бы хватило ума на то, чтобы избавиться от жалости к себе. Сколько дней вы бродяжничаете? Судя по состоянию вашего сюртука, не больше недели. И уже такой прогресс.