– Вероятно, я имею удовольствие говорить с ученым и, быть может, даже с автором известных трудов? – высказал предположение принц.
– До некоторой степени я могу претендовать и на то, и на другое, – сказал молодой человек, подавая принцу свою карточку. – Я лиценциат[6] Редерер, автор нескольких трудов по теории и практике политики.
– Признаюсь, вы меня чрезвычайно интересуете, – сказал принц, – тем более что мы здесь, в Грюневальде, по-видимому, накануне революции, и так как политика является предметом вашего изучения, то я попросил бы вас высказаться на этот счет. Предвещаете вы успех этому движению в данном случае или нет?
– Вы, как я вижу, сударь, совершенно незнакомы с моими политическими трудами и с моими теориями и взглядами, – несколько кисло заметил молодой ученый. – Я убежденный сторонник единоличной власти и не разделяю никаких утопических иллюзий, которыми эмпирики ослепляют себя и доводят до безумия и до отчаяния всяких невежд. Поверьте мне, что время революционных идей прошло или, во всяком случае, проходит.
– Но когда я смотрю вокруг себя… – начал было Отто.
– Когда вы смотрите вокруг себя, – перебил его собеседник, – то вы видите прежде всего людей невежественных; но в лаборатории разумных и обоснованных мыслей, при свете лампы трудолюбия мы начинаем уже видеть иное течение; мы отбрасываем эти элементы и возвращаемся к естественному, природному порядку вещей, к тому, что я назвал бы, пользуясь языком терапевтов, «выжидательным лечением заблуждений». Надеюсь, вы понимаете меня? Мы, конечно, безусловно осуждаем такой порядок в стране, какой мы застаем в настоящее время в Грюневальде, и такого принца, как этот принц Отто, потому что они отстали от века; но средство помочь горю я вижу не в грубых конвульсиях революции, всегда пагубно отзывающихся на организме государства и страны, а в естественном замещении мирным путем нынешнего правителя другим, более способным монархом. Вероятно, я вас очень удивлю, – добавил, улыбаясь, лиценциат, – если выскажу вам мое представление об идеальном монархе; мы, кабинетные ученые, не предназначаем себя в настоящее время для активной службы одному какому-нибудь народу, потому что новые пути, проводимые нами в жизнь, еще не согласуются с настоящей действительностью, а потому я не желал бы видеть на троне ученого, но я желал бы видеть такого подле трона в качестве постоянного советника Я предложил бы государя со средними умственными способностями, но живого, восприимчивого и чуткого, не столько глубокомысленного, сколько догадливого и сметливого; человека с приятными, предупредительными манерами, приветливого, ласкового и обаятельного, обладающего одновременно способностью внушать к себе любовь и повиновение, умеющего и повелевать и завлекать. Все это время, с того момента как вы вошли, я не переставал наблюдать за вами, и вот что я вам скажу, сударь мой: будь я гражданином Грюневальда, я молил бы небо, чтобы оно вручило правление этой страной именно вот такому человеку, как вы!
– Черт возьми, я уверен, что вы бы это сделали! – воскликнул принц, смеясь.
И лиценциат тоже сердечно рассмеялся.
– Я полагал, что я вас этим очень удивлю, – сказал он. – Заметьте, что это отнюдь не общераспространенный взгляд, во всяком случае не взгляд большинства.
– О, конечно, нет! Могу вам это подтвердить, – сказал Отто.
– По крайней мере, не в настоящее время, – подчеркнул молодой ученый. – Но настанет час, когда эти идеи в свою очередь возьмут верх и станут преобладающими, за это я вам ручаюсь!
– В этом я позволю себе усомниться, – сказал принц.
– Скромность, конечно, всегда достойна похвалы, – прохихикал теоретик, – но могу вас уверить, что такой человек, как вы, имея постоянно под рукой такого человека, как, ну, скажем, доктор Готтхольд, был бы во всех отношениях идеальным правителем для любой страны.
Таким образом, время шло довольно незаметно и не без приятности для Отто, но, к сожалению, лиценциат решил ночевать в Бекштейне, в той гостинице, где он находился, потому что был чувствителен к тряске в седле и пристрастен к частым остановкам. В качестве конвоя или попутчиков до Миттвальдена принцу приходилось довольствоваться обществом лесопромышленников, прибывших сюда из разных концов Германии и шумно угощавшихся здесь же, за крайним столом, в конце горницы.
Уже совсем стемнело, когда они выехали из ворот гостиницы; принц хотел только одного – уйти от своих собственных мыслей, и потому предпочел такое странное общество полному одиночеству. Лесоторговцы были весьма шумны и веселы; у всех у них были лица, напоминавшие луну во время полнолуния; они шлепали по крупам коней ближайших соседей и, хотя все это были пожилые люди, баловались и забавлялись между собой, как парнишки, под влиянием выпитого пива и вина; они пели песни то поодиночке, то хором, то совершенно забывали о своем спутнике, то вдруг вспоминали о нем, и благодаря этому Отто совмещал общество с одиночеством; он то слушал их нестройные песни и несвязный бессодержательный разговор, то прислушивался к тихим звукам словно зачарованного леса. Звездный полумрак ночи, наполненный ароматами леса воздух, стук копыт скачущих лошадей – все это вместе сливалось в один общий аккорд, действующий успокоительно на его нервы. Он чувствовал себя совершенно благодушно настроенным и уравновешенным, когда вся маленькая кавалькада поднялась на вершину холма, с которого открывался вид на Миттвальден.
Там, внизу, в котловине, поросшей лесом, светились огни города, расположенные правильным рисунком скрещивающихся и пересекающихся улиц; несколько в стороне, справа, совершенно отдельно светился дворец, как какая-нибудь фабрика.
Один из лесопромышленников был уроженцем Грюневальда, но Отто он в лицо не знал.
– А это, – сказал он, указывая своим хлыстом на дворец, – это корчма Иезавели!
– Как вы назвали это здание? – с громким смехом переспросил его другой.
– Да так оно и зовется! – ответил грюневальдец. – А вот послушайте и песенку, что о ней поется, – добавил он и запел полупьяным сиплым голосом песню, которую дружно стали подтягивать и остальные, тоже, по-видимому, уже раньше слышавшие ее, образуя громкий разноголосый хор.
Героиней этой песни являлась ее светлость Амалия-Серафина, принцесса Грюневальдская, а героем постыдной баллады являлся Гондремарк. Краска стыда бросилась в лицо Отто, а в ушах его болезненно раздавались оскорбительные, позорящие его честь слова песни; он резко осадил коня и остался стоять на месте, сидя в седле, как будто его оглушили ударом по голове, в то время как спутники его, продолжая горланить свою песню, уже спускались с горы без него.
Песня эта пелась на крикливый и наглый народный мотив, и еще долго после того, как слова песни перестали быть слышны, каданс напева ее все еще звучал в ушах принца. Он хотел бы бежать от этих звуков, но звуки эти преследовали его. Сейчас справа от него пролегала дорога, ведущая прямо ко дворцу через густолиственные тенистые аллеи старого парка, и он поехал этой дорогой. В жаркое летнее время после полудня этот парк бывал модным местом, где встречались друг с другом местные бюргеры и двор и обменивались взаимными поклонами, но в этот ночной час здесь было темно и безлюдно; только птицы, гнездившиеся на деревьях, не покинули парка, но и те притихли теперь; только зайцы продирались в чаще, шелестя кустами, да там и сям, точно привидения, застыли в своей неизменной позе белые статуи, да там и сям пробуждалось чуткое эхо в каком-нибудь павильоне, являющемся подражанием языческому храму, и, вторя звуку копыт, заставляло нервно вздрагивать пугливую кобылу принца. За десять минут Отто доехал до дальнего конца своего личного дворцового сада, куда выходили конюшни и службы, и въехал на мост, ведущий в парк. Часы во дворе били десять, и большие башенные часы на одной из башен дворца вторили им; там, дальше, в самом городе, на городской ратуше и церковных колокольнях тоже били часы. Здесь, у конюшен, все было тихо, слышался только топот коней в конюшне и лязг цепей у привязей. Принц соскочил на землю, и вдруг ему вспомнились слухи о вороватых грумах и конюхах, некогда дошедшие до него и затем давно позабытые, о грумах, крадущих его овес и продающих по дешевой цене, и при этом воспоминании он перешел мост, ведя под уздцы своего коня, подошел к одному из окон во флигеле, в котором еще виднелся огонь, и постучал шесть или семь раз с особой расстановкой, лукаво улыбаясь про себя. На его стук почти сейчас же открыли форточку, и из нее высунулась чья-то мужская голова.
– Сегодня нет ничего, – проговорил таинственно голос.
– Принеси фонарь, – сказал принц.
– Господи боже милостивый… да кто же это?! – воскликнул грум.
– Это я, принц Отто, – отозвался принц. – Принеси фонарь, уведи мою лошадь и впусти меня в калитку сада.
Но злополучный грум стоял, не трогаясь с места, не издав ни звука и держа голову высунутой в форточку.
– Его высочество! – пролепетал он наконец. – Почему ваше высочество изволили так странно стучать? – осмелился он спросить.
– Почему? Потому что здесь, в Миттвальдене, существует поверье, что это удешевляет цену на овес, – сказал Отто.
Грум издал какой-то звук, похожий на рыдание, и скрылся. Когда он вернулся с фонарем, то даже при его слабом свете бледность его бросалась в глаза, и руки его сильно дрожали, когда он распутывал поводья, чтобы отвести лошадь в конюшню.
– Ваше высочество, – начал он снова умоляющим голосом. – Бога ради… – И он не договорил, подавленный сознанием своей вины.
– Бога ради что? – спросил весело Отто. – Бога ради, позвольте нам дешево продавать овес?.. Да?.. Ну а пока – спокойной ночи! – сказал он и, прикрыв за собой калитку, пошел садом ко дворцу, оставив грума совершенно ошеломленным и недоумевающим.
Сад в этом месте спускался рядом каменных террас к пруду с рыбами, а по ту сторону его снова поднимался пологим подъемом вверх, где над купами кустов и деревьев возвышались крыши и башни дворца. Украшенный колоннами фасад, бальные залы и громадная библиотека, а также и апартаменты их высочеств с высокими, ярко освещенными окнами были обращены в сторону города и выходили на большую дворцовую площадь; сюда же, в сад, выходила старинная часть здания с небольшими окошками, и весь этот фасад тонул во мраке; только кое-где в разных этажах скромно светилось несколько окошек. Сюда выходила и высокая старая башня дворца, суживавшаяся кверху с каждым этажом, наподобие огромного телескопа, и на ее верхушке неподвижно висел на высоком флагштоке большой флаг, казавшийся теперь черным. Сад тонул во мраке, только на лужайках звездный свет проливал свое трепетное сияние; в воздухе пахло дикими фиалками, и кусты как будто толпились под темными арками высоких деревьев. По правильно распланированным террасам и вниз по мраморным ступеням лестниц быстро сбегал принц, как бы убегая от своих собственных мыслей. Но увы! – от них он нигде не мог укрыться, нигде не мог найти спасения. И теперь, когда он был уже на половине спуска, до него стали доноситься порывами отдаленные звуки бальной музыки из большого бального зала, где теперь веселился двор, где весело болтали и танцевали. Звуки музыки доносились сюда слабыми обрывками мотивов, но они будили в нем воспоминания, и между этими звуками бальной музыки, заглушая ее по временам, в его ушах звучали звуки той возмутительной песни лесоторговцев. И вдруг у него на душе стало так беспросветно темно, так горько, что он на мгновение остановился и не знал, идти ли ему дальше или нет. Вот он возвращается домой; жена его танцует, а он, муж ее, сыграл злую шутку со слугой, и все как будто благополучно, а между тем они успели стать притчей во языцех для своих подданных, и никто не обратится к нему не только с любовью, но даже и с уважением! Такой принц, такой муж, такой человек, как этот Отто! И он невольно ускорил шаги, словно хотел укрыться от всех этих упреков за крепкими стенами своего дворца.
Несколько ниже он наткнулся на часового, но тот пропустил его, не заметив. Зато немного дальше другой часовой его окликнул, а когда он переходил мост, перекинутый через пруд, офицер, обходивший караулы, еще раз остановил его. Ему показалось, что видимость караульной службы была на этот раз более подчеркнутая, чем обыкновенно, но всякое чувство любопытства совершенно умерло теперь в его душе, и все эти задержки только раздражали его. Сторож у заднего входа дворца пропустил его и, по-видимому, был удивлен, увидев его столь расстроенным; но принц торопливо взбежал по черной лестнице и по задним коридорам и ходам добрался никем не замеченный до своей спальни. Здесь он сбросил с себя платье и бросился в постель, не зажигая огня. А бальная музыка продолжала играть в веселом живом темпе, и за этими звуками ему все еще продолжали слышаться звуки ненавистной песни лесоторговцев и стук копыт их коней, спускавшихся под гору.
