– Ты, пёс, – развернулся Артём, – ещё раз дотронешься до меня… Понял, пёс?
Жабра что-то ловил своим ртом, но глаза при этом были тупые, наглые: Артём различал в упор их белую муть.
Шагнул в комнату, закрыл за собой дверь, поискал крючок – и нашёл, накинул.
Развернулся и, пытаясь хоть что-то рассмотреть, привыкал к полутьме.
– Я тут, – раздался женский голос. Она сидела у окна на стуле.
Артём сделал два шага – она поднялась навстречу.
– Вот о подоконник обопрусь, а ты давай, – сказала она; дыхание пахло пшёнкой. Лица́ Артём никак не мог разглядеть.
– Быстрей надо, – сказала она, поднимая свои одежды, в темноте напоминающие перешитый мешок: возможно, так и было.
– Волосы какие у тебя? – спросил Артём, взяв прядь в ладонь. Из чем-то закрытого окна едва пробивался фонарный свет с улицы, но цвет волос было не различить.
– Ты стричь, что ли, меня пришёл? – прокуренно хохотнула она.
– Замолкни, – сказал Артём, правой рукой проведя женщине по лицу: надбровья, нос, губы…
– Что ты, как, бля, слепой елозишь по мне, – выругалась она, хлопнув Артёма по руке.
Нос был тонкий, лоб чистый, кожа сухая, обветренная, губы женские, мягкие.
Артём сунул ей рубль в руку и пошёл.
Забыл, где крючок на двери, возился – женщина коротко и неприятно посмеялась у него за спиной.
– Ещё кто будет? – спросила, икнув, когда Артём наконец открыл.
– Нет, – ответил он.
В коридоре сразу увидел Жабру, тот стоял наготове.
– Теперь я, – сказал Жабра, спеша протиснуться мимо Артёма.
Поймав его за ворот, Артём прошептал блатному на ухо очень настойчиво:
– Вот тебе рубль. Не трогай её, будь добр. Пошли со мной.
Жабра чертыхнулся, но ухватил рубль, спрятал в карман.
– Пошли, пошли, – повторил Артём, потянув Жабру за пиджак.
Сам не знал, зачем всё это сделал.
* * *Настроение с утра было препоганое: всё опять обвалилось и придавило – ожидание карцера, Ксива, Бурцев, Сорокин, Кучерава… или расстреляют? Ведь могут же и расстрелять?
Придёт посылка от матери, а его зарыли. В посылке колбаса – кто её съест? Или обратно пошлют посылку? “Считаем нужным вам сообщить, что по причине расстрела вашего сына посылку возвращаем за ненадобностью”.
Артём вцепился руками в покрывало и сидел так.
Новому саморубу без двух пальцев меняли повязку, он рычал.
– Летом саморуб – редкий случай, это зимой они гуртом идут, – рассказывал кто-то неподалёку. – А на одном участке прошлой зимой был такой десятник: каждому саморубу отрезал ещё и ухо. И над дверью вешал. Так у него целое ожерелье висело. Приехало соловецкое начальство на проверку, а он докладывает: сорок саморубов наказано отсекновением ушей! И его – к награде!
“Брешут всё”, – думал Артём.
Лажечников едва приходил в сознание, ничего не ел и говорить не мог. Грудь у него стала чёрная, а борода обвяла, словно подрезанная у корня.
Артём вспомнил, как поймал божью коровку, когда ломали кладбище, а Лажечников это заметил и говорит: “У нас такую кизявочку называют Алёнка”. И пробубнил над божьей коровкой: “Алёнка, Алёнка, полети на небо, там твои детки сидят у сапетки”.
“Полети” он произносил “пальти, пальти” – это было смешно: здоровый казачина в бороде и в бровях, а шепчет над кизявочкой.
– Что за сапетка? – засмеялся Артём.
– А бабье грешное место, – сказал Лажечников, щурясь. – Но ежели по правильному – корзина из прутьев тальника, это и есть сапетка. Шутка такая.
“Надо было всё сделать вчера с этой блядью, – ругал себя Артём, в мыслях своих спеша с одного на другое. – Надо было всю её разодрать на части, всю раздеть, рассмотреть, обнюхать, везде пальцами залезть… Потому что когда теперь? Да никогда!”
При этом никакого возбуждения Артём не чувствовал, и плоть его была вялая и сонная.
Филипп прежде прятал свою ногу в покрывале, а теперь выставил культю наружу и проветривал. Над ней кружились мухи.
Свою миску он не мыл: может, надеялся, что Жабра не будет из-за этого отнимать еду.
Цинготный больной неподалёку после каждого обеда выковыривал изо рта зубы. Артём как заметил один раз ужасные раны на дёснах у него, так теперь не мог отвязаться от воспоминания.
Артёму замерили температуру – на этот раз тридцать девять и три.
“Может, у меня горячка? – думал он. – Что же я ничего не ощущаю? Впасть бы в бред – может, тогда не тронули бы. Проклятое сознание, уйди!”
Явился Жабра, про которого вовсе не было ясно, что у него болит. Настроен он был так, будто Артём теперь – вша, и осталось эту вшу задавить ногтем.
– Мне сказали, тебя в карцер посадят, – сразу начал Жабра. – Знаешь, куда пойдёшь? На глиномялку.
Артём молчал.
– Знаешь, что такое глиномялка? Подвал под южной стеной. На дне – глина, которую надо месить ногами. С утра до вечера в глине по колени. Пайка – 300 грамм хлеба. По уму, в подвал влезет человек тридцать, не больше, но загоняют обычно под сто. Лежат все на цементном полу – ни покрывал, ничего. Оставляют только бельё. Если белья нет – голый. Кормят из одного ушата, а посуду не дают, поэтому жрут так, из рук. Чтоб сдохнуть – надо неделю. Тебе дадут точно месяц, но, наверно, больше.
– К чему ты это всё рассказал? – спросил Артём.
– А отдай пиджак, всё равно не нужен, – сказал Жабра.
– Отцепись, – сказал Артём.
Жабра улыбнулся: раскрыл свой рыбий рот, и показались действительно рыбьи, мелкие и грязные зубы.
– И ещё пять рублей ищи, – сказал Жабра. – А то донесу, что ты с бабой был. Ещё месяц накинут. К обеду чтоб были.
Филиппок на этих словах ногу зарыл в покрывало. Владычка Иоанн, который разговора толком не слышал, но о чём-то догадался, привстал со своего места и в своей ласковой манере попросил Жабру:
– Милый, иди-ка ты на своё место, полежи да отдохни; что ты покоя не знаешь, всё тебе не сидится на месте.
Жабра послушался и пошёл, но вспомнил что-то и вернулся на два слова:
– Из твоей роты передают: тебе посылка пришла, ждёт на почте. Надо бы её забрать, сюда принести, и я посмотрю, как с ней быть… Да? Привет от Ксивы, понял? Напиши письмо, чтоб посылку забрали, мы найдём нужного человека для этого. Напиши: “Я лежу в лазарете и прошу отдать посылку”. Так можно. А я монаху письмо твоё скину – и он всё устроит.
Владычка Иоанн, дождавшись окончания разговора, снова улёгся, но было ему неспокойно, и он ворочался.
Вскоре, не дожидаясь завтрака, поднялся и, тяжело хромая, вышел из палаты. Не было его достаточно долго, но явился он повеселевший.
Съел свой остывший завтрак, к которому никто, конечно, не притронулся, и после, порозовев, еле слышно напевал что-то.
Часа через полтора владычку вызвали – он тяжело, от одного дивана до другого, пробрался в коридор, но всего спустя минуту вернулся с мешком, который положил Артёму на диван.
Артём потянулся к мешку – ёкнуло в ребре, – тогда, изловчившись, подхватил его левой рукой, уложил к себе на колени: ну да, посылка от матери.
Как она пахла! Это было просто невозможным. Артём оглянулся по сторонам: все должны были чувствовать этот восхитительный, разнообразный дурманящий аромат.
Даже не залезая в мешок, а только закрыв на мгновение глаза, Артём мог бы назвать почти всё из того, что было в мешке: щекотала ноздри горчица, тяжело расплывался белый запах сала, тонко и остро вился жёлтый запах лимона, обволакивал разноцветный запах сушёных фруктов, пыльно и рассыпчато пах рис, туманно и тяжело веяло чаем, легко, чуть светясь, пах сахар, в сахаре и горчице, золотясь и нежась, плавала вяленая рыба, и колбаса – ах, эта конская колбаса – она совсем не пахла лошадью, она пахла мясным развратом, плотью, жизнью…
– Владычка Иоанн! – Артём повернулся к батюшке, растроганный и удивлённый. – Как вы узнали? Как вы забрали её?
Владычка поманил Артёма пальцем, чтоб не говорить во всеуслышание.
Артём накрыл мешок покрывалом и перешёл к владычке на диван.
– На почте только наш длинногривый брат работает, – говорил шёпотом владычка, посмеиваясь. – Я уговорил!.. А то, я вижу, к твоей посылке слишком много рук тянется. Главное, чтоб она попала к тебе, а дальше ты, милый, сам решишь, кого стоит угостить, а кого нет. И не сердись на них! Филиппа не обижай – он с работы, раненый, с поломанной ногой, нёс огромный пень, упал, потерял сознание от боли и усталости. Пролежал день. Администрация думала: сбежал, искали с собаками. Как нашли – собаки ещё раз ногу порвали. Потом его допрашивали два дня. Потом бросили в глиномялку. Пока разобрались, что не по вине наказывают, – там началась такая болесть, что пришлось резать ногу. И теперь ему без ноги скакать до самыя смерти! Ты добрый, не кори его за его пустословие. Через своё пустословие он тоже движется к Богу… И на Жабру не сердись! Легко ли человеку с таким прозванием жить? Он ведь тоже создан по образу и подобию – а его все Жаброй зовут, хуже собаки – так и собаку никто не назовёт, милый… И не обозлись за весь этот непорядок вокруг тебя. Если Господь показывает тебе весь этот непорядок – значит, он хочет побудить тебя к восстановлению порядка в твоём сердце. Всё, что мы с тобой видим, – просвещение нашего сознания. За то лишь благодарить Господа надо, а не порицать!.. Ну, иди, иди к своим дарам.
Потрошить посылку на виду у всех Артём посчитал совсем лишним, но удержаться от того, чтоб съесть конской колбасы, не смог.
Откусил раз, откусил два – и встретился глазами с Жаброй. Тот выглядел обескураженно.
Артём не стал отводить взгляда и яростно оторвал зубами ещё кусок колбасы. Не глядя порыл рукой в мешке, нашёл по запаху связку сушёных яблок – достал и закусил колбасу ими.
Жабра поманил Артёма, указав на двери в коридор.
Тот со счастливой улыбкой кивнул: иду, иду немедленно, дорогой товарищ.
– Не ходи никуда, милый, – позвал его владычка, но было поздно. Артём так и вышел в коридор с колбасой и яблоками.
– Ты не понял, фраер… – начал Жабра.
– Как же не понял, – удивился Артём. – Всё я понял.
Связку яблок он взял в зубы, чтоб не мешали.
Жабра ловко нырнул от первого удара, но второй – с левой – поймал. Незадача состояла в том, что в левой была ещё и колбаса, и удар был слабый. Ответный Артём получил по рёбрам – кажется, Жабра понимал, куда бьёт. Было так больно, словно одно ребро отломилось и воткнулось куда-то в самую нежную мякоть.
Артёма повело. Он выплюнул яблоки. В глазах отекало. Жабра норовил теперь попасть в висок, причём пальцы держал, как птица – когти.
“Он нитки на виске хочет развязать… – с дурашливым страхом осознал Артём. – Развяжет нитку, и башка моя… как ботинок… раззявится… всё вывалится…”
Яблоки под ногами хрустели.
Кто-то выскочил из палаты, зашумел: “Эй! Дурни! Эй!” Артём заметил, как монах идёт по коридору, в руке полено – тоже по их душу.
Пугнул левой, ушёл от удара под рукой Жабры так, что оказался у него за спиной, и всадил ему правой, крюком, в затылок.
Дверь в палату была открыта, и Жабра туда влетел и загрохотал где-то там.
Артём подхватил с пола колбасу, яблоки было уже не собрать, и поспешил вослед за Жаброй.
Монах, поняв, что не поспевает, с размаху кинул поленом – как будто всю жизнь жил с ним и ненавидел его, и вот решил выбросить.
Полено ударилось в стену так, что треснуло.
* * *Температура опять была высокая.
Зато спал как рыба во льду: крепко, не слыша ничего, никого не помня.
Утром набрал съестного – понёс владычке Иоанну.
– Ничего не надо, милый, – печально отнекивался он. – Вот дай побирушке. А мне ничего не надо. Чем я тебе отплачу, милый? Я беру, только когда других могу угостить, – а тут ты сам всех можешь покормить, кого хочешь. Не буду ж я при тебе дары твоей мамки отдавать другим в палате? Нехорошо получится. Иди лучше сам покорми, кого меньше всего хотел бы обрадовать: теперь уже можно, теперь ты его победил, будь же добр к нему, тебе это к лицу, милый.
– Обойдётся, – сказал Артём.
У Артёма в это утро сняли швы, а Жабру, наоборот, ещё вчера зашили: когда падал, рассадил себе лоб и половину рыбьей морды, включая губы. Выглядел он бесподобно и странным образом напоминал теперь двух рыб сразу.
– Язык у тебя тоже раздвоенный теперь, змей? – спрашивал Артём, присаживаясь к Жабре на его монастырский диван по дороге в сортир. Жабра двигался, уступая гостю место, и молчал, изнывая от боли и дрожа челюстями.
На обратном пути Артём опять заглядывал к Жабре, вытирал сырые руки о его покрывало, туда же сморкался.
Некоторое время разглядывал блатного.
Шов этот через всё блатное лицо Артёма забавлял.
– Предлагаю сменить тебе кликуху. Будешь не Жабра, а Корсет, – предложил Артём, потешаясь.
Жабра молча сглатывал: глотать ему было больно.
На обед Артём забрал у Жабры миску с обеденным винегретом.
– Всё равно ведь жевать не можешь, – сказал. – Жамкаешь только, еду переводишь. Я тебе червячков в навозе нарою, Жабра. Будешь их глотать, не жуя.
Жабра по тупости не понимал, что Артём говорит, и пайку свою защищать даже не пробовал.
Артёму и не надо было, чтоб его понимали, он веселил только себя.
Винегрет отдал Филиппку. Тот не хотел принимать, тогда Артём просто вывалил порцию из миски Жабры в миску Филиппку и отнёс пустую посуду блатному.
Протянул: бери. Жабра не вовремя решил показать характер, за посудой руки не протянул.
Артём не удержался и резко ударил пустой миской Жабру по голове.
Тот от неожиданности скривился, швы на губах разошлись, потекла кровь.
Полюбовавшись, Артём ушёл на свой диван, улёгся, приглядывая за блатным: того било и лихорадило.
Обезумев, он добежал до дивана Артёма, тронуть его боялся и только выкрикивал:
– Пришьют тебя! Тебя пришьют! – Жабра на каждом “ш” плевался кровью; и – Артём по-детски удивился – слёзы из глаз блатного тоже не текли, а брызгали, надо ж ты.
– У тебя рот порвался, – ехидничал Артём, не вставая. – Иди к доктору Али, попроси тебе губы пришить на место. А то жабры свои застудишь.
– А! – орал Жабра уже без слов. – Мыа!
– Господи, Боже ты мой милостивый, – шептал владычка, которого Артём не видел за спинкой дивана. – Боже ты мой, Господи!
Вскоре Жабру увели перешивать.
Через минуту заглянула пожилая медсестра – и сразу к Артёму.
Он думал, сейчас начнут за Жабру отчитывать, но оказалось другое. Она тронула рукой его лоб и сразу закричала не хуже Жабры:
– У тебя температура нормальная! Ты здоровый! Почему у тебя тридцать девять всегда? Где ты греешь градусник? Ты знаешь, как это?.. Это – симулянт! Ты! Симулянт! – слова из неё вырывались невпопад и путано.
До сих пор она казалась Артёму вполне интеллигентной – он думал, что это какая-то несчастная каэрка, – и фамилия у неё была звучная, вроде Веромлинской или наподобие, а тут – как подменили.
– Откуда я знаю, почему у меня тридцать девять? – удивился Артём. – Нигде я не грею градусник! Сама ты его греешь где-нибудь! – Он никогда б не заговорил с пожилой медсестрой на “ты”, но она так орала, так орала.
– Что же вы творите! – почти плакал владычка, вставший и пришедший, чтобы замирить шум.
Пока пожилая медсестра отчитывала Артёма, заявился, громыхнув дверью, доктор Али, весь взъерошенный и обозлённый, даже борода участвовала в его возбуждении.
– Таких, как ты, в моём лазарете – не будет! – процедил он, не доходя до Артёмова места десять шагов. – Собирай вещи! Вылетишь отсюда пулей! – взмахнул своим белым парусом и отбыл.
Артём сидел не двигаясь, держа мешок в руках. Сердце его громко билось, ошалевшее.
Он пытался хоть какую-нибудь мысль додумать до конца – в пределах одной фразы, – но только метался от градусника к доктору Али, оттуда к губам блатного, и снова назад, и никак ничего не понимал.
Владычка Иоанн сел рядом.
– Ты как дитя, милый, – говорил он торопливо и жалостливо. – Только тут детей не ставят в угол, а сразу кладут во гроб! Помолись сам, а я за тебя молюсь денно и…
С другой стороны подсел больной, всегда тихо лежавший на своём месте, рядом с владычкой Иоанном, – крупный, давно не бритый мужчина, с большим носом, большими губами, мятыми щеками.
– Я артист, моя фамилия Шлабуковский, – сказал он, утирая пот с лица и трудно дыша. – Но дело не в этом… Я слышал, как вас отчитывали… Я заметил то, на что вы не обратили внимания, – она всегда даёт вам градусник после меня… И не стряхивает… У меня жар… Который день жар… А они замеряют вам температуру – и ставят мою… Я только что понял… Эти люди – кого они могут лечить? Этот персонал всех может только похоронить. Вы имейте в виду – я готов подтвердить, что ваш градусник был с моей температурой…
Артём не успел обрадоваться, как за ним пришёл красноармеец из охранной роты. На плече висела винтовка.
Он громко назвал фамилию Артёма, с ошибкой и с неправильным ударением.
У Артёма пересохло во рту и ослабели ноги.
Он точно знал, что зовут его, и никакой путаницы тут нет. Красноармеец снова повторил фамилию, совершив в ней другую ошибку и ещё раз на глаз переставив ударение – которое снова было неверным.
Все эти ошибки звучали так, словно Артёма уже начали проворачивать в мясорубке.
Красноармеец выругался и назвал фамилию в третий раз, добавив:
– …Который, мать его дрыном в глотку, Артём!
– Вот он сидит! – сказал Филиппок, усевшись и показывая на Артёма рукой. – Здесь! Вот!
Артём взял мешок и, не глядя ни на кого, пошёл к выходу. Последним мелькнуло: владычка крестил веснушчатой рукой его спину.
* * *– Мешок-то куда? Ещё покрывало возьми с подушкой, – сказал красноармеец, скалясь. – А то и диван волоки. Будешь как Иван-дурак на печи.
Лицо у него было как картошка в мундире, лопнувшая улыбкой.
“Словоохотливый…” – выпало в сознании Артёма единственное слово, но оно зародило способность к мышлению.
Артёму пришлось возвращаться обратно к своему к дивану. Владычка принял мешок в руки и сказал уверенно:
– Сберегу до твоего возвращения.
На улице шёл дождь, Артёма привели в ИСО, он успел немного промокнуть, и остыть, и продышаться.
До сих пор он внутри этого здания не был – и не стремился туда.
Пройдя мимо пивших кипяток дежурных внизу, поднялись на третий этаж, красноармеец крикнул, приоткрыв дверь безо всякой надписи:
– Привёл заключённого из лазарета! – и назвал фамилию, в четвёртый раз её переврав.
Артём даже засмеялся – негромко, но искренне. Его точно привели не на расстрел – это уже было весело.
В кабинете сидела Галина за громоздким и некрасивым столом.
Или, быть может, сама она была стройна и по-женски деловита настолько, что стол казался таким чрезмерным, грубым.
На столе стояла печатная машинка, крупная и тяжёлая, как трактор.
Вся комната, кроме окон и стены за спиной Галины, была заставлена стеллажами. Там, видимо, хранились дела лагерников.
Она произнесла фамилию Артёма без единой ошибки:
– Горяинов?
– Да. Я.
– Артём?
– Артём Горяинов. Да.
Галина трогала бумаги на столе, но было видно, что она и так всё помнит отлично.
– Садитесь, – сказала она через минуту, как будто не помнила, что он стоит.
“Всё ты помнила…” – подумал Артём и сел на табурет у стола.
Табурет был шаткий.
Он попробовал, чуть привстав, его установить понадёжней, но Галя попросила:
– Сидите спокойно.
Артём уселся, однако ноги пришлось держать в напряжении – всё время казалось, что он сейчас завалится вместе со стулом на пол. Даже в виске заныло и в ребре отдалось.
“Лучше б я стоял…” – подумал Артём.
– Вот донесение… – Галина читала одну из бумаг и морщилась: видимо, от помарок и несуразностей письменной речи, – “…в ходе проверки обнаружил в мешке Горяинова карты игральные…”.
– Карты не мои. Я играть-то не умею. Мне их подкинули, – быстро сказал Артём.
Галина подняла глаза – они были зелёного цвета, – и очень спокойно, почти без эмоций, произнесла:
– Я. Ещё. Ничего. Не. Спра. Ши. Ва. Ла.
Артём замолчал.
Галина карандашом почесала лоб так торопливо, словно там только что сидела муха и теперь осталась щекотка от мушиных лапок.
За спиной Галины на стене висели бликующие, чистые – видимо, протёртые – портреты Троцкого и Дзержинского. Ленина почему-то не было.
Стараясь не привлекать внимания, Артём скосился в одну сторону, в другую – вдруг главный большевик где-то ещё есть, пока не замеченный… впрочем, крутить головой не стоило – Галя чуть сдвинула бумаги, и Артём увидел на столе, под стеклом, портрет Ленина из “Огонька” и рядом – портрет Эйхманиса, вырезанный из газеты и наклеенный на толстую бумагу или картон: чтоб не смялся и не стёрся.
– Откуда карты? – спросила Галина.
– Я объясняю, – терпеливо повторил Артём. – Не мои. Подбросили.
– Афанасьев? – быстро спросила Галина.
– Почему? – спросил Артём, шатнувшись на стуле и с трудом удержавшись.
– Афанасьев играет в карты.
– Может, играет, но не рисует, – пожал Артём плечами.
– Но карты у него могли быть? – спросила Галина.
Артём опять пожал плечами, на этот раз ничего не говоря. Галина ироническим взглядом оценила этот жест. Артём почувствовал себя глупо: “Жму плечами, как гимназист…”
– Индус Курез-шах действительно не умеет говорить по-русски? – прозвучал неожиданный вопрос.
– Я не знаю. Он только пришёл, а я… попал в больницу, – Артём улыбнулся.
– Василий Петрович ничего не говорил о своём прошлом?
– Что-то было…
– Что?
– Занимался охотой. У него была собака Фет. Он из образованной семьи, отец говорил на нескольких языках… – Артём неожиданно понял, что ничего толком о Василии Петровиче не знает.
– Во время Гражданской войны он чем занимался? – бесстрастно спросила Галина, по-прежнему разглядывая разные бумаги на столе и время от времени трогая карандашом свой висок. Глядя на это, Артёму самому сильно захотелось почесать там, где ещё вчера были нитки.
– Воевал, – неуверенно ответил Артём.
– С кем?
Артём озадаченно молчал. Как-то нужно было грамотно и необидно ответить: с вами? С большевиками?
– Слушайте, вы у него спросите, я на самом деле не очень знаю. Я просто всегда был уверен, что он сидит как каэр, – ответил Артём.
Его куда больше волновало, что в комнате явственно пахло духами. Он даже немного захмелел от этого запаха: никаких духов он не слышал уже давным-давно.
– А вы что не воевали? – спросила Галина.
– С кем? – спросил на этот раз Артём.
Галина, в отличие от него, долго слов не подбирала.
– С нами, – ответила она просто. – Или против нас.
Артём мысленно отметил, что и “с нами”, и “против нас” вполне может означать одно и то же, и особого выбора тут нет.
– Вы же знаете, я по возрасту не подлежал призыву.
– Афанасьев не рассказывал, встречался ли он с поэтом Сергеем Есениным накануне его самоубийства? – спросила Галина.
“Прыгает с места на место”, – быстро подумал Артём и тут же ответил:
– Нет.
Галина аккуратно прихватила самый кончик карандаша зубками. В одном из соседних помещений кто-то болезненно и коротко вскрикнул – словно человека ударили, и он тут же потерял сознание.
На крики Галина не отреагировала, даже не подняла глаз, только, убрав карандаш, быстро облизала губы кончиком язычка.
– Смотрите, Горяинов, – сказала она чуть громче, чем говорила до сих пор. – У вас обнаружены карты – запрещённая вещь. Откуда они взялись, вы не знаете. Это раз. Неделю карцера вы заслужили… Вы устроили драку с командиром взвода и командиром роты. Неподчинение приказам сотрудников администрации – ещё от недели до полугода карцера. А нападение на сотрудников администрации – высшая мера социальной защиты, то есть расстрел. Это два.
– Я не нападал, – сказал Артём, в ответ Галина вертикально подняла карандаш: тишина, ясно?
– На этом можно закончить, но тут не всё, – продолжила она. – Принуждение женщины к сожительству – ещё месяц карцера.
“Монах стучит? Или Жабра?” – подумал Артём, покрываясь противным потом. Секунду раздумывал: сказать, что не имел никакого “сожительства”, или не стоит? – но не успел.
– Подделка подписи при получении посылки в результате сговора с заключённым из числа антисоветски настроенного духовенства. Ещё от трёх дней до двух недель карцера, – Артём сморгнул, как будто ему сыпали на голову что-то ненужное, вроде соломенной трухи. – Наконец, симуляция во время нахождения в лазарете. “…Больной Горяинов… симулировал горячку…” – прочитала Галина на одном из листков.
– Зачем мне симулировать, если я “больной”? Вы же сами видите, что они пишут? – с некоторой, неожиданной для себя насмешливой дерзостью быстро ответил Артём. – Там эта медсестра – она же не медик, она чёрт знает кто…
– Заткнись, – вдруг сказала Галина просто. У Артёма упало сердце от её голоса; губы её, которые только что казались красивыми и возбуждающими, тут же показались тонкими, злыми, старушечьими. – Вас можно ликвидировать немедленно. А можно посадить в карцер ровно до окончания вашего срока.