Веселая улица связывала Глушки с Теребиловкой. Летом она наполовину зарастала зеленой полянкой. Тротуаров здесь не полагалось, а проехать её из конца в конец можно было только в сухую погоду. Клепиковы всё-таки любили её, потому что их домишко стоял сравнительно недалеко от Губернаторской, значит, почти в центре. По крайней мере, в последнем был уверен Петр Афонасьевич, гордившийся своей лачужкой гораздо больше, чем купцы своими трехэтажными хороминами.
– По грошикам, по копеечкам деньги-то копил на дом, – любил рассказывать Петр Афонасьевич. – Пятнадцать лет копил, а потом женился и своим домишком обзавелся… Нельзя, живому человеку свое гнездо первое дело.
Собственно, на свое почтовое жалованье Петру Афонасьевичу никогда не скопить бы необходимой суммы, но его выручала Лача. В лето он зарабатывал рыбной ловлей средним числом около ста рублей и упорно откладывал эти деньги на покупку дома. Оставался еще небольшой долг, и Петр Афонасьевич не успел его выплатить только потому, что Сережа поспел в гимназию, и теперь деньги были нужны на другое. Мало ли новых расходов прибавилось…
Между собой Клепиковы жили душа в душу, как живут только маленькие люди в маленьких домиках. Материальные недостатки и хозяйственные заботы делали из этой супружеской четы одно органическое целое, и они несли бремя жизни с легким сердцем. Усиленный труд вносил, вместе с известным достатком, то хорошее, бодрое настроение, какого не купишь ни за какие деньги. Жили они, правда, очень скромно, на мещанскую руку, да и то едва успевали сводить концы с концами Марфа Даниловна частенько прихватывала какую-нибудь работу в людях и успевала вышить в месяц рубля три-четыре, что составляло в хозяйственном бюджете большую «расставу», единственный расход, который позволяли себе Клепиковы, выходя из будничных рамок – были именины Петра Афонасьевича и Марфы Даниловны. Они готовы были вытянуть из себя последние жилы, только бы не ударить лицом в грязь и не показаться хуже других. Эти дни справлялись самым торжественным образом, и в маленьком домике набивалось гостей человек двадцать. Этим, впрочем, и ограничивалось всякое знакомство. Марфа Даниловна не любила шататься по гостям. Конечно, бывали случаи, когда завернет какой-нибудь непрошенный гость из своей чиновничьей братии, но всё дело ограничивалось чаем и только в крайнем случае рюмкой водки. Сам Петр Афонасьевич выпивал одну рюмку перед обедом, а в праздники позволял две.
Петр Афонасьевич, несмотря на свое очень маленькое общественное положение, был очень хороший и, главное, добрый человек. Происходил он из чиновничьей семьи, которая рано вся вымерла, и поэтому провел раннюю юность в сиротстве. Образование ограничивалось уездным училищем, а дальше началась служба с трех рублей жалованья. Двадцати пяти лет Петр Афонасьевич женился. Невесту он себе выбрал тоже сироту. Марфа Даниловна происходила из поповского звания и выросла сиротой в доме дяди, соборного протопопа в Шервоже. Можно было, конечно, жениться и на купеческой дочери, взять приданое, но Петр Афонасьевич верил в судьбу – увидел Марфу Даниловну в церкви, и очень пришлась ему по душе скромная и серьезная девушка. Значит, так уж на роду написано, чтобы вместе век вековать. И никогда он не раскаивался – лучше жены не могло и быть.
Так жила семья Клепиковых в своем домике, тихо и счастливо, в стороне от всякого постороннего взгляда. Год за годом проходил незаметно. Из этого замкнутого состояния её вывело только поступление Сережи в гимназию.
Первым вопросом явилось сооружение гимназической амуниции. Марфа Даниловна долго прикидывала и так и этак, высчитывала, соображала и кончила тем, что отправилась в одно прекрасное утро на толкучку, где и встретилась с Печаткиной.
– Вы, вероятно, насчет амуниции? – заговорила Печаткина откровенно. – И я тоже… Муж у меня получает пятьдесят рублей жалованья, не много на них расскочишься. Да и жаль шить новое этаким пузырям, как наши детишки…
По рынку Печаткина ходила в старом порыжелом бурнусе и в шляпе; на одной руке у неё болтался кожаный ридикюль. Она, как оказалось, несмотря на простоватый вид, знала рынок лучше Марфы Даниловны и помогла ей купить недорого старый гимназический «плащ» и подержаный мундир. Вот относительно шитья она смыслила уже совсем мало и предполагала приобретенное старье отдать перешить какому-нибудь портному.
– Ах, нет, испортит, непременно испортит… – горячо вступилась Марфа Даниловна, в которой сказалась опытная швея. – Да и еще сдерет втридорога… знаю я этих дешевых портных. Одну половинку испортит, а другую украдет. Уж поверьте мне… Мужу я всегда шью всё сама.
– И даже вицмундир?
– И вицмундир…
Анна Николаевна пришла в такой искренний восторг от искусства Марфы Даниловны, что последней ничего не оставалось, как только предложить свои услуги на предмет сооружения амуниции маленького Печаткина. Анне Николаевне, конечно, было совестно, и она наговорила целую кучу комплиментов своей новой приятельнице. Не откладывая дела в долгий ящик, они с рынка прямо и прошли к Печаткиным, благо было по дороге.
– Уж я так благодарна буду вам, так благодарна… – повторяла Анна Николаевна всю дорогу. – А то хоть плачь.
Печаткины жили в Отопковом переулке, в нижнем этаже полукаменного дома. Квартира была неважная, и зимой, наверно, в ней было и сыро и холодно. Пройдя темные сени и очутившись в передней, Марфа Даниловна чутьем отличной хозяйки почувствовала, что, хотя Анна Николаевна и носит шляпки и вообще очень добрая женщина, но хозяйка плохая. Это было в воздухе. Действительность оправдала такое предположение самым ярким образом. Печаткины жили даже неряшливо, и в квартире у них было всё разбросано, точно после пожара. На полу не было половиков, потолки давно следовало выбелить, обои в углах отстали, занавески на окнах приколочены криво, обивка на мебели ободралась, по столам и на подоконниках валялись вещи, которым настоящее место было где-нибудь в комоде или сундуке. Вообще, на пятьдесят рублей можно было устроиться много лучше.
– Я ведь без кухарки управляюсь, так уж вы извините… – оправдывалась Анна Николаевна, усаживая дорогую гостью на диван. – Знаете, с этими кухарками никакого способа нет, да еще они же грубят вам постоянно. Я ведь, голубушка, из столбовых дворян, а вот как привел бог жить! Только я-то не ропщу, а к слову пришлось.
Марфа Даниловна не любила прохлаждаться и сейчас же принялась за дело. Покупки были развернуты на столе и перевертывались на тысячу ладов, пока Марфа Даниловна не решила, что из большого плаща выйдет маленький, да еще можно выкроить штаны. Это опять привело Анну Николаевну в восторг, и она с каким-то благоговением следила за рукой гостьи, размечавшей мелком, как и что нужно будет выкроить. Около стола, на котором происходили эти дипломатические соображения, всё время вертелись две девочки, обе такие пухленькие и здоровые. Старшей было лет восемь, как раз ровесница Кате, а младшая была ровесницей Петушку.
– Какие прелестные у вас детки, – похвалила Марфа Даниловна, любившая всякую детвору. – И здоровенькие такие… Младшая-то совсем красавица будет.
– Я лучше была в её годы, – не без гордости ответила хозяйка. – А у вас тоже есть девочка?..
– Есть… Только моя Катя такая худышка.
– Значит, взаперти держите, а моя Люба целый день на улице.
– Девочке это не совсем удобно, Анна Николаевна. Мало ли каких глупостей может наслушаться…
– Да, но от этого всё равно не убережешься…
Старшая девочка Люба всё время вертелась около стола к очень понравилась Марфе Даниловне. Такая полненькая да румяная девочка, точно яблоко. А большие темные глаза смотрят строго-строго… Девочка с любопытством рассматривала гостью и улыбалась с конфузливой наивностью, когда встречалась с ней глазами. Из-за перегородки выглядывала всё время золотистая головка младшей девочки Сони. У неё были такие прелестные голубые глаза, а кожа, как молоко.
– Ну, иди сюда, пухлявочка… – манила её Марфа Даниловна.
– Это баловень моего Григория Иваныча… Непременно он испортит её.
– Значит, ваш муж очень добрый.
– Да… Он вообще любит детей. Ах, знаете, что мне пришло в голову, Марфа Даниловна: вот у вас два сына и дочь, а у меня две дочери и сын – кто знает, может, и породнимся. Ей-богу, чего на свете не бывает…
Обе женщины только вздохнули и переглянулись. Марфа Даниловна посмотрела как-то особенно любовно на запачканное платье Любочки – отчего же и не породниться, если выйдет судьба? Маленькая замарашка ей очень нравилась.
Когда Марфа Даниловна кончила свое дело и собралась уходить, вернулся со службы Печаткин. Это был высокий лысый господин с большими рыжими усами. Какие-то необыкновенные гороховые штаны придавали ему вид «иностранца», как про себя назвала Марфа Даниловна нового знакомого. Он пожал руку гостьи и проговорил:
– Очень рад познакомиться… А где Гришка?
– А кто его знает, где он шатается день-денской… – в задорном тоне ответила Анна Николаевна и сейчас же смутилась, когда муж взглянул на неё и нахмурил свои нависшие рыжие брови.
«Частенько, надо полагать, промеж себя вздорят», – резюмировала про себя эту немую сцену Марфа Даниловна и прибавила, тоже про себя: – «Ну, этот иностранец, пожалуй, и голову отвернет».
– Вы куда же это торопитесь? – вежливо удерживал Печаткин, когда гостья поднялась.
– Мне пора, Григорий Иваныч. И то замешкалась…
– Может быть, Аня надоела вам своей болтовней? Уж извините, мы слабеньки насчет язычка…
– Ты вечно. Григорий Иваныч, скажешь что-нибудь такое, – обиделась Анна Николаевна. – Вы, Марфа Даниловна, не обращайте внимания на него. Он всегда такой…
– Уж какой есть, – добродушно заметил Печаткин, поймав прятавшуюся от него Соню. – Сонька, соскучилась о папке?..
Печаткин показался Марфе Даниловне очень умным человеком и настоящим хозяином в доме. Идя домой, она думала, что, пожалуй, он и прав, что держит свою столбовую дворянку в ежовых рукавицах. Вспомнив, как Григорий Иваныч назвал жену «Аней», Марфа Даниловна даже рассмеялась: у них с мужем при чужих такие нежности не допускались, да и дети подрастают, а тут – «Аня»… Первое впечатление от семьи Печаткиных получилось самое неопределенное: они и нравились Марфе Даниловне и не нравились в то же время.
IV
Несмотря на резкую разницу в жизни, нравах и характере двух семей, между ними быстро установилась очень тесная дружба. Связующим звеном явились, конечно, дети. До начала настоящих занятий в гимназии происходила самая усиленная работа по обмундировке новобранцев. Печаткина раздобыла где-то ручную швейную машинку, и это значительно ускорило работу. Попеременно работали то у Печаткиных, то у Клепиковых.
– Вот выучим наших-то болванов, тогда и свои машины заведем, – мечтала вслух Анна Николаевна, бойко делая строчку. – Без машины, как без рук…
Эта спешка доставляла известное удовольствие обеим женщинам, внося в их жизнь что-то новое, что стояло выше обычного её монотонного хода. Они говорили о детях, поверяли друг другу свои заботы, страхи и надежды и не чувствовали, как за этими разговорами спорится работа. Анна Николаевна, правда, была немножко бестолкова и лезла из кожи, чтобы поспеть за Марфой Даниловной, у которой всякое дело горело в руках. Крепкая и выдержанная Марфа Даниловна как-то вдруг полюбила новую знакомую, добрую той неистощимой добротой, которая привлекает к себе расчетливых, тугих на язык людей.
Мужья тоже сошлись между собой. Григорий Иваныч пришел как-то вечером за женой, и знакомство завязалось. Он держал себя, как хороший старый знакомый. Женщины доканчивали какую-то работу, и Григорий Иваныч прошел в мастерскую Петра Афонасьевича, где хозяин мастерил свои крючья, а старик Яков Семеныч искал лесы.
– Вот это хорошо, – полюбовался Печаткин. – Только труд делает человека истинно благородным… Ей-богу, отлично!
Скромный Петр Афонасьевич даже сконфузился от этих похвал. Он, напротив, всегда тщательно скрывал свое рыбачье ремесло, считая его унизительным для чиновника. Яков Семеныч отнесся почему-го недоверчиво к новому знакомому и упорно молчал. Но Григорий Иваныч подсел к нему и заговорил:
– Вы, вероятно, в военной службе были?
– Случалось… Блаженныя памяти Николаю I прослужил тридцать пять лет.
– Уважаю таких старцев, убеленных благообразной сединой, – добродушно басил Григорий Иваныч, хлопая старика по плечу. – По-моему, кто дожил до такой бодрой старости, тот не может быть дурным человеком… Извините, я говорю всё прямо. Позвольте покурить из вашей трубочки, Яков Семеныч…
Из вежливости Клепиков хотел закончить свою работу, но Печаткин настоял, что для него именно этого-то и не нужно делать. Напротив, он очень заинтересовался. Собственно, и работа была несложная. Бралась проволока, оттачивалась с одного конца острым жалом, потом обрубалась на особой наковаленке, затем тупой конец на той же наковаленке загибался в петлю, и получался крюк. Привычная работа шла быстро, и Печаткин полюбовался на нехитрое мастерство. Затем он подробно осмотрел все рыболовные снасти: «подолы» для стерлядей, витили, мережки, сети, кибасья, поплавки из осокорей и т. д. Всё это было развешано по стенам в самом строгом порядке.
– А вот в Америке, там уже давно искусственным путем разводят рыбу, – рассказывал Печаткин, посасывая трубочку. – По-ученому это называется писцекультурой… Очень выгодная штука. Рыбы получается в десять раз больше. Рыбопромышленники арендуют озера и реки, устраивают садки, питомники и вообще заводят правильное хозяйство. У нас, извините, рыбу только истребляют, а ведь она требует такого же правильного хозяйства, как пчела, шелковичный червь, баран, корова или лошадь. Лиха беда, что мы ничего не знаем и не умеем взяться…
Он подробно рассказал, как ведется дело в Америке, и старые рыбаки могли только ахать. Вообще, Печаткин сразу подавил их своей ученостью. Говорил он степенно, не торопясь, точно сам везде был и всё видел собственными глазами. Но, разговаривая о рыбе, Печаткин незаметно перешел к своим шервожским делам и пошел чертить: тот – дурак, этот – шарлатан, третий – межеумок. Всех по пальцам перебрал, и всем досталось на орехи. Скромный Петр Афонасьевич весь съежился, слушая эти смелые речи, хотя оно, конечно, ежели рассудить правильно… Да нет, не нашего ума дело.
– Горд я – вот главная причина, – продолжал Печаткин, закручивая свои рыжие усы. – Конечно, я маленький человек, но свою честь отлично понимаю и никому не позволю наступить себе на ногу… Уж извините!..
– Не мало с твоей честью-то горя напринимались, – ответила из другой комнаты Анна Николаевна, любившая вмешиваться в чужие разговоры. – Честь – это хорошо тому, у кого детей нет да денег много, а бедному человеку честь-то и не по чину в другой раз…
– Женщина, умолкни!.. – ворчал Григорий Иваныч, улыбаясь добродушной улыбкой. – И у зверя есть своя честь… Оскорбленный медведь поднимается на задние лапы и грудью идет на врага. А маленькому человеку вот как нужно беречь свою честь…
Никто не обратил внимания, как в мастерскую пробралась маленькая Катя и с жадным вниманием прислушивалась к разговору. Здесь еще в первый раз раздавались незнакомые слова, и её детское сердце по уверенному спокойному тону гостя верило, что именно он прав. Девочка инстинктивно всё подходила ближе и ближе к Григорию Иванычу, пока не очутилась у него на коленях. Он разглаживал её волосы своей большой сильной рукой, принимая, вероятно, за Любу, а потом с удивлением проговорил:
– Откуда взялась эта птица?..
– Я – Катя…
– Катя? А знаешь, кто была Екатерина великомученица, имя которой ты носишь?
Печаткин очень хорошо рассказал житие святой, а Катя всё время смотрела с изумлением ему прямо в рот, как это делают маленькие дети. Григорий Иваныч так хорошо рассказывал, что у неё навернулись даже слезы на глазах.
– Большая будешь – всё узнаешь, – закончил Печаткин, гладя детскую головку. – У меня вот две таких маленьких женщины есть…
– Ну и башка! – проговорил Петр Афонасьевич, когда Печаткины ушли домой. – Всё-то он знает… И как говорит: точно по печатному. Вот это человек… В самом деле – башка. Маленький человек, а всё-таки не тронь меня…
– Ты-то молчал бы лучше, – ворчала Марфа Даниловна. – В гимназию побоялся итти, а туда же…
– Нет, и мы тоже понимаем… да, Григорий-то Иваныч правду как ножом режет. Спроси хоть у Якова Семеныча…
– Правда-то правда, да только и правда хороша ко времени, а ум без разума беда… Спроси-ка Анну Николаевну, чего они не напринимались с своим благоверным: и в Москве жили, и в Казани, и в Саратове. Одни переезды чего стоят с семьей-то, а всё гордость гонит… Здесь они шестой год, а Григорий Иваныч уже шестое место занимает.
– Большому кораблю большое и плавание… А я, знаешь, согласен с ним.
– Ты?!.
– Да, я… А ты как бы думала?.. Он говорит, а я всё понимаю. И знаешь что?.. Я ведь тоже не дурак… Хе-хе! Всё могу понимать… Такой маленький чиновник почтовый – и вдруг всё понимаю. Ты-то вот только ничего не замечала…
Это было до того смешно, что Марфа Даниловна только рассмеялась. Вот поднялся-то… Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
Пришел Григорий Иваныч за своей Аней и в следующий раз.
Теперь Петр Афонасьевич и Яков Семеныч держали себя уже гораздо смелее и даже подняли свой вечный спор, кем лучше быть Сереже: доктором или адвокатом. Печаткин слушал, улыбаясь и покуривая папиросу.
– Доктором лучше всего быть, – сказал Петр Афонасьевич, загибая деревянным молотком совсем готовый крючок. – Доктор как поехал по больным, так, глядишь, десятка и шевелится в кармане… Вон наш Павел Данилыч по четвертному билету привозит с практики. Масленица, а не житье.
– А ежели больной помрет? – спорил Яков Семеныч. – Да меня хоть озолоти, а я в доктора не пойду. Ты его лечишь, стараешься, а он на зло тебе и помрет… А тут еще семья останется – слезы, горе. И деньгам не обрадуешься… Адвокату невпример лучше…
– И адвокатом не дурно, – соглашался Петр Афонасьевич. – Только у адвокатов что-то деньги плохо держатся. Очень уж форсят адвокаты-то…
– Оттого и плохо держатся, что легко достаются, – вставил свое словечко Печаткин. – А в сущности и доктора и адвокаты – дармоеды…
– А кто же, по-вашему, не дармоед?
– Да вот хоть вас взять… Вы себе в поте лица хлеб зарабатываете. Маленький кусок, да честный. Ну, потом учитель тоже горбом берет, инженер, если он с головой. По-моему, тяжело кормиться за счет несчастия ближнего, как болезнь или судебное дело. Тут должна быть даровая помощь, а у нас как раз наоборот: ты болен, не можешь работать, а тут плати за визит доктору, за лекарство. Несправедливо вообще…
– Так, так… – задумчиво повторял Петр Афонасьевич. – А вы куда же прочите своего Гришу?
– А это уж его дело: моя обязанность дать ему среднее образование, а там пусть уж сам выбирает. Скатертью дорога на все четыре стороны… По-моему, лучше всего быть техником, потому что техник открывает новые пути для промышленности и дает хлеб тысячам рабочих.
– Ну, уж это вы извините, Григорий Иваныч, – вступилась Марфа Даниловна. – Как же это так: учи, хлопочи, вытягивайся, а потом «куда хочешь». Мало ли они, по своей глупости, куда захотят… Надо и о родителях подумать. Не чужие, слава богу.
– Можно, конечно, посоветовать, Марфа Даниловна, но не больше… Всё равно, своего ума к чужой коже не пришьете. Нужно всё делать по-хорошему, тогда всё и будет хорошо…
Марфа Даниловна не любила вмешиваться в чужие разговоры, а тут считала своим долгом спорить. Она боялась, что вольнодумство Григория Ивановича будет иметь нехорошее влияние на детей, да и Петр Афоыасьевич что-то начал храбриться. Происходили жаркие схватки, и каждый раз Марфа Даниловна должна была уступать поле сражения более сильному противнику.
– Разве с вами можно спорить, Григорий Иваныч? – говорила она в заключение. – Мы люди неотесанные, а вы всё знаете… Наверно, и геометрию учили. А всё-таки я права…
– Что вы правы, с этим я позволю себе не согласиться, – мягко возражал Печаткин. – Да и учился я тоже на медные деньги, хотя кой-что и знаю. Настоящего образования не получил, а так, своим умом доходил до многого…
– Вы лучше и не спорьте с ним, – уговаривала Анна Николаевна горячившуюся Марфу Даниловну. – Его не переспоришь… Он всегда прав.
– Женщина, не ропщи.
Появление Печаткина в маленьком домике Клепиковых вносило каждый раз такое хорошее оживление. Не было тех чиновничьих разговоров, как на именинах, а что-то такое совсем новое, что пугало Марфу Даниловну, выбивая её из обычной колеи. Даже старый служака Яков Семеныч – и тот был на стороне Григория Ивановича.
– Приятно побеседовать с умным человеком, – повторял старик не без ехидства.
Катя неизменно присутствовала при всех этих спорах и проникалась безграничным уважением к лысой голове Григория Иваныча. Ведь Григорий Иваныч всё знает, Григорий Иваныч всех умнее… И какой он добрый.
– У них две девочки, мама? – спрашивала Катя мать.
– Да…
– Отчего же они к нам не придут?..
– Ну, это уж лишнее…
Катя умолкла, стараясь представить себе, какие девочки у Григория Иваныча. Наверно, славные девочки.
V
По случаю какого-то ремонта занятия в гимназии начались позже обыкновенного, именно после двадцатого августа, что совпало с получением чиновниками жалованья. Григорий Иваныч воспользовался этим случаем, чтобы устроить настоящее пиршество. Клепиковы были удивлены, с какой роскошью был устроен праздник. Конечно, Печаткин получал 50 р. жалованья, но всё-таки и ветчина, и балык, и коньяк, и кондитерский пирог для детей… Это уж было слишком, как хотите. Были приглашены вся семья Клепиковых и старый дядя Яков Семеныч. Это был первый большой праздник в жизни Кати Клепиковой, и он запал в её воспоминаниях со всеми мельчайшими подробностями.
В большой комнате квартиры Печаткиных посредине были поставлены вместе два ломберных стола, покрытые камчатной скатертью, и на них в картинном порядке были расставлены все подробности предстоявшего праздника. Печаткин посадил председателем Якова Семеныча в один конец стола, а за другим разместил детей.
– Вы, Марфа Даниловна, сядете рядом со мной, – командовал Григорий Иваныч, – а ты, Аня, с Петром Афонасьевичем. Так всегда делают в порядочном обществе… Жаль, что нет букетов для дам.
Дети, разодетые по-праздничному, с любопытством разглядывали друг друга, а девочки даже ощупали все ленточки, бантики и оборочки. Вымытые личики улыбались, глаза светились весельем в ожидании чего-то необыкновенного. На Кате было розовое барежевое платьице с красивой пелеринкой и канареечного цвета шелковый шарфик на шее; белокурые волосы были заплетены в тугую косу и на затылке перехвачены голубым бантом. Люба в своем шерстяном платьице цвета бордо походила на спелую вишню; распущенные темные волосы трепались у неё по спине, как крыло птицы. Она всё время улыбалась, крепко держала Катю за руку и постоянно что-нибудь шептала ей на ухо. Петушок и маленькая Соня сидели около своих матерей в самом праздничном виде и глупо таращили друг на друга глазенки. На Соне было надето очень кокетливое кисейное платьице с настоящими кружевными прошивками и голубыми бантами на плечах, а Петушок сидел в новой ситцевой рубашке, при каждом движении шумевшей, как бумага. Он всё время старался снять кожаный пояс и новые сапожки. Только что испеченные гимназисты, конечно, представились в своих новеньких мундирах и чувствовали себя крайне неловко, потому что им в первый раз приходилось служить предметом общего любопытства.
Григорий Иваныч находился в самом хорошем расположении духа, улыбался, шутил с детьми и даже сказал спич.
– Господа, мы сегодня кутим напропалую, – говорил он, поднимая стакан с дешевеньким красным вином. – Дети, не забывайте этого праздника… Мы, старики, празднуем ваше вступление в жизнь. Впереди вас ждут упорный труд и всевозможные лишения, но в этом всё богатство бедных людей. Бойтесь не нищеты, а богатства. Деньги – великий соблазн, и они прежде всего убивают в маленьком человеке его гордость, сознание собственного достоинства. Сережа, Гриша… будьте всегда горды честной гордостью бедняков, и да сохранит бог вашу чистую душу от золотых соблазнов. Деточки, помните, что у вас есть младшие братья и сестры, которым, может случиться, не от кого будет услышать трезвого слова… Милые мои деточки, будьте же умными, честными и добрыми людьми. Поэт сказал:
Если бедна ты,Так будь ты умна…Григорий Иваныч хотел сказать еще что-то, но у него перехватило горло, и он только бессильно махнул рукой. Со слезами на глазах он обошел всех детей и крепко расцеловал каждого, а Катю обнял крепко-крепко, потому что девочка смотрела на него такими большими, полными слез глазами.
После этого знаменательного ужина прошло много длинных и трудных лет, а Кате Клепиковой стоило только закрыть глаза, как она сейчас же видела грубое лицо Григория Иваныча с рыжими усами, видела его большие строгие глаза, полные слез, и, кажется, чувствовала, как он целует её, маленькую Катю в барежевом платьице, и ей каждый раз опять делалось и страшно и хорошо. Детская память, как фотографический негатив, на который пал солнечный луч, сохранила до мельчайших подробностей всю эту сцену, хотя она и перепутывалась самым нелепым образом с распущенными темными волосами Любочки, с раскрытым ртом Петушка, кондитерским пирогом, гимназическими пуговицами и надоедавшим ей шопотом Любочки. Но мы забегаем вперед…