– Вы хотите связать меня! – вскричал он. – Хо-хо! Это не так-то легко! – И он начал отбиваться, во все стороны размахивая руками и отступая к двери. По это продолжалось недолго: через полминуты, после жестокого сопротивления, он лежал уже связанный, на полу. Один из слуг уперся коленом ему в грудь, другой крепко держал его за ноги, и таким образом им удалось опутать ему руки по всем суставам довольно длинной веревкой. Кроммер кричал от бешенства и отчаяния: «Клянусь истинным Богом, я не виновен!»
– Ведите, ведите! – приказал полицейский.
– Так пусть же падет на вас Божие проклятие! Чтоб вам…
Они продолжали тащить его вперед, заглушая его слова, так что слышно было только невнятное бормотание и прерывистые всхлипывания под ударами их кулаков. Его толкали и волокли, как какую-нибудь скотину на бойню, пока, наконец, за ним не закрылись ворота тюрьмы.
Лязг железных засовов, звон ключей, все достигало его слуха, словно издалека. Его впихнули в темное помещение с решетчатой дверью и затем предоставили самому себе, – больше никто им не интересовался.
У Кроммера дрожали руки и ноги. – Есть ли тут кто-нибудь? – спросил он шепотом, с чувством тайного ужаса.
– Новый, – сказал сиплый голос.
– Зеленый! Этот попался еще в первый раз. – По-немецки, что-то, он говорит, ребята?
И на Кроммера полились целые потоки вопросов на английском языке, которых он, конечно, не понимал. В темноте никого не было видно, но он знал и чувствовал себя предметом общего внимания, и это пугало его еще больше.
Заперт с ворами и убийцами, с самыми последними преступниками. – Боже правый! – если бы это знали его близкие в Голштинии! И вот уже второй из друзей довел его до такого положения, – Томас Шварц, блудный сын, негодяй. Кроммер застонал. Что станется теперь с его сыном в этом чужом, городе? И ему представились самые яркия картины горя и беспомощности.
– Кажись, «Новый» – то воет, – снова сказал один голос.
– Может быть, у него тоска по родине, по каким-нибудь египетским горшкам из-под щей.
И со всех сторон раздался громкий хохот.
– Парень смотрит совсем дураком, – вскричал кто-то. – Такая добродетельная фигура…. что твой филистер, который, припрятав оброчные квитанции, обедает по воскресеньям в приюте для бедных.
– Горбатый писарь! – вскричал кто-то, – не умеешь-ли ты ломать язык на немецком разговоре? Кажется, я как-то слышал.
– Конечно. Только даром не стану.
Это было сказано на родном языке Кроммера, и он насторожился, как боевой конь при трубном звуке.
– О, – промолвил он, – немец!
– Немец-то я не немец, а говорить по-твоему умею. Каков ты, собственно говоря, из себя приятель? Покажись-ка.
И горбун потащил немца к окну, куда столпились и все остальные. Мало-помалу глаза Кроммера привыкли к темноте, и он мог отчетливо различать фигуры, а у некоторых даже черты лица. Писарь имел бледное, безбородое лицо с хитрым выражением и маленькими лукавыми глазками; он постоянно держал руки в карманах и перебирал там какие-то невидимые предметы.
– Есть у тебя деньги, дружище? – спросил он немца.
Кроммер невольно поднял вверх крепко связанные веревкой руки, как бы желая защитить свое достояние.
– Нет-ли у вас карманного ножа, сударь? – спросил он нерешительно. – Веревки причиняют мне нестерпимую боль.
Горбун захохотал. «Вы?» повторял он, «Вы?» Нет, приятель, здесь мы все на ты. Раскошеливайся-ка лучше.
– Но я не могу пошевелить пальцем.
Горбун поискал глазами в толпе. – Волк! – сказал он по-английски. – Пойди-ка сюда; тут есть тебе работа.
Из кучки выделилась длинная, тощая фигура, с темными, ввалившимися глазами и черными волосами.
Из-за полуоткрытых губ виднелись белые блестящие зубы, он щелкал ими, как голодный.
– Волку пожива? – сказал он самым низким тоном своего богатого звуками голоса.
– Грызи, грызи! – кричали зараз десять голосов. – Поточи свои зубы. Кусь, кусь!
Все они хохотали. Тот, кого называли волком, взял руки немца в свои, поднял их и начал грызть конопляную пряжу. Он перегрызал, перетирал, перемалывал зубами нитку за ниткой до тех пор, пока, наконец, веревка истончилась так, что, дернув, ее удалось перервать пополам.
– Еще одна, – сказал Волк, весело похлопывая разгрызенной веревкой, – девяносто восьмая.
– Большое тебе спасибо, добрый друг, – простонал Кроммер, вертя во все стороны онемевшие, затёкшие руки.
– Ты занимаешься грызением из любви к искусству?
Писарь перевел вопрос, а затем и ответ. – Они напрасно стараются, – проворчал Волк.
Ответ звучал несколько таинственно, и горбун нашел нужным дать некоторые пояснения. – Полицейские всегда приводят арестантов с связанными руками, – сказал он, – и хотели бы, чтоб они так и оставались, но это не удается, потому что Волк перегрызает веревки.
– Но ведь через несколько дней они могут опять связать?
– А Волк их опять перегрызет.
– Неужели у него такое сострадательное сердце? – спросил растроганный старик.
Громогласный хохот огласил камеру.
– Ну, нет! – возразил писарь, – он просто ненавидит начальство и делает ему наперекор. Это радует его душу. И вот, если не в меру усердный надзиратель, в виде особого наказания за нарушение тюремных правил, навяжет веревки, то уж Волк наш начинает точить зубы. Тот это знает, и они так из года в год воюют, не уступая друг другу ни на волос. Однажды чиновник попробовал надеть на одного арестанта железные кандалы и как заметил на губах Волка улыбку, – тут же раскаялся в своей неосторожности. Когда он зашел в другой раз, наш добрый приятель уж успел все звенья цепи расплевать по всему полу и молча уставился тому в глаза. Этот взгляд леденит душу.
Немец почувствовал нечто вроде головокружения. Куда, в какое общество он попал?
– Неужели Волк уже целый год здесь? – спросил он с расстановкой.
– О, уж больше. Ему уж скоро выйдет решение. – И калека провел по шее указательным пальцем. – Эту веревку уж трудненько будет перегрызть бедному Волку, – прибавил он.
Кроммер вскочил, как ужаленный. – Ведь не о висилице же вы говорите? – вскричал он, – не о смертном приговоре? О, нет, нет, это было бы слишком ужасно.
– Вещь самая обыкновенная, – сказал писарь. – Наш приятель в недобрый час отправил на тот свет человека, которого ненавидел, вот…
– Неправда! – заревел Волк. – Ты не смеешь говорить этого, горбун, или я раздавлю тебя, как пустую яичную скорлупу.
Писарь потер свои худые руки. – Вечно ты со своими неуклюжими манерами, медведь ты этакий, – сказал он со смехом. – Я-то, конечно, вполне уверен в твоей невинности, да другие не так думают: вот о них я и говорю.
– Чорт бы их подрал! В этом проклятом доме честный малый не успеет и оглянуться, как ему затянут пеньковый галстух. А ты-то что сделал? – обратился он к немцу.
– Я? О, ничего, ничего. Я также невинен, как…
– Как новорожденный белый ягненок, – это само собой понятно. В этом почтенном обществе все только самые настоящие джентльмены.
И по камере вновь прокатился всеобщий хохот. – Может быть, несмотря на это, тебя обвиняют в воровстве? Уж и это довольно скверно. Вы с Волком будете висеть рядом, на одной висилице.
Кроммер почувствовал, что волосы на голове у него становятся дыбом, – Они думают, что я украл бриллианты у лэди Кроуфорд, – со вздохом сказал он – Это была проделка моего двоюродного брата, который и меня тут запутал.
Некоторые из арестантов тихонько засвистали. «Бриллианты лэди Кроуфорд! Не мелко ты, братец, плаваешь. Ну, не миновать тебе свадьбы с дочкой веревочника».
– Вы думаете? – вскричал немец. – Но кто же вешает воров. Если бы даже допустить, что я вор? На моей родине только закоренелых злодеев наказывают смертной казнью.
– Ну, так там я непременно бы стал воровать, – прошу прощения! Даже постаралея бы, чтоб меня напрасно заподозрели в воровстве. Только, видишь ли, приятель, сказал писарь, крепко стискивая руку немца, – мы в Англии, и тебе так же не миновать виселицы, как жизни не уйти от смерти! Тебе бы придумать что-нибудь поумнее, а не раздражать высокопоставленных господ. А любишь кататься, – любя и саночки возить! Давай-ка деньги, мертвый человек, живые-то лучше с ними распорядятся.
Кроммер с силой отдернул свою руку, – Не хочу! – закричал он. – Пустите! Все, что у меня есть, это – сущие пустяки, но, если я действительно должен умереть, все это – единственное наследство для моего сына.
– До твоего малыша нам дела нет, приятель. Давай-ка деньги.
– Дайте дубине работу, так и та найдет, что поест. Господи! Этот счастливец на свободе, чего еще ему надо?
Вся толпа скучилась вместе и напала на немца, притиснув его к стене, где он не мог уже отбиваться. В это время сквозь туман проглянул бледный месяц, и в мутной полосе света, прорезавшей тюремную тьму, можно было разглядеть все эти искаженные лица, с жадно горящими глазами, которые старались отнять у немца его ничтожные сбережения.
В продолжение нескольких секунд все они толпились, жали и мяли друг друга, и Кроммер почувствовал, что его со всех сторон обшаривают несколько привыкших к воровству рук.
– Тебе уж денег больше не надо, – давай их сюда!
– И часы! Часы!
– У него еще и часы? Ого! Это уж моя добыча!
– Нет, моя! Такая находка в редкость!
Голову Кроммера загнули назад, кто-то крепко держал его за руки, а колени прищемили, как в тисках, и со всех сторон давили так, что он едва дышал. Рылись во всех карманах и тащили оттуда все, – деньги, часы, карманный нож, трубку, даже носовой платок и галстух. Когда больше взять уже было нечего, его бросили, и он, совершенно изнеможенный, упал в угол, а арестанты, присев на корточки, старались отнять друг у друга награбленное. Слышались брань, ругательства и, время от времени, подавленный стон физической боли. Кроммер чувствовал какое-то оглушение и притупление всех чувств; он ощупывал пустые карманы, задавая себе бесцельные вопросы, – неужели все его трудовые деньги пропали для него безвозвратно?
Вдруг загремели ключи и засовы, тяжелая железная дверь распахнулась, и в камере появился тюремный сторож, держа в левой руке фонарь, а в правой ременную плеть, которою он размахивал в воздухе.
– Бездельники! – кричал этот маленький широкоплечий человек с пьяным лицом. – Негодяи! Хотите, чтоб я разогнал вас?
И плеть, хлопая, пошла гулять по спинам, головам, рукам и плечам, даже по бледным, испитым лицам и в бессильной злобе сжатым кулакам. Поднялись кроки, жалобы, проклятия, угрозы, которые леденили кровь в жилах немца. Арестанты все столпились в кучу, но никто не оказывал сопротивления расходившемуся надзирателю; они изгибались, под ударами, стараясь как-нибудь защитить от плети хоть лицо, но ни одна рука не поднялась, чтоб выхватить это орудие пытки. Лишь один отделился от толпы, но не для открытого нападения: он втихомолку, медленными, но уверенными шагами отошел прочь. Это был Волк. Он улыбался, скрестив руки, как бы сознавая, что его не может коснуться ни один удар; он щелкал острыми, белыми, сверкавшими при свете фонаря зубами. Глаза надзирателя следили за ним с дикой ненавистью. Оба с секунду стояли неподвижно друг против друга, словно настоящие волк и охотник в борьбе на жизнь и на смерть. Наконец, надзиратель опустил плеть и пошел к двери, сопровождаемый шипением и вытьем своих жертв.
Сотни раз надевал он арестантам наручники, в надежде устрашить их, и каждый раз его противник разрушал его надежды. Он ненавидел его, способен был хладнокровно задушить его. Уходя, он еще раз обернулся, посмотрел на Волка и, когда взгляды их встретились, провел пальцем по шее. «Повесят!» означал этот жест. Волк оскалил зубы, но не произнес ни слова.
И тюрьма опять погрузилась в тьму. Кроммер почувствовал под ногами что-то жидкое, липкое, машинально он дотронулся до этого дрожащими пальцами, и запачкал их в теплой красной человеческой крови. Это уже было слишком. Нервы Кроммера не выдержали, и он бессильно опустился на землю.
Пока все это происходило. Антон напрасно ждал возвращения домой отца. Сначала он открыл у себя на чердаке окно и смотрел на факелы кукольного театра, который его сильно интересовал. Но всех прелестей его он не мог рассмотреть на таком расстоянии и успокоивал себя надеждой, что пойдет завтра и увидит представление. Тут были и чорт, и архангел, и трубочист, и мельник и наконец сверхестественной величины кот. Как хотелось Антону увидать все это поближе!
С Темзы дул холодный ветер, шум и гул тысячи голосов однообразным глухим звуком доносился до одинокого мальчика. Это наводило на него истому, заставляло душу и тело дрожать, как в ознобе и обессиливало дух, угнетая нервы. Куда же делся отец? Он должен вернуться с минуты на минуту.
Слышно было, как внизу, в харчевне, распевали матросы, кто-то скверно играл на арфе, выла собака и время от времени долетал беспутный смех. Между прочим произошла драка, стучали кулаками по столам, стулья и стаканы летели на пол, весь дом дрожал от ударов, которыми пьяные люди награждали друг друга.
Антон тихонько вздохнул. Какая разница, – здесь и там, на далекой родине, где шумели германские буки, и где жили простые, мирные люди, которым так чужды были сцены, подобные этой. Он сел на кровать и закрыл лицо руками. Теперь он уже не мечтал ни о кукольном театре, ни о танцующем медведе. Одиночество произвело на него свое пагубное действие, – он думал беспокойные думы. Что-то ждет их там, в неведомой Америке?
Прошел еще час. Глухой бой церковных часов отзвонил полночь. Антон опять опустил голову на подушку, – ведь и правда, что за беда, если он соснет минутку до прихода отца? Не прошло и нескольких минут, как сон окутал его своим легким, пестрым покровом.
Вот он идет по родной деревне и смотрит на игры счастливого детства; вот он дома и видит мать, – свою умершую мать. Она гладит его по лицу, целует и как прежде, когда он был ребенком, называет своим единственным, обоим любимцем. Но к счастливым грезам мало-помалу примешалось кое-что и из действительной жизни. Вот театр марионеток, – видано ли что-нибудь подобное в деревне! Он покажет все эти прелести своим товарищам, – только бы вернулся скорее отец. Он недавно еще говорил о счете квартирного хозяина, вздыхал и ломал голову, откуда взять денег, чтоб честно с ним расплатиться.
Антон что-то говорил во сне и ворочал голову из стороны в сторону. Да, сколько же времени они уже в чужом городе? Неделю? Может быть, месяц? Он чувствовал, что жар и холод попеременно пробегали по его жилам. Какой ужасный счет! Сотни, тысячи, – Боже, защити их! Такой кучи денег никогда и не бывало в том кожаном мешке, который отец носил на себе. Потом опять шум в харчевне. Он хотел заговорить и проснулся от звука собственного голоса.
В доме царствовала полнейшая тишина. Черная, непроглядная тьма наполняла чердак. Сердце Антона начало колотиться сильнее.
– Отец! – позвал он тихим голосом. Никакого ответа. Ни малейшего движения!
Мальчик вскочил и ощупью подошел к кровати старика. Он ощупал руками подушки. Никого. Тогда его взяло беспокойство. Он чувствовал, всем существом своим чувствовал, что ото уже не поздний вечер, что прошла уже половина ночи. Такая тишина, такое отсутствие всяких жизненных звуков в больших городах бывает только перед ранним утром.
В потьмах Антон сжимал свои руки, он чуть не плакал. «Боже, о Боже!» – шептал он, – «что случилось?» И снова начал прислушиваться, – нигде ни звука. Если б горела хоть лампа, а то эта темнота в окружающей его мертвой тишине была ужасна, она жгла его мозг и вызывала огненные искры перед глазами.
Быстро решившись, Антон ощупью открыл дверь и спустился на три ступеньки. Из нижнего этажа был виден слабый свет; там терли песком полы, мыли посуду и приводили в порядок столы и стулья. Антон увидел хозяина харчевни, немца, с честным лицом и таким же честным сердцем.
Немец поставил на стол кружку, которую мыл и вопросительно глядя на Антона, с удивлением покачивал головой.
– Ну, – сказал он, – что это с тобой случилось?
Антон с трудом овладел собой. – Куда мог деться мой отец, господин Романн? Ведь его нет у вас в харчевне?
Хозяйка и служанка оставили работу и переглянулись. Наступило то тяжелое молчание, которое всегда предшествует печальным догадкам.
– Господь его знает! – сказал, наконец, хозяин, – Такой серьезный, степенный человек, – как это можно, чтоб он загулял где-нибудь до утра.
Антон и сам отлично знал это. Если бы отец его вернулся, он, конечно, прошел бы в свою комнату, а не в харчевню, где шумела пьяная компания.
Невыразимый ужас наполнил сердце юноши. Ему вспомнились рассказы о разбойниках, которые нападают по ночами на путешественников, и о всевозможных несчастных случаях. Окружающая тишина, как кошмар, давила его мозг. – Ведь входные двери открыты, – не правда ли? – спросил он наконец. – Надо, чтоб отец мог попасть домой, когда вернется.
– Никто не стучался, молодой барин, я бы услыхала во всяком случае.
Антон чувствовал себя, как парализованный. – Можно мне побыть в харчевне? спросил он упавшим голосом.
– Конечно, сколько угодно, только не снимай засовов и не стучи железными запорами, а то с улицы могут заметить.
– И тогда нагрянут?
– Понятно. От этого народа только запоры и спасают. – Садись вот там, в угол, – прибавил он, – я принесу тебе чего-нибудь согреться, мой мальчик. Не вешай голову; не надо сразу уж считать все потерянным. Может быть, старик сидит себе со своим родственником и судит да рядит о том, да о другом.
Антон печально покачал головой. – Не может быть, господин Романн. Отец никогда, по доброй воле, не заставил бы меня переживать такую тревогу.
Хозяин вздохнул. – Ну, мне надо все-таки соснуть часок-другой, – объявил он. – Без этого нельзя. Так ты ни под каким видом не откроешь двери, юноша?
– Только, если постучится отец.
– Да, да, конечно.
А сам про себя добрый человек подумал: «этого не скоро дождемся». Но во всяком случае он не произнес этих безотрадных слов и вышел, оставив нашего юного друга в неописуемом состоянии духа.
Отец его умер, он это знал наверное, убит на улице; Что же будет дальше? Куда идти, чтоб узнать все подробности?
И потрясенный до глубины души, он заплакал, как ребенок.
Глава II
Отчаяние сына. – Во дворце лорда. – Ужасное открытие. – Оскорбленная гордость и стойкость честного убеждения. – Обманутые надежды. – Голландец. – Мнимое счастье. – В мастерской фальшивых монетчиков.
Часы проходили за часами. Забрезжило раннее утро, окутанное серым покрывалом тумана, и, вместе с ним, начал оживать смутный шум возобновлявшейся человеческой деятельности. Загнанная кляча уборщика улиц протащила мимо дома телегу; за которой шагал тряпичник, тыкая палкой с железным наконечником в водосточные трубы, а при случае употребляя ее и как орудие в побоищах со своими ближними. Проехала тележка крестьянина, который вез в город молоко на продажу; прошел булочник, а немного погодя продавец овощей. Пробило шесть часов; Лондон проснулся, улицы наполнялись народом, и, приостановившаяся на некоторое время, жизнь вчерашнего дня снова возобновила свое неустанное движение вперед.
Хозяин вернулся в харчевню и увидал, что юноша продолжал неподвижно сидеть на месте. Стакан с вином оставался нетронутым, и Антон и теперь не видал ничего, а только продолжал прислушиваться, не постучат-ли у двери, не вернулся-ли отец хоть теперь, когда миновала уже ночь. Так просидел он все эти часы, весь поглощенный одной мыслью: вернется-ли отец. В ребяческой наивности он приравнивал условия жизни большего города к условиям своей деревни в Голштинии и думал, что в случае какого-нибудь несчастья или совершенного преступления, соберутся люди, начнут об этом разговаривать и выскажут словами всеобщее негодование.
Бедный Антон! Скоро пришлось ему расстаться с этими детскими взглядами.
Господин Романн, хозяин харчевни, сказал, покачивая головой:
– Слушай, юноша. Ведь так дела оставлять нельзя. Как ты думаешь?
Антон поднял глаза. – Что вы хотите сказать, господин Романн? – спросил он вполголоса.
– Гм! По-моему, тебе надо бы сходить к твоему родственнику. Дворец Кроуфорда укажет тебе всякий ребенок.
– Я и сам знаю, но как же могу я уйти отсюда? Вдруг в это время вернется отец?
– Ну, так и слава Богу, – чего же лучше?
Антон с усилием поднял отяжелевшие веки; взгляд его выражал смертельный ужас. – А как вы думаете по правде, – увижу ли я отца, господин Романн?
– Гм! Кто же может это знать! Одному Богу известно, мой добрый юноша. О таких вещах трудно иметь какое-нибудь мнение.
Антон встал, он с трудом держался на ногах. – Я пойду туда, господин Романн. Только вы должны мне дать слово: если отец вернется, не пускайте его никуда без меня. Скажите ему, что я…
Но слова остановились у него в горле, он молча смотрел остановившимся взглядом, и даже хозяин с трудом сохранял свое привычное самообладание перед силой этого отчаяния.
– Хорошо, – сказал он после некоторого молчания. – Если он придет, я задержу его, даже если бы пришлось употребить силу. Ну, дружок, садись пока вот здесь, жена принесет тебе сейчас горячего кофе.
Но Антон отрицательно покачал головой. – Я не могу есть. Нет, нет, благодарю вас, но я не в силах.
Не прибавив ни слова, он ушел к себе на чердак умыться и переменить платье. Тут стояла кровать отца, лежали разные вещи, которые он ежедневно держал в руках. – Антону казалось, что сердце его готово разорваться на части.
Он все еще продолжал прислушиваться, хотя дверь внизу была уже открыта, и посетители беспрестанно входили и уходили. С каким мучительным чувством ждал он удара, который ежеминутно мог обрушиться на него и который неизвестность скрывала для него темным облаком.
Не торопился он, собираясь выходить из дома, и даже, выйдя на улицу, все еще медлил, как будто ему было совершенно невозможно добровольно оставить это место, единственное, которое все же составляло для него подобие родного гнезда, и идти в какую-то неведомую даль.
Он напрягал зрение, стараясь разглядеть сквозь туман, не идет-ли, наконец, отец, без которого он погибал.
Холод пробежал по всем членам юноши. Дорога его шла мимо балагана, забранного неотесанными серыми досками, где находился театр марионеток. Антон с ужасом отвернулся. Каким нелепым, отвратительным кривляньем показалось ему теперь то, что еще вчера могло его так радовать.
И, ускорив шаги, он почти пустился бегом. Переступив порог дома, от которого оторваться ему было так трудно, очутившись на чужой ему улице, он уже не имел ничего, что могло бы мешать ему скорее стремиться к цели. Он чувствовал, что долее выносить муки неизвестности было свыше его сил.
Трудовой день был в разгаре, густые толпы двигались по всем направлениям, по всему Лондону стоял трескучий шум большего города. В каких-нибудь сорок пять минут Антон прошел путь, требовавший часа времени, и уже стучался дрожащей рукой в боковую калитку дворца Кроуфорда, а когда привратник отворил ее, Антон, весь бледный, уставился на него возбужденными, беспокойными глазами.
– Слуга Томас Шварц дома? Мне нужно бы видеть его.
Привратник повернул голову. – Опять немец, – закричал он другому слуге, работавшему во дворе. – Может, и этот из той же воровской шайки. Не задержать-ли его?
– Впусти его и запри калитку; тогда можно будет спросить его сиятельство, и по крайней мере не имею охоты брать на себя никакой ответственности.
– Да и я тоже.
Привратник, говоривший это, вынул ключ из замка и опустил его в карман, потом, указав на ближайшую скамейку, сказал несколько слов, приглашая Антона присесть. Антон, конечно, же понял.
Второй служитель убежал, а между тем вокруг Антона и привратника собралось несколько человек других. Привратник стоял так, что мог в каждый момент схватить мальчика за руку и удержать, если бы ему вздумалось бежать.
– Как странно ведут себя эти люди, – подумал Антон. – Но, слава Богу, Томас очевидно дома, иначе никто не побежал бы за ним.
Беспокойство его, однако, возрасло до высшей степени, в добавок ко всему он не знал даже своего родственника в лицо, и это делало его положение еще более затруднительным.
Через несколько минут слуга вернулся и кивнул мальчику, чтобы он шел за ним. – Его сиятельство, желает его видеть, – прокричал он остальным.
– Ну, и осел же этот детина! – вскричал один.
– Шш! Может быть, он понимает.
– Во всяком случае, он не прочь пошпионить.
Все собравшиеся проводили любопытными взглядами стройного мальчика, спокойным шагом проходившего через двор. Как бы то ни было, он без всякой нужды лез головой прямо в пасть ко льву.
Антон не понимал хорошенько, зачем его ведут, вместо того, чтобы позвать к нему Томаса; он шел за своим провожатым по роскошно убранным покоям дворца вплоть до комнаты, где его ждали два господина, лорд и его молодой родственник, умевший говорить но-немецки. Наш неопытный друг смущенно поглядывал то на того, то на другого. Сколько он мог понять, ни тот, ни другой не походили на слуг.