– Да ведь я-то расплачивался на приказные нужды своими деньгами, так пущай хоть часть возвратят… притом разве мой указ не одинаков с царским? Кто же осмелился это говорить?
– В дворцовом: Милославский и Морозовы, в других: бояре – Романов, Черкасские, Трубецкой и другие.
– Странно, – воскликнул патриарх, – прежде без моего указа не отпущали деньги, а теперь без царского. Прежде царь велел ослушников моего указа судить, а теперь он велел моего указа не слушать… притом я не прошу их казны, прошу немного лишь, чтобы возвратили мое. Не могу же я в монастыре не кормить людей и не платить рабочим. Еду я сейчас к царю, а ты подожди.
Никон вышел и с большой свитой уехал к царским палатам. Было время обеденное, и царь принял его милостиво в своей комнате и велел принести обед, желая с ним разделить трапезу.
По обычаю за обедом о делах не было говорено, а по окончании трапезы и молитвы, когда со стола убрали, Никон обратился к царю:
– Слышал ты, великий государь, гетман Богдан при смерти, болен.
– Мне говорили, что он не так здоров, да это не впервое.
– Это так: но теперь Малороссия без митрополита, а там она будет и без гетмана.
– Того и другого они избирают, и это не наше дело, кого они посадят. Нам лишь бы они остались верны и лишь бы присягнули под нашу высокую руку.
– Не говори, великий государь! Важно нам, чтобы гетман и митрополит были бы нашими. Не так тебе докладывали; есть там много врагов наших: и Выговский писарь, и те, которые с ним, все это – враги наши. А Богдан и духовенство за нас. Было бы хорошо, великий государь, если бы ты отпустил меня в Киев: я бы там поставил им митрополита и настоял бы на избрании сына гетмана.
– Он еще молод, ему всего шестнадцать лет.
– Великий государь, и ты имел шестнадцать лет, когда вступил на царство.
– От того-то и смуты были в начале моего царствования.
– От того, великий государь, что ты не имел добрых советников… а Юрию ты можешь дать советников пожилых из их Рады и из бояр.
– Разве Борис Иванович, – вспыхнул царь, – и Илья Данилович не радели о государевом деле?.. А потому лишь, что я был юн, их и осуждали.
– Великий государь, не сказал я в укор боярам Морозовым и Милославскому, а так лишь – к слову. Малороссия не наша страна: меж полковниками и судьями есть люди с высоким разумом, люди ученые.
– Уж будто у нас все люди без ума, без знания, – обиделся вновь царь.
– Есть и у нас люди со знанием, но меньше, чем там, да не в этом дело, а то хотел я сказать, что к юному царю можно поставить целую думу или, по их выражению, Раду, которая заправлять будет всем государским делом.
– А мне бояре говорили: коли умрет Богдан, так пущай кого захотят избирают, а мы туда воевод своих по городам назначим.
– Воевод можно назначить, – заметил Никон. – Малороссы, одначе, к тому непривычны, и воеводы будут их обижать. Притом, – присовокупил он после некоторого молчания, – нужно еще нам укрепить за собою, миром с Польшею, и Малороссию, и Белую Русь; потом мы должны держаться их порядков и обычаев.
– Бояре говорят иное: воеводство соединило-де всю Русь, начиная с удельных князей до Новгорода, Пскова, Казани и Астрахани; воеводство соединит нас и с Малою, и Белой Русью, и я стою за это.
– Великий государь, не смею ослушаться твоей воли, одно только скажу: введи в Малую Русь воеводство, да тогда лишь, когда со свейским королем и с Польшей будет мир. Так ты, великий государь, не отпустишь меня в Киев?
– Бояре бают, непригоже-де святейшему патриарху ехать в Киев ставить митрополита: пущай-де духовенство Малой Руси изