Иоланта Сержантова
С августа по ноябрь
Помидоры
– Хозяйка, ваши помидоры?
Женщина испуганно поднимает на меня глаза и встаёт с обвязанного платком табурета. В деревнях, на пару точно таких же, для прощания с покойником обычно водружают гроб. Ухватившись за край ведёрка, наполненного мелкими, как райские яблочки, частью ущербными ягодами помидоров, женщина стоит, явно не постигая смысла вопроса и молча смотрит на меня, так что приходится повторить свой вопрос:
– Чьи, я вас спрашиваю, помидоры?!
– А чьи же? Мои. – Удивляется женщина и касается их чистой, но серой от постоянной не нужды, но потребности голубить, лелять родную землю.
– Ну, мало ли… – Пытаюсь допытаться до правды я.
– Они, конечно, не очень. Ну, на засолку можно… – Почти извиняясь, шепчет женщина, ласково поглядывая на помидорчики, но тут уж, незнамо к чему, возмущаюсь я сам:
– Да нет, мне на поесть!
Хозяйка помидоров вздыхает покорно, и не ожидая, что я позарюсь на её невзрачный урожай, пытается вновь угнездиться на своём похоронном табурете.
– Вырастить просто, а вот продать… – Бормочет она себе под верхнюю губу.
– Так то кому как. – Отвечаю я и меня вдруг накрывает волна благодарности к этой незнакомой, простой русской бабе, чьей-то заботливой мамке и жинке, красу которой давно уж забрала себе всё та же земля.
Чтобы не смущать женщину, я предлагаю:
– Давайте, сыпьте сюда, заберу все! – И протягиваю её рюкзак.
– А не помнутся? Сумку-то испачкаете? – Беспокоится женщина, но я успокаиваю её и покуда она хлопочет, чтобы половчее переложить свой нежный товар, внимательно рассматриваю в самом деле милую, растворившуюся уже почти в постоянной усталости женщину. Свой труд она несомненно считает безделицей, а оборотистость, умение сорвать лишнюю копейку – удачливостью, удалью, но счастьем. Иначе бы…
Расплатившись, напоследок я не могу удержаться от совершенно неуместного вопроса:
– А отчего вы чужим-то не торгуете?
– Да как же можно!? – Пугается женщина. – То ж я каждую ягодку с её прадедов знаю… Вы покушайте, они все сладкие!
– Как мёд? – Смеюсь я и женщина тоже, наконец, улыбается мне, – грустно, доверчиво и мудро, как дитя.
Правда
Глазам неведом толк увиденного ими…
Автор
Только я замахнулся, дабы ударить её, как из-за кактуса вышел он. Стебель растения был раза в три выше его, но он так сверкал глазами из-под мохнатых сросшихся бровей, и с такой страстью шептал: «Не смей трогать! Она моя!», что я отступил. Не уважить напор подобной решимости я просто не мог. К тому же, очевидно, во мне самом не было той ловкости и сноровки, которые могли бы мне помочь справиться с нею.
– Отойди покуда! – Приказал он, и я сделал несколько шагов назад, но не от того, что был готов повиноваться всякому его требованию, а просто из осторожности.
В его облике не было ничего, что могло бы насторожить или напугать её. С вольно опущенными руками, глядя прямо в глаза, он шёл на неё спокойно, медленно, как бы обдумывая каждый свой шаг. Как не покажется странным, столь явное прямодушие заинтересовало её, и вместо того, чтобы метаться, ища спасения, она замерла на месте, потёрла ладонью о ладонь, стряхивая пыль, а после, будто очарованная гипнотическим обаянием, сама двинулась ему навстречу.
Он едва заметно усмехнулся, и немного отступил назад. Они словно поменялись ролями. Она шагала в его сторону, а он медленно пятился.
Со стороны чудилось, будто они исполняют некий диковинный танец, когда партнёры двигаются, не касаясь друг друга. Ритм невиданных доселе «па» захватил моё воображение, так что я даже позабыл ненадолго про своё недавнее намерение расправится с нею…
Не отрывая от неё взгляда, он всё ещё продолжал отступать, и, так казалось, совершенно позабыл про кактус, вросший позади него в землю. Сделай он ещё полшага-шаг, и его спину пронзили бы десятки игл. Признаюсь, я спохватился слишком поздно, и не успел бы остановить его, но он справился сам. Незаметным глазу движением подался вперёд, и ухватив её за руку, перекинул через плечо. Всё было кончено в одно мгновение.
Мы обменялись взглядами. В моих глазах наверняка было восхищение, в его я не заметил радости. Одни лишь усталость и разочарование.
– Нет, ну ты посмотри, каков хитрец, этот паук! Сплёл паутину между моими кактусами! Знает, что не стану там вытирать. Вон, сколько у него мух в сетке, и только одна на кактусе сохнет. Невкусная, наверное!
– Наверняка. – Подтвердил я, и подмигнул пауку.
Иногда и то, что видишь собственными глазами, может оказаться правдой.
Как и всё…
Двери в осень скрипят натужно. Стеснённым иными заботами недосуг думать ещё и об них, которым – невдомёк, почто оно так, одному лишь дятлу есть до всего дело. Совершенный уют заполненного тёплыми опилками дупла наводит скуку и гонит его выслушивать откровения покинутого всеми лета, покуда умащивает он дверные петли древесными соками, дабы сделать их голос менее резким.
Шумно, со стоном, ястреб отхлёбывает немного от небес, и опьянённый ими, взмывает, кружась, в высь, на которую никогда ещё не посягал. Куда как ниже, хрипло откашливаясь зефиром облака, летит ворон. Синицы вычёсывают тонкие пряди вишнёвых веток вблизи пруда…
Попирая молву, зарянка намедни покинула родные места, не дожидаясь холодного душа дождей, да взяла на память один лишь оранжевый лоскут закатного неба. Вся в тоске и надежде, что хватит его света до весны.
Жарко дыша пАрит земля, бабочка томно парИт над нею, и целует на прощание поспешно каждый встречный цветок.
Приникшие к земле лягушки, да змеи, живут обратным отсчётом, становясь медлительнее, увещевают к жизни с мольбой умерить свой пыл и биение сердца, покуда осенняя дрёма не укажет им путь туда, откуда они пришли по весне. Множество пор земли – обитель многих.
Под обложкой древесной коры – нажитое годами, и сколь бы зим и лет не сменили друг друга, нет-нет, да отыщется жук, что, засидевшись в листве, остался там, где застала его зима. Умный не горд, но покладист, таков и жук, и дети его, и внуки.
Двери в осень скрипят натужно, но нет нужды беспокоиться про то. Как бы не был усерден дятел, однажды сорвутся двери с петель, и не снимая мокрого насквозь плаща, оставляя после себя слякотные следы, явится осень, которая хороша задним числом, как милое всё, что минет когда-то без следа.
Судьба…
Пирог округи нарезан на неровные ломти. Ускользающий клином пеший, либо колейный1 – единственный аккуратный кусок, который не стыдно предложить гостям. Ну и раздаёт его жизнь пресыщенным, сытым уже через меру, «на дорожку». И один употребит его таясь, отламывая понемногу, едва закроются за ним двери, иной прибережёт для домашних, поджидающих у окошка, а кто, не из добросердечия, но по причине брезгливости, кинет в канаву бродячему псу. Ну, и зачем брал, почто не отказался, другим в пользу?!
Утро. Шагая по вымощенной янтарём солнечного луча тропинке, разрисованной улиткой, её серебряным карандашом, с балюстрадой травы в драгоценном обрамлении жемчуга и алмазов росы, скрывая улыбку под вуалью облака нежных со сна бабочек… что мнится тебе, человече?! Не ты ли, зависимый от всего на свете, топчешь нечистыми думами этот самый свет, полагая, что имеешь право на то?!
Загустевшая всего в одну лишь ночь вода холодна, от того не слишком нервна, умеренна в притязаниях своих на берега. Но спокойствие сие – лишь забрало, скрывающее от мира бушующую в воде страсть. И, как не трудно прятать ей боль, она таит её на дне, и, разглядывая в зеркале воды свои тёмные от ярости очи, шепчет, шевеля скользким языком водорослей: «Молчи… молчи… молчи…» Не из страха или стыда, но по причине отваги не выдать себя, ибо удостоенный судьбой достоинства, не нарушит и чужого, убережёт.
Пирог округи, как участи. Участь у каждого своя, да пирог-то – общий, один на всех.
То рыдала округа…
Всю ночь напролёт бесчинствовал ливень. После себя он оставил бутылочное стекло луж, скомканные салфетки листвы, блюдца из-под варенья с облезлой местами позолотой и… так неряшливо, – использованные зубочистки черенков всё от тех же листов, что явно побросали кавалеры. Дамы же, в соответствии со свойственной им привычкой, оказались нарочито милы, неподдельно жеманны, и обронили из-за того кто серьги, кто браслеты, а которая бусам позволила сползти с лилейной шейки змеёю в траву. Спроси любую из них поутру, почто побросали в воду броши стрекоз, ни одна не ответит. Впрочем, единственная, пожалуй, отыщется, и со свойственной всякой эмансипэ заносчивостью, ведомая пустым словом, соврёт про обломавшуюся застёжку, да нежелание возиться с эдаким-то пустяком. А спроси её, чем она занята, так сразу и не ответит.
Всё то же ливень перемешал с землёй остатки лисьей трапезы, по обыкновению больше похожую на казнь. Но, даже тот, кто вкушает один лишь цветочный нектар, бывает неуклюж или жесток. Мало найдётся охотников прислушаться к рыданиям отколотой чаши бутона, а коли и разберёт в них что, чем, помимо пустого сочувствия, утолит ту тихую, но зримую печаль?..
Не исполненное смысла слово, лишённое глубин жалости, праздное сочувствие, – пустое место, ничто. Только… изначально оно имелось в виду, как свобода, наличие простора, который должен быть наполняем любовью, ибо для неё всегда мало: дня, ночи, жизни и вечности.
Всю ночь напролёт бесчинствовал ливень. То рыдала округа. О чём-то, о своём…
Молодость, увы и ах…
В вычищенном костюме и сапогах, причёсанный и надушенный, с платком в кармане я шёл на премьеру нового театрального сезона. Вечер был тёплый, до театра – рукой подать. По пути я шалил, ребячился, нарочно задевая газон, дабы насладиться видом многих бабочек, что взмывали к моему лицу и касались свежевыбритых щёк.
Круженье бабочек в ночи, словно снегопад наоборот. Щекотные их прикосновения, будто самым краешком веера, как обращённое к тебе в пыльном полумраке театральной ложи, ласковое и вместе с тем умоляющее «Позвольте…»
Я с восторгом гадал, о чём будет вопрос. Не с нею ли мы танцевали на балу в Сочельник? А коли что потребует, то что именно?! Да какая разница?! Стакан мятной воды из буфета или, быть может, даже платок!!! И если в самом деле его, то …промолчать, либо тотчас требовать назад? Теперь аль после?..
Ох, ну я и дурень! Какое «теперь»?!!! Конечно же потом, погодя неделю, а то и больше, когда воображение разыграется до крайности у обоих, и через его туман нельзя уж будет разглядеть истинного образа, вот тогда – самое время!!!
Сквозь пламя мечтаний, влажному, словно от перенесённой недавно любовной горячки, с алыми щеками и оглохшему почти, мне едва удаётся расслышать нежный, с нотками тревожности, голосок: «Позвольте! Вы не могли бы…»
Я откликаюсь немедля:
– Что вам?! Располагайте мною!! Вы …вам воды или платок?
Противу ожиданий, насмешливым, слишком уж дерзким для юной девушки голосом из-за веера прозвучало несколько, вконец вскруживших голову слов: «Оставьте свой платок при себе, он вам нужнее. Вы так шумно дышите, что из-за вас совсем не слышно реплик. Если простужены, следовало бы поберечь себя и не выходить из дома.»
Я сделался так смущён, что лучше бы прямо тогда провалился сквозь ложу в партер. Но вместо того затаился в своём, обитым бархатом кресле, как на козлах, стараясь вовсе не дышать: ни носом, ни ртом.
Вспоминания о прикосновении веера теперь казались неприятными, обидными, как чреватый неприятностями полёт шершня или заискивающий, лживый – комара.
Когда, откровенно зевая, капельдинер закрыл за мною двери театра, на бульваре не было ни души. Луна в небе, пряча своё круглое лицо в воротник облака, вероятно тоже насмехалась надо мной.
Понурившись, я возвращался на квартиру, обходя занятые травой участки бульвара. Потревоженные под моими шагами бабочки не вызывали во мне теперь ни умиления, ни нежности, но одну лишь горечь и разочарование.
Молодость, увы и ах…
Земные дела
Осень обрывает листья один за одним, словно гадает на известном всем романовом цветке2, что увял, не дожидаясь холодов. Не из-за этих ли цветов осень пахнет прелыми яблоками3?! А и гадает она про что?! Быть ли ей ныне или нет?! Вот уж, нелепица… Почто ж не бывать-то?
Лукава осень. Не входит сразу, годит. С изнанку чудится, что стоит она на месте, хрустит листьями, откусывая понемногу с ветвей дерев, будто от тех же яблок, лущит подсолнухи, сушит лещину. И когда уж дождётся, что свыкнутся с нею, не глядят, тут же делает первый шаг.
Сперва семенит, – тихо, крадучись. Если бы не следы её ступней, узкой лодочкой, не догадаться ни за что, не уличить. Но однажды утром покажется вдруг, что, – то ли простору стало больше, то ли небо немного раздалось, съехало на лес. А по траве как бы пробежала девочка, примяла маленькой ножкой траву. Да не так только, не разочек, но расшалилась, разбегалась, вытоптала тропинки, оборвала листву, разогнала всех, – кого по норам, по домам, а которых и вовсе прочь из этих мест…
А сама-то уже и не девочка, а дама, в дорогих нарядах, золотой парче… И вроде бы даже собралась уходить…
– Что ж так-то? Али вам нехорошо у нас?
– Загостилась я, довольно. – Степенно ответит осень, да и уйдёт, не поклонившись ни разу, не обернувшись напоследок. То ли стыдлива слишком, то ли горда, разве разберёшь?
…Ночью, тайно от прочих, к округе заходил дождь. В непросохший ещё, неряшливый войлок неба, кутается осень, как в побитую молью горжетку. Поговаривают, не готов покуда её наряд, Ну, что ж, и осень не всякий час при параде, дело-то мирское, земное, временное от того…
Надобно…
Утро округа встретила не вполне свежей. Стоялый туман воздуха сперва мешал осмотреться по сторонам, но после как солнцу дали, наконец, пройти, оказалось, что перламутровые колени пригорков расцарапаны ровными полосами следов, среди которых, – мимо линии – по паре точек с запятой рассудительного во всём зайца, скоропись4 скороговорки косули и в нужных местах – увесистые, словно сургучные, печати шагов лося.
Сбитая по пути роса доносила без обиняков с кривотолками: кто, куда, давно, либо недавно побывал здесь. Птичьи письмена по обыкновению невнятные и по причине лёгкости характера (не путать с легкомыслием!) – в расчёт не берём, хотя…
Птицы, если взаправду, пускай пугливы, но любопытны ж, отходчивы, не помнят зла, лишь правописание у них хромает часто, как сами они. Тут уж – ничего особенного, бытие определяет и походку, и подход к жизни. Всё вприпрыжку, на лету, слёту, между небом, без которого себя не мнят, и землёй, без коей им тоже – никак. От сего – недостаток простоты в обращении к ней, нешуточная манерность и искренне изумление полученным от неё ж ответам. И тоже – всё неспроста!
К примеру – дрозды. Передвигаются прыжками, приседая при этом, словно жжёт им пятки или совестно, от того, что мало внимания уделяют они земле. И уж жеманятся, прежде чем соберутся с духом взлететь… любо-дорого! Чудится, будто бы то не птица вовсе, а дитя отпрашивается у мамки погулять: и хотя славно, сытно, да сладко подле неё, а и с друзьями охота пошалить, порезвиться.
Пригорок в росе от вечерней до утренней зари сияет жемчужно, и жаль тронуть его, да надобно портить жизнью любую её красу.
Не кто-то там ещё…
Не желай себе чужих забот,
разберись сперва со своими
Автор
Заплетённые косичкой витые провода в тряпичной оплётке опоясывают комнату, не касаясь стен, от шайбы выключателя у двери до точно такого же, выпачканного цветной побелкой, с другой её стороны. Мне непонятно, зачем одной лампочке нужно сразу два выключателя, хотя от второго вниз, почти до пола, спускается косица, на конце которой томится бездельем вросшая в стену розетка. Впалые её глаза вызывают одновременно жалость и желание наполнить манящие к себе пустоты хотя бы чем: шпилькой, спичкой, гвоздиком…
Да-да, я уже пробовал. В прошлый раз выбило пробки, погас свет и бабушке выпало забираться на табурет в коридоре, чтобы вкрутить их обратно, а мне – держать свечу. Я тогда не хныкал, молча терпел стекающие на руку расплавленные капли воска, а так – ерунда, ничего интересного.
Вздыхая, я рассматриваю выключатель. Ребристый его носик мне можно трогать только один раз – вечером, когда за окном уже вовсе становится невозможно угадать очертаний дома напротив. Бабушка привыкла экономить, тянет до последнего, пока, загородившись от любопытных занавесками, позволит зажечь свет. Я забираюсь в кресло и всякий раз норовлю покачать рычажок выключателя, прежде, чем даю ему прищемить палец.
Выключатели – оба!– довольно щурятся на лампочку под потолком, ну и я тоже радуюсь вместе с ними, поглядывая сверху вниз на розетку. Вероятно, она – их сестра, им без неё было бы скучно и неуютно в комнате. Другого объяснения я не нахожу.
– Хватит уже, слезай с кресла, а то упадёшь! – Требует бабушка, и я послушно сползаю, но по дороге успеваю провести пальцем по каждой из фарфоровых пешек, что поддерживают провода на своих плечах.
– Ну, вот, выпачкал руки. Иди вымой! – Сердится бабушка, и я иду в кухню мыть руки и воображать про те самые фарфоровые фигурки. Я знаю их правильное название, но отчего-то причисляю именно к пешкам, сбежавшим некогда с шахматной доски под кровать, а после – по стенам под провода. Этого, разумеется, никак не сделать в полной темноте. То, верно, луна подсобила им, и раздвинув шторы длинным белым пальчиком света, позволила каждой фигурке отыскать своё укромное место.
– Думают, что спрятались! – Смеюсь я чуть не в голос. – Как тараканы!
– Где?! – Немедленно отзывается бабушка и бежит в кухню, но, как на грех, именно теперь там ни единого таракана на виду.
– Ну, и зачем ты сочиняешь?! – Поднимает брови бабушка, и слегка обиженная возвращается в комнату. Она занята, опять кому-то что-то шьёт, на круглом столе лежит отрез материи.
В узком длинном ящике швейной машинки у бабушки хранятся всякие интересные штучки: иголки, кнопки, мелки, кусочки мыла, дамские пуговки и предмет моего вожделения – запасная пуговица от кителя деда. Среди этих сокровищ не нашлось места только огромным чугунным портняжным ножницам и сантиметру. Но если ножницы никогда не лежат без дела, то туго скрученная лента сантиметра, похоже, уже не в состоянии принять первозданный вид, ибо бабушка никогда не смущает своих заказчиц обмером. Глянет исподлобья, расправит ткань на столе, и, закусив нижнюю губу, принимается кроить. Тяжеленные ножницы скользят в её руке, как по маслу, – любо-дорого! И ведь ни разочек не промазала, не отстригла лишнего лоскута.
Если стол застелен скатертью с бахромой, а не отрезом на платье, и из кухни не доносится вкусный запах котлет, да пирожков, значит бабушки нет дома. Ну как тут удержаться от того, чтобы не подёргать выключатель за нос. Щёлк-щёлк, щёлк-щёлк! – И лампочка чуть заметно звенит, моргая спросонок.
Едва заслышав под окном бабушкино вежливое «Благодарю!» в ответ на пожелание доброго здоровья от соседа, я тушу свет, спрыгиваю с кресла, и делаю вид, что по всё это время читал календарь. Однако бабушку не проведёшь.
– Опять баловался с выключателем. – Укоряет она меня, и идёт в кухню, разбирать сумки.
Надо признаться, мне ни разу не стыдно, но …откуда она может знать?! Впрочем, разве может быть иначе, она же бабушка, а не кто-то там ещё…
Фёкла-свекольница и Андрей-тепляк
Я вышел из дому, и прямо с порога ощутил на щеке прикосновение прозрачной нити. То лето переступило финальную черту,– шёлковую ленту паутины паука-бокохода, – и ворвалось в чертоги бабьего, индийского лета.
И как-то так сразу вышло, что стеклянный шар солнца уже не старается попасться в глаза, как прежде. Более того, его приходится доискиваться, заискивать перед ним, дабы показало оно свой ясный, хрупкий лик, да после долго рыться в стружках и пуху облаков. Окутанному ими для сохранности, солнцу делается боязно себя самого.
Наверное, закрывая за летом двери, осень долго глядела ему вослед, вот и выстудила лесные дорожки. Прежде тёплые до истомы, они леденят босые ступни, принуждая идти скорее «туда, откель пришёл».
Воздух, да и сама округа утеряли свой жар не в меру скоро – всего за одну ночь. Тени дерев кажутся не сенью, но сырыми пятнами на земле, так что мнится – не было вовсе никакого лета, всё это сказки, всегдашние рассказы стариков о том раньшем, лучше нынешнего, времени. Хотя, кажется, есть что вспомнить и о чём повздыхать не только у «пожившим», но и самому.