Часть вторая
О любви и политике
Глава 1
О том, что произошло в библиотеке
На следующее утро, без четверти шесть утра, доктор Готтхольд уже сидел за своим бюро в библиотеке; подле него стояла чашка черного кофе, а взгляд его блуждал по временам по бюстам писателей, украшавшим библиотеку, и по корешкам бесчисленных книг, в остальное же время он внимательно просматривал то, что было написано им накануне. Это был человек лет сорока, со светлыми, как лен, волосами, тонким, несколько утомленным лицом и умным, блестящим, но несколько потускневшим взглядом. Ложась рано и вставая рано, он посвящал свою жизнь двум вещам: эрудиции, то есть науке, и рейнвейну. Между ним и Отто существовала старинная тайная дружба; они редко встречались, но, когда это стучалось, всегда встречались как старые, близкие друзья. Готтхольд, девственный служитель и жрец науки, завидовал своему двоюродному брату всего в продолжение каких-нибудь полусуток – в тот день, когда тот женился, но никогда не завидовал его престолу, его положению и его привилегиям.
Чтение было весьма малопринятое при местном грюневальдском дворе развлечение, а потому длинная, широкая, светлая, залитая солнцем галерея, уставленная бесчисленными шкафами и полками с книгами, бюстами великих людей, именовавшаяся дворцовой библиотекой, в сущности, была личным рабочим кабинетом доктора Готтхольда, где ему никто никогда не мешал. Но в среду утром недолго ему пришлось посидеть над своими манускриптами, так как едва он успел углубиться в свою работу, как отворилась дверь, и в библиотеку вошел принц Отто. Доктор смотрел на него, в то время как он шел по длинной зале и лучи солнца, падая в каждое из высоких сводчатых окон, поочередно обдавали его своим светом и сиянием. Отто казался таким веселым, походка его была такая легкая, красивая, одет он был так безукоризненно, так вылощен, вычищен, изящно причесан, весь такой показной, такой царственно-элегантный, что в душе его кузена-отшельника даже шевельнулось какое-то враждебное чувство к этой изящной кукле.
– С добрым утром, Готтхольд, – сказал Отто, опускаясь в кресло подле рабочего стола доктора.
– С добрым утром, Отто, – ответил библиотекарь, – я не подозревал, что ты такая ранняя пташка. Что это, случайность или же ты начинаешь исправляться?
– Пора бы, кажется, – ответил принц.
– Не могу тебе ничего сказать на это, – отозвался доктор, – я слишком большой скептик, чтобы давать этические советы, а что касается благих намерений, то в них я верил, только когда был очень молод, ведь они обыкновенно бывают цвета радужной надежды.
– Если обсудить хорошенько, – сказал Отто, думая о своем, – я непопулярный монарх. – При этом он взглянул в окно и спросил: – Ведь так? Непопулярный?
– «Непопулярный»? – повторил за ним доктор. – Ну, тут я делаю некоторое различие. Видишь ли, по-моему, есть несколько видов популярности. – При этом он откинулся на спинку своего кресла и свел руки так, что концы пальцев одной руки коснулись концов пальцев другой. – Во-первых, есть книжная популярность, совершенно безличная и столь же нереальная, как ночной кошмар или видение; затем, есть политическая популярность: это нечто смешанное, и наконец есть твоя популярность – самая личная из всех и самая реальная! В тебя влюбляются все женщины, ты всем им нравишься, тебя боготворят все твои конюхи и лакеи. Зная тебя сколько-нибудь, любить тебя так же естественно, как естественно приласкать хорошенькую собачку, видя ее подле себя. Если бы ты был хозяином лесопильного завода или трактирщиком, ты, наверное, был бы самым популярным гражданином в целом Грюневальде; но как принц ты, конечно, идешь не той дорогой, и то, что ты и сам это сознаешь, вероятно, достойно одобрения.
– Ты полагаешь, что это достойно одобрения?
– Да, вероятно, во всяком случае, это по-философски.
– По-философски, но не по-геройски! – заметил Отто.
– Ну как тебе сказать? Сознавать свои ошибки – это, пожалуй, своего рода героизм; но все же это не совсем то, что называлось геройским поступком у доблестных римлян, – усмехнулся доктор.
Принц Отто придвинул свое кресло ближе к столу и, опершись на него обоими локтями, уставился пристальным взглядом прямо в лицо доктора.
– Короче говоря, – спросил он, – ты хочешь сказать, что этого мало, что это еще не геройство?
– Ну, пожалуй, – согласился после некоторого колебания доктор Готтхольд, – если хочешь – да, это еще не геройство. Но ведь ты, кажется, никогда и не претендовал на это, никогда не старался выдавать себя за героя, и это именно та черта, которая мне особенно нравилась в тебе; то, чем я склонен был любоваться в тебе, это именно полное отсутствие в тебе всякого рода претензий. Дело в том, что самые названия различных добродетелей и достоинств звучат настолько заманчиво для большинства людей, что почти все мы пытаемся заявить свое право на обладание ими и стараемся уверить себя и других, что мы совмещаем в себе большинство, если не все, как бы противоречивы они ни были по отношению друг к другу. Почти все мы непременно хотим быть одновременно и отважны, и осторожны, и одновременно похваляемся и своей гордостью, и своей скромностью, и смирением. Почти все, но только не ты! Ты всегда без всяких компромиссов оставался самим собой, и это было прекрасно! Это отрадно было видеть, и я всегда говорил: «Нет человека более чуждого всяким претензиям, чем Отто».
– Претензиям и условиям! – воскликнул принц. – Я всегда был меньше причастен к жизни, чем дохлая собака в своей будке! Но теперь я должен решить вопрос: может ли из меня при большом усилии и самоотречении выйти хотя бы только терпимый правитель и монарх? Да или нет?
– Никогда! – воскликнул доктор. – Брось ты совсем эту мысль! Да и, кроме того, ведь ты же никогда не сделаешь этого большого усилия, дитя мое!
– Нет, Готтхольд, на этот раз ты от меня так легко не отвертишься, – сказал Отто. – Пойми, что если я органически, по самому существу своему непригоден быть государем, то какое же право я имею на эти деньги, дворец, содержание и стражу? Ведь если так, то я чуть ли не вор! И могу ли я после того применять к другим людям карающий их проступки закон?
– Да-а… я не могу не признать в этом некоторой затруднительности твоего положения, – сказал Готтхольд. – Но ведь все это дело привычки, все это давно вошло в обычай…
– Но разве я не могу постараться стать настоящим правителем этой страны? Разве я не обязан хотя бы попытаться? И при твоем содействии, руководствуясь твоими разумными советами…
– Моими советами?! Что ты, бог с тобой, Отто! – воскликнул доктор. – Боже упаси!
И хотя принцу Отто было теперь вовсе не до смеха, он все же улыбнулся и, смеясь, возразил:
– А вообрази себе, меня вчера уверяли, что такой человек, как я, в дружественном союзе с таким человеком, как ты, в качестве советника, могли бы вдвоем составить весьма удовлетворительное правительство.
– Нет, воля твоя, я не могу себе представить, в каком расстроенном воображении могла возникнуть и родиться на свет подобная нелепая, чудовищная мысль!
– Она родилась у одного из твоих собратьев-писателей, у некоего Редерера! – сказал Отто.
– Редерер! Этот молокосос, этот невежда!
– Ты неблагодарен, мой друг, – заметил принц. – Он один из твоих горячих и убежденных поклонников и ценителей.
– В самом деле? – воскликнул Готтхольд, видимо обрадованный. – Во всяком случае, это хорошо рекомендует этого молодого человека; надо будет перечитать еще раз его галиматью. Это тем более делает ему честь, что наши взгляды диаметрально противоположны. Неужели мне удалось его переубедить? Но нет, это было бы положительно сказочно!
– Значит, ты не сторонник единовластия? – спросил принц.
– Я? Прости господи, да никогда в жизни! – воскликнул Готтхольд. – Я красный! Я ярый красный, дитя мое!
– Превосходно! Это приводит меня как раз к моему очередному вопросу самым естественным путем. Если я так несомненно непригоден для своей роли, если не только мои враги, но и мои друзья тоже с этим согласны, если мои подданные требуют и желают моего низвержения, – сказал принц, – если в самый этот момент готовится революция, то не должен ли я выступить вперед и идти навстречу неизбежному? Не должен ли я избавить мою страну от всех этих ужасов и положить конец всем этим нелепицам и бессмыслицам? Словом, не лучше ли мне отречься от престола теперь же? О, поверь мне, – продолжал принц, – я слишком хорошо сознаю и чувствую всю смешную сторону, всю бесполезность громких слов, – добавил он, болезненно морщась. – Но пойми, что даже и такой принц, как я, не может покорно ждать своей участи, что и у него есть непреодолимая потребность сделать красивый жест, выступить вперед, встретить опасность или угрозу с открытыми глазами, а не выжидать ее, прячась за углом. Отречение, добровольное отречение – это все же лучше низвержения.
– Да какая муха тебя сегодня укусила? – спросил Готтхольд. – Неужели ты не понимаешь, что ты грешной рукой касаешься святая святых философии – «святилища безумия»! Да, Отто, безумия, потому что в пресветлом храме мудрости высшее святилище, которое мы держим сокрытым за семью печатями, полно паутины! Не ты один, а все люди, все решительно, совершенно бесполезны! Природа и жизнь теряют их, но не нуждаются в них, даже не пользуются ими; все это бесплодный пустоцвет! Все, вплоть до парня, работающего в лесу, все совершенно бесполезны! Все мы вьем веревки из песка и, как дети, дохнувшие на оконное стекло, пишем и стираем ненужные пустые слова! Так не будем же больше говорить об этом. Я уже сказал тебе, что отсюда недалеко до безумия.
Готтхольд поднялся со своего места и затем снова сел. Засмеявшись коротким, сухим смешком, он снова заговорил, но уже совершенно другим тоном:
– Верь мне, дитя мое, мы живем здесь на земле не для того, чтобы вступать в бой с гигантами, а для того, чтобы быть счастливыми, кто может, как пестрые цветики на лугу, радующиеся солнцу, и росе, и ветерку, и дождю. Ты мог это, и потому, что ты умел быть счастливым, я втайне любовался тобой, восхищался тобой и радовался за тебя; продолжай же быть счастливым в своей беззаботности, и ты будешь прав! Иди своим путем, твой путь настоящий, поверь мне. Будь весел, будь счастлив, будь празден, будь легкомыслен и отправь всю казуистику к черту! А государство свое и государственные дела предоставь Гондремарку, как ты это делал до сих пор. Он управлялся с ними довольно хорошо, как говорят, и его тщеславию льстит такая ответственность.
– Готтхольд! – воскликнул принц. – Что мне до всего этого? Не в том вопрос, могу ли я быть полезен или бесполезен, как все люди, а дело в том, что я не могу успокоиться от сознания своей бесполезности. У меня только один выбор: я должен быть полезен или быть вреден – одно из двух! Я с тобой согласен, что княжеский титул мой и само княжество мое – чистый абсурд, одна сплошная сатира на правителя, правительство и государство и что какой-нибудь банкир или содержатель гостиницы выполняет более серьезные обязанности, чем я, – пусть так. Но вот, когда я умыл руки от всех этих дел три года назад и предоставил все дела и всю ответственность, всю честь, а также и все радости правления, если таковые существуют, Гондремарку и Серафине, – он с минуту не решался произнести ее имени, а Готтхольд в это время как бы случайно отвернулся и смотрел в сторону, – так что из этого вышло? Налоги! Армия! Пушки! Да ведь все-то княжество похоже на коробочку оловянных солдатиков! А народ совсем обезумел, совсем голову потерял, подогреваемый ложью и несправедливыми поклепами. Даже носятся слухи о войне… Война в этом чайнике, подумай только! Какое страшное сплетение нелепиц и позора! И когда наступит неизбежный конец – революция, то кто будет отвечать за все это перед Богом? Кто будет позорно казнен общественным мнением современников и истории? Кто? Я! Принц-марионетка!
– Мне казалось, что ты всегда пренебрегал общественным мнением, – заметил доктор Готтхольд.