Вечер был чудный…
Аромат сирени перебивал вонь от выхлопных газов.
Но темнота слабенькой июньской ночи так и не смогла смыть отвратительные силуэты одиннадцатиэтажных домов гэдээровской постройки…
Лимонно-желтая Луна поднялась на юго-востоке, как раз за местной свалкой, и залила Марцан таким волшебным светом, что ужасная его архитектура начала напоминать что-то древнеегипетское или месопотамское. Зиккураты, пирамиды, ворота Иштар, висячие сады Семирамиды…
Душа моя затрепетала.
Я устроился поудобнее в кресле, взял наконец в руки тяжелый, ностальгически попахивающий рабочим классом бинокль и жадно навел его на Луну. Хотел побродить по «пыльным тропинкам». Погоняться за лунатиками и лунатками. Поискать американский флаг, оставленный «Аполлоном».
Как ни крутил настройку резкости, как ни пытался скомпенсировать разницу моих глаз правым окуляром… в бинокль я видел две квадратные Луны, окруженные розовой помадой.
Оптические оси не параллельны! Аберрация зверская! Кошмар!
К тому же обе Луны были маленькие, явно меньше тех, которые я когда-то наблюдал в восьмикратный цейсовский бинокль, сгинувший много лет назад, как и все остальное мое барахло в оставленной на попечение друзей московской квартире.
Кратеров видно не было…
Луна в русский бинокль напоминала изъеденную червями задницу.
Ярости моей не было предела. Больше всего я хотел разбить этот бинокль молотком. Но опасался пораниться о стеклянные осколки. Поэтому смиренно запаковал изделие красногорских мастеров в родную упаковку и на следующий день отправил его на указанный в сопроводительной бумажке обратный адрес… берлинский, как ни странно. А через два месяца даже получил мои сорок евро. После нудной и унизительной переписки с изготовителем и продавцом.
Гнусное впечатление от бракованного продукта с бывшей родины я решил немедленно нейтрализовать покупкой западного бинокля. Заказал и через два дня получил бинокль «Никон». Об этом инструменте я написал бы поэму, если бы был поэтом. До того он хорош. Изображение четкое, светлое… Потрясающая ясность… и Луну я в него рассматривал неоднократно, и Юпитер, и Млечный путь, и летающие тарелки, парящие в голубом океане над Берлином, видел, и лица прохожих наблюдал как под микроскопом, и даже картины в Берлинской Картинной галерее, когда я смотрел на них через Никон, выглядели лучше, чем оригиналы…
…
Однажды сидел я на своем балконе на девятом этаже и рассматривал дом напротив. Днем. Ничего особенного я увидеть не ожидал, так… смотрел просто на бетонные стены и окна.
Приобщался тупости отвеса.
Учился у мертвой материи – кротости и верности функции.
Ласточки то и дело секли поле зрения своими черными хвостиками, неторопливо пролетали вороны, весело и быстро – воробьи, и еще какие-то птахи. Тополя махали своими зелеными руками и мешали смотреть. Бабочки суетились. Шмели…
И вдруг увидел, и тоже на девятом этаже, только не на балконе, там балконов нет, а просто в окошке каком-то, настежь открытом, человека, смотрящего в бинокль. Чем-то он был на меня похож. Старый, лысый, толстый. Сидел на стуле у окна и смотрел на мир. Вроде из наших. И кажется такой же… одинокий и потерянный.
И он меня заметил. Минуты две мы друг друга рассматривали, а потом он мне рукой помахал. Приветственно. А я – ему.
На том и кончилось наше первое воздушное общение.
С тех пор я его часто видел. Почти каждый день. После обеда я всегда сажусь в кресло на балконе. Читаю несколько минут. Потом беру в руки бинокль. И наблюдаю жизнь, из которой меня несколько лет назад выкинуло. Смотрю туда… на него.
А он уже смотрит на меня. Мы друг друга приветствуем. Я отдаю ему честь, а он показывает пальцем на лысину. Я догадываюсь – это значит «к пустой голове руку не прикладывают». Но не обижаюсь, а киваю, что означает «да, голова пустая, но блаженная» и показываю на него пальцем («и у тебя тоже»). Он понимает и кивает в ответ.
Вот он показывает пальцем на группу мусульманских мужчин с глазами и прическами головорезов и женщин в черных платьях до пят и темных платках. Это новые беженцы. Из Сирии. Их теперь много тут разгуливает. Показывает и скорбно качает головой. Потом вздымает руки в бессилии что-то изменить. Я киваю и тоже качаю головой и вздымаю руки. Это значит «да, да, согласен, это второе после завоза сюда миллионов турок-гастарбайтеров самоубийство Германии, ничего не поделаешь, полезные идиоты, леваки, кретины, не жалеющие ни собственных детей, ни своей культуры».
Я показываю ему рукой на группку людей, тусующихся у местной забегаловки. Это опустившиеся алкоголики. Почти все – наши. Русские мужья «поволжских немок» из бывшего СССР. Качаю головой. Это значит – «эти не лучше». Он кивает и опять вздымает руки, пожалуй еще безнадежнее, чем в первый раз – «мы от этого уезжали… и вот опять… та же советская пьяная мразь».
Показывает рукой на отдаленное одноэтажное здание. Это то ли клуб, то ли кафе, то ли качалка… Там собираются вечерами марцанские неонацисты. Я смотрю туда и вновь вздымаю руки – «это вообще ни в какие ворота не лезет… их все больше и больше». Провожу большим пальцем по шее – «эти всех нас поубивают, когда нынешняя власть все угробит». Он кивает и показывает еще раз на сирийских женщин – «или они или дети этих мусульманок». Я энергично киваю в ответ. Подношу большой палец ко рту и делаю блаженную мину – «пошел пить кофе со сливками».
Он кивает и горько разводит руки – «а я давно пью только воду… вонючую берлинскую воду из-под крана».
…
Так я общался с моим беззвучным собеседником до самой осени. А потом, то ли он перестал открывать окно… холодно стало… то ли переехал.
Я и позабыл о нем.
А затем… Разговорился я как-то с знакомой продавщицей в русском магазине. Под самое Рождество. Как ее зовут? Любочка… Людмила… Липа… Не помню. Толстомясая такая, грудастая, руки сальные, и обсчитать может безбожно, но добрая. Хоть и «крымнашка».
Говорит мне эта самая Люба-Липа:
– А вы слышали, что у нас тут за несчастье-окаянство приключилося? В октябре что ли…
– Какое такое несчастье-окаянство в октябре?
– А с одним евреем случилося. На вас похож. Я, как узнала, подумала: с вами, да… Испугалася я. Нехорошо такого умного покупателя терять. С вами хоть поговорить можно по душам. А то тут такие ходят… Ублюдки паршивые. Берлин вроде, а народ, как в Челябинске.
– Не томите, говорите, что произошло.
– Точно не знаю я. Никто не знает. Но бабы говорят, смертоубийство вышло. Убила еврея одна румынка!
– Что за румынка?
– А бездомная, нищая, что тут летом таскалася. Видели вы ее. Ее все мужики замечают, потому что она не такая.
– Не какая?
– Ну необыкновенная. Ведьма она. Любого мужика разожгет. У них, у цыган, в крови огонек особый! Глазами сверк-сверк… и ваш брат на коленях.
– Да ну?
– Бабы говорят, он ее увидел и пожалел. А может и приворожила старого пердуна, на лавочке разлеглась… Ой, простите. Это я не про вас. В квартиру ее к себе взял. Отмыл, да накормил. Вдовец, бабы лет десять не видел. Он тут бывал, покупал пельмени с индюшкой. Аккуратный такой. Гречку еще брал и конфеты «Птичье молоко». Ну вроде вас. Только говорил мало. Рот ему скривило, удар, наверное, был. Ну, она его зажгла, и он с ней того… женихался-кувыркался… уж как мог. А она под утро, как он заснул, горло ему перерезала бритвой, а может и перегрызла, сука! И всю кровь из него выпила, дракула окаянная… Квартиру ему изгадила… на стене гадость какую-то нарисовала… вроде сороконожки или муравья… кучки везде наложила, как лисица… и бежать. Даже дверь за собой не захлопнула. Соседи через день зашли и посмотрели. Еврей мертвый лежит, голый и страшный. Серый, без кровинки. А на стене сороконожка… Да, полиция румынку эту вроде заарестовала. Судить будут. А еврея на еврейском кладбище похоронили. На Вайсензее. Тама кладбище огромное, все надгробья – мраморы-граниты, тока туда никто не ходит. Некому.
…
Я, разумеется, не поверил ни одному ее слову.
Абсент
«У восьми озер»Ленинградская область. Дом отдыха «У восьми озер».
Лето не помню какого года. Но помню, что баскетбол, теннис, плавание, кинофильмы про шпионов, лук и стрелы, казаки и разбойники, мороженое и шоколад, Конан Дойл и Луи Буссенар – меня интересовать перестали.
По моим нервным волокнам ходили волны похуже японского цунами. Они легко уничтожали все то, что советская школа, пионерия и комсомол успели во мне построить. Мой член стоял часами без всякой причины, как бы сам по себе… с кончиков пальцев сыпались искры, из ушей шел пар, и я всерьез боялся, что превращусь в дьявола и начну летать по небу и жрать людишек как птица насекомых.
Мои родные не замечали моего состояния. Сердились только на то, что я перестал с ними разговаривать, грубил и убегал из дома. Учителя… Помощи ждать было неоткуда.
Через открытые ворота ко мне пришел разврат, грозя и вовсе сбить с копыт неоперившегося юнца. Но не сбил. Скорее, наоборот…
Разврат этот принял форму симпатичной интеллигентной женщины средних лет.
Одним чудесным солнечным утром, в яблоневом саду, на берегу одного из восьми озер… она подошла ко мне, улыбнулась обворожительно и всепонимающе, но не без дружеской иронии и откровенного интереса к моей, сгорающей заживо в пубертетном синем огне, персоне, потрепала меня по вихрам своей немолодой уже рукой – на ее слегка подпорченных подагрой пальцах было надето не менее дюжины золотых колец, купленных явно не в СССР – и сказала: «Я Лидия Минская, переводчица с английского и французского. Моего мужа зовут Михаил Иосифович, он профессор МИМО. Но для тебя мы – тетя Лида и дядя Миша. Я знавала твою бабушку и деда еще в пятидесятых. Тебя, Гошенька, помню еще младенцем. Ты был такой милашкой. Кудри до плеч. Да… На отдыхе мы – преферансисты. Хочешь, поучим тебя этой прекрасной игре? Тогда приходи к нам, в комнату 58. Через пятнадцать минут. Да, бабушке можешь об этом и не рассказывать. Боюсь, она не обрадуется. Пусть это будет нашим секретом… Понимаешь?»
«Понимаешь» она произнесла, понизив голос до чувственного кошачьего урчания, но, пожалуй, слишком аффектированно. Я мгновенно насторожился, но затем мой взгляд случайно упал на глубокое декольте ее пестрого ситцевого платья, не скрывавшее полную ухоженную грудь, и по всем моим ганглиям пробежала электрическая волна такой силы, что думать я не мог и на предупредительный сигнал интуиции не отреагировал.
– Понимаю.
– Придешь?
– Приду.
– Приду, тетя Лида?
– Тетя Лида.
Знакомство с «преферансисткой» и ее многообещающее приглашение меня обескуражило. Интуиция посылала мне сигнал за сигналом – опасность-опасность-опасность! А желание отвечало вяло: «А чего ты боишься-то? Тетю Лиду? Нашел, кого бояться. А преферанс – игра умных людей…»
Интуиция моя знала, что желание хочет вовсе не преферанса. А желание лгало само себе, стреляло во все стороны цветным фейерверком, только не в ту сторону, в которую мне хотелось выстрелить больше всего – между ног тети Лиды.
Зачем природа заставляет нас самих себя бесконечно обманывать? Придумывать хитроумные отговорки? Хвататься за такое большое количество соломинок, что из них можно было бы собрать Босховский «Стог сена»? Что за путаница?
Откуда этот вечный ложный стыд?
Почему я не мог просто сам себе сказать: «Тебе нравится эта тетя Лида. Ты хочешь вступить с ней в половую связь. Так сильно, что штаны трещат и шаровые молнии летают. Сейчас ты пойдешь к ней и сделаешь то, что ты так хочешь».
Почему-почему… Потому что так был воспитан. Как так? А по-советски. Одно вранье ехало на другом вранье. И погоняло.
…
Через четверть часа я постучал в комнату 58.
Сюрприз! Открыл мне мужчина. Дядя Миша.
– Что вам угодно?
Голос спокойный, низкий, благородный.
Высокий, полный, старше тети Лиды. В заграничных светлых шортах из мягкой ворсистой ткани и пестрой свободной рубахе. Босой. Ноги холеные. На левой руке – дорогие золотые часы. На правой – несколько золотых же браслетов. Роговые очки. Внимательные глаза. Я сразу заметил, что что-то было в них не то. Соблазн.
Тут к дяде Мише подошла тетя Лида и, ласково положив ему голову на плечо, что-то прошептала на ухо. Милый…
Дядя Миша мгновенно надел на лицо маску гостеприимного хозяина. Профессора, приглашающего студентов в аудиторию, для того, чтобы прочесть им лекцию о Кафке и Музиле. Лучащегося мудростью и доброжелательностью.
Вошел.
Комната особого впечатления на меня не произвела. Двуспальная кровать. Шкаф. Круглый карточный столик. Три стула. На столике – карты, изумрудно-зеленая бутылочка затейливой формы и три хрустальных бокала. Маленькое сито. Несколько кусков сахара. Кувшин с питьевой водой.
Меня пригласили сесть за стол. Я сел, и хозяева сели.
И тут же дядя Миша разлил в бокалы какую-то зеленоватую жидкость из бутылки… ликер? Потом положил сахар в сито и потихоньку долил в бокалы воду из кувшина, через сахар.
Поднял свой бокал, сверкнувший на солнце голубым и желтым, и провозгласил: «Будем здоровы и счастливы, друзья! Выпьем за Солнце, за этот прекрасный день, которое оно нам подарило, за новое знакомство и счастье в его переливающихся лучах, за радостное соитие тел и за божественный полный преферанс!»
Дядя Миша поиграл бокалом в солнечных лучах… тетя Лида сжала руки на груди, восторженно глядя на своего мужа.
Я еще не успел удивиться, как они уже выпили содержимое своих бокалов.
Отставать не хотелось… я тоже радовался новому знакомству, Солнцу, преферансу и «соитию тел»… выпил зеленую жидкость маленькими глотками… и сразу почувствовал тупой удар в голову… Жидкость эта была крепка.
Мне показалось, что солнечные лучи, «косою полосой шафрановой от занавеси до дивана» вдруг обвились вокруг моей шеи, как теплый ласкающий шарф из света… в глазах засверкали золотые струны… они начали переплетаться, превратились в металлические колосья как на фонтане в ВДНХ… я чуть не упал со стула, но удержался и стал смотреть на то, что делает дядя Миша. А он взял в руки карты и начал их тасовать.
Потасовал и разложил колоду по столу длинной лентой, рубашками вверх.
И попросил: «Открой, Гоша три карты».
Не слушающейся рукой я открыл ему три карты. Все они были червовыми дамами.
И тут… все три дамы вылезли из своих карт и, взявшись за руки, начали вшестером танцевать какой-то странный менуэт с поклонами и реверансами. Откуда-то вынырнули два червовых короля и два валета и присоединились к дамам. Один валет почему-то подмигивал мне и смешно задирал ножки в панталончиках.
Меня мутило, а дядя Миша и тетя Лида громко и радостно хохотали.
Затем дядя Миша сказал, поблескивая глазами, похожими на влажные сливы, тете Лиде: «Пора, мон шер ами…»
Она взяла меня за руку, подняла со стула и раздела, медленно, как, наверное, раздевают манекены.
Раздевала, гладила, возбуждала-целовала и все время насвистывала какую-то сладкую мелодию. Потом быстро разделась сама, легла на кровать и увлекла меня за собой. Дядя Миша был уже там.
Как только я проник в пахнущую мускатным орехом тетю Лиду, в меня сзади проник дядя Миша. Не так, как вы подумали. Боли это проникновение мне не причинило. Мы превратились в живой, пульсирующий трехслойный бутерброд. Мечта моя – о близости с взрослой женщиной – осуществилась.
Первым кончил дядя Миша.
Пока я заканчивал дело, он сидел за карточным столом и тасовал колоду. А вечером того же дня я расписал первую в моей жизни пульку. Никаких драм или сексуальных трагедий после этого в моей жизни не произошло. С сумасшедшей этой парочкой я встречался еще годы после этого лета.
Я многим им обязан. Они не только ввели меня в мир эроса, но и познакомили с книгами Гессе и Жан-Поля. Открыли мне глаза на то, чем на самом деле был Советский Союз. И дали мне уроки терпимости к интимным предпочтениям других людей.
А в изумрудной бутылочке был абсент, к которому выездной дядя Миша пристрастился заграницей.
Современное искусствоПохожая история, только с другим концом, произошла со мной в декабре 1990 года в Кёльне.
Мне уже стукнуло тридцать девять, я окончил университет, отработал в различных НИИ 15 лет, имел троих детей, неоднократно участвовал в выставках художников-нонконформистов, имел мужество стать эмигрантом-невозвращенцем… но глубину моей наивности невозможно было измерить никаким лотом. Но жизнь измерила.
Да, кстати, ни педерастом-двустволкой, ни другим каким-нибудь секс-маргиналом после того моего приключения «у восьми озер» я не стал. Женился, как и положено, перед окончанием МГУ. По любви. Развелся через семь лет по той же причине. Женился еще раз. Был счастлив в обоих браках. Но погуливал…
Да… я тогда в Германии рисовал, рисовал что было сил в «лагере» для контингентных беженцев, наслаждаясь тем, что не надо больше думать о Горбачеве, КГБ, Афганской войне, о «судьбах России» и о добывании хлеба насущного. Пособия моего вполне хватало на сытую жизнь.
И к декабрю собралась у меня толстая папка «энигматических рисунков», как я их тогда называл. Это были абстрактные композиции, напоминающие башни или башнеобразные висящие конструкции, призванные внутренним своим многообразием привлекать и всасывать родственное многообразие зрителя и создавать вместе с ним некую общую мерцающую живую структуру… Как бы принадлежащую сразу трем мирам – миру графики, внутреннему миру сознания человека, представляющемуся мне как сюрреалистический ландшафт и миру возвышенно-метафизическому… Небесному Иерусалиму.
К сожалению, мои рисунки не были по-настоящему моими, а предательски напоминали иературы Михаила Шварцмана, который был одно время моим ментором, но грубо оттолкнул меня, когда заметил, что я ему подражаю. Правильно сделал. Его талантом я не обладал и долгий путь по следам мастера свел бы меня с ума.
Но тогда, в девяностом, мне казалось, что я нашел наконец «свое воплощение». Не такое мощное, как у Шварцмана, но жизнеспособное. Поэтому я решил осчастливить «бездуховный Запад» своей выставкой. Что я для этого сделал? Купил фотоаппарат Поляроид, сфотографировал им свои рисунки и начал рассылать крохотные фото в лучшие музеи Германии – в Мюнхенскую пинакотеку, в Дрезденскую галерею, в музей Людвиг. И еще в десяток других подобных собраний.
Безумие, глупость, наивность? Да.
И я это краешком разума чувствовал. Но меня, как это часто и бывает у дураков, собственное безумие вдохновляло, а не пугало…
Я считал его необходимым атрибутом гения и наслаждался им. Даже не смешно.
На мои письма с обратным адресом «лагерь для беженцев Глаухау» ответил только господин Д., куратор графического собрания музея Людвиг. Он пригласил меня на беседу, назначил терми́н на предрождественское время. Я собрал свои последние марки и поехал в Кёльн. С толстой папкой рисунков в брезентовой сумочке.
Я надеялся на то, что господин Д. расхвалит мою продукцию до небес и купит всю папку для музея, заплатит мне наличными тысяч тридцать, и я смогу остановиться в хорошем отеле… и даже покинуть навсегда осточертевшее саксонское захолустье.
Как это ни странно, но господин Д., симпатичный молодой человек, действительно восторженно похвалил мои работы. Я принял похвалы как должное… не заметил, что это было лишь вежливое, но твердое НЕТ. Нет – дальнейшему сотрудничеству, нет – выставке, нет – деньгам.
Заметил я это только когда выходил из его роскошного кабинета, на стене которого висели работы Энди Уорхола, этого успешного профанатора, так нагло использовавшего невероятную дурость публики и алчность маршанов… которого, может быть именно из-за моего фиаско в Кёльне, я возненавидел позже лютой ненавистью. Он воплощал для меня самую разрушительную тенденцию современного искусства, приведшую к его самоуничтожению – стремление угодить тупой обывательской массе. Сейчас я отношусь и к нему и к другим мусорщикам от искусства вроде Йозефа Бойса более терпимо. Каждый живет и рисует, как умеет.
Да… после того, как я вышел из музея на улицу… мне оставалось только пойти на мост и броситься в Рейн. Очень хотелось так и поступить. Но я знал – я выплыву. И все мои проблемы догонят меня как гончие псы – дичь.
Поэтому я на мост не пошел, а решил еще раз попытать счастье – в кёльнских коммерческих галереях, длинный список которых мне подарил на память господин Д.
Не буду описывать это долгое пешее путешествие по Кёльну с картой в руках. Всего я посетил тогда галерей двадцать пять. Обычно мне просто не открывали, услышав мой ломаный немецкий и мою русскую фамилию. Иногда открывали и вежливо объясняли, что не разговаривают с художниками «с улицы». Некоторые галерейщики даже пытались мне внушить, что «время русского искусства прошло», а мне лучше заняться чем-нибудь разумным, например, попытаться устроиться таксистом. Мою папку не открыл никто. До этого дело не дошло.
Один галерейщик, последний, папку все-таки открыл. Точнее, это была пара маршанов – муж и жена, господин Бенедикт и госпожа Гизела. Так мне запомнились их имена.
Эти люди пригласили меня в свою галерею, находящуюся на первом этаже современной виллы в голландском стиле, составленной из разноцветных бетонных кубиков, и провели по собранию живописи и пластики. Я был поражен количеством и качеством картин и скульптур русского авангарда. Имена сверкали сильнее красок: Малевич, Кандинский, Татлин, Лисицкий, Ларионов…
Чем-то эти люди сразу напомнили мне дядю Мишу и тетю Лиду. У госпожи Гизелы на пальцах было не меньше золотых колец, чем когда-то у тети Лиды, и разрез на ее шикарном платье напоминал тот разрез и то, что из него тогда выглядывало, а вальяжный господин Бенедикт носил дома такие же шорты и пеструю свободную рубашку, как дядя Миша «у восьми озер», был бос… и его глаза были тоже похожи на влажные сливы…
Я был склонен тогда к мистическим параллелям и решил, что это именно они и есть – Миша и Лида… реинкарнация или что-то в этом роде, если бы не знал наверно, что дядя Миша уже лет пять как в могиле, а одинокая старушка тетя Лида доживает свой век в ленинградском доме для престарелых литераторов.
И я не удивился, когда после просмотра моей папочки… с жидкими комплиментами и похлопыванием по плечу… господин Бенедикт предложил мне выпить абсента. Из точно такой же изумрудной бутылочки.
…
После абсента я не галлюцинировал… мне было хорошо. Проклятый кёльнский день, полный унижений, наконец кончился. Я общаюсь с настоящими знатоками русского искусства! Пью абсент…
Я и представить себе не мог, чем кончится наступивший вечер.
Мы сидели втроем за столом, господин Бенедикт курил сигару, госпожа Гизела – изящную серебряную трубочку, а я вертел в руках два нежно позванивающих металлических шарика фэн-шуй… Госпожа Гизела, кокетливо посматривая на меня, отобрала у меня шарики и показала, как надо их вращать в руке.
Господин Бенедикт разглагольствовал о ситуации на рынке искусства. Понимал я только треть сказанного им. Мой немецкий не вышел еще из зачаточной стадии.
– Вы, господин Ш., слегка опоздали. Два года назад в Лондоне работы советских нонконформистов покупали по нескольку тысяч фунтов за штуку. Кое с кем заключили многолетний договор. А теперь волна прошла, мода на русских сменилась разочарованием. Потому что влиятельные американские торговцы, которые правят у нас бал, в искусстве действительно не понимают н и ч е г о – решили этот русский проект прикрыть. И сделали так, что в вас стало невыгодно инвестировать. А это – смертный приговор. Да-с. Мне нравятся ваши работы, хотя они… как бы это сказать… элитарные. А сейчас это не в ходу. Нужно, чтобы каждый болван понимал, что нарисовано и для чего. И побрутальнее. Предмет. Цвет. Фигура. Такое покупают. А вы – перемудрили. А это сейчас выглядит старомодным. А ваш апломб, право, только смех вызывает. Небесный Иерусалим… кому он нужен, когда в настоящий Иерусалим каждый поехать может? Но вы не расстраивайтесь. У меня есть одно предложение… Как вам у нас, нравится? У нас еще и бассейн есть… в подвале. Хотите прямо сейчас искупаться? Мы будем рады, если вы нам составите компанию. Поплаваем, побрызгаемся, побудем детьми… Потом поужинаем и поговорим всерьез. А перед этим еще рюмочку абсента. Я пью его без воды и без сахара. Божественный напиток.
Не знаю, что со мной произошло, но я согласился на совместное купание. Хотя и понимал, что это глупо и может кончиться позитивным тестом на СПИД.
Меня заинтриговали слова господина Бенедикта о «предложении и серьезном разговоре».
Пошли в подвал.
По дороге, на лестнице я вдруг почувствовал, что второй бокал абсента может не остаться без последствий. Меня пошатывало, поташнивало… и совсем не понятно почему, захотелось ударить господина Бенедикта по затылку большой никелированной фигурой рыбака с круглой дыркой вместо сердца.
«У вас у всех дырки вместо сердца – думал я. – Рыбаки засраные… Я тебе покажу “апломб”. В морге будешь проповеди русским художникам читать, сволочь…»