И о зорях розовощёких, и об утреннем тумане над рекой, когда путаешь дно неба со смятым покровом воды, и о рыбе, что поймал, да отпустил некогда подобру-поздорову, подрасти. Только не для того , дабы нагуляла жирок, не для будущего улова, а во исполнение самых сокровенных желаний тех, у кого окажется на пути та рыба как-нибудь после....
Выйдя из дому, не ступив ещё и шагу, я почувствовал прикосновение к лицу паутинки. То лето, что бежало столь быстро, навалилось жаркой грудью на тонкую ленточку паутины паука-бокохода, и ворвалось в чертоги бабьего, индийского лета.
– А почто индийского-то? Неужто, своего какого нет?
– Да отчего ж нет?! Имеется!
– Ну, ды-к – не томи, сказывай…
– Фёкла-свекольница нынче, а с нею и Андрей-тепляк5!
– Во-от оно как! Это другое дело! С этого и надо было начинать.
Одиночество
Деду моего дорогого друга Баранова Анатолия Александровича -
Николаю Степановичу Родионову,
который после обеда любил читать Гегеля
– Отвесь-ка мне, любезный, пол фунта ветчины, редко беру, но ради праздничка, отчего бы себя и не побаловать.
Привыкший к откровениям посторонних сиделец, и от того давно переставший принимать их к сердцу и примеривать на себя, молча отвесил чуть больше искомого, хотя на вид казалось, что в самом деле как бы даже и меньше.
– Ой… да как-то я не рассчитал… – Забеспокоился покупатель. Он заметил хитрость лавочника, и ему было стыдно от того. – Мне б ещё ситничка, капустки квашеной, да чекушку, а теперь вот, боюсь, не хватит, коли ветчины-то вышло… побольше.
Глянул покупатель на сидельца, не с расчётом, но с робкой надеждой смутить его совесть, не указуя прямо на неправду, а так только, исподволь рассуждая об ней, но лавочник, зевая, отвернулся к окошку и промолчал.
Покупатель вздохнул и принялся искать у себя в карманах, и заслышав, наконец, тихий звон, обрадовался, как дитя:
– Вот они, пятачки-то! А я и запамятовал! Хватит! Теперь уж точно хватит и на ситничек, и на капустку!
Присматривая за тем, как лавочник, вешая капусту, брезгливо морщится, покупатель вспоминал детство, когда перед праздниками они с мамкой и сестрой, бывало, рубили капусту, а отец, что непременно присутствовал при том, подшучивал над ними или вслух читал Псалтирь, либо, всю в жирных пятнах, газету, добытую в трактире. Отец любил похвастать своей учёностью.
– И спасибо ему за то… – Вслух произнёс покупатель, из-за чего сиделец с некоторым испугом поглядел на него, – мало ли, вдруг припадочный.
Нагруженный кульками с провизией, прислушиваясь к мерному бульканью чекушки в кармане, мужичок шёл, и, словно втолковывая кому-то невидимому, оправдывался перед собой:
– Капуста, она женской руки требует, – да где ж её взять… Ну, а чекушка, -то не из потакания слабости, но дабы почувствовать себя взрослым…
При последних словах мужичок остановился, как вкопанный, и едва не выронив поклажу, всплеснул руками:
– Ох, да как же я… восьмой уж десяток, а всё, как пацан.
До дому мужичку было недалеко, да долго. Добравшись до первой скамьи под фонарём, он решил передохнуть. Положив подле себя провизию, не таясь выпростал из кармана бутылёк, откупорил его, и сладко зажмурясь, стал пить. Отпив ровно половину, мужичок отломил немного от ситника и положил в рот, а бОльшую часть принялся крошить себе под ноги, где, мешая друг другу, уже хлопотали голуби.
– Голубые голуби… – Бормотал мужичок. Губы его улыбались, а из глаз текли слёзы.
Немного погодя, когда от хлеба не осталось и крошки, мужичок шумно, по-стариковски, высморкался, и весело разговаривая сам с собой, ушёл.
Ветчина и капуста остались лежать на скамье…
На самом деле
Осень случилась всего в одну ночь. Зудевших надоедливо мух, что лезли в глаза и уши ввечеру, утро застало лежащими на подоконнике, не годными даже на обед пауку. Но ведь ещё вчера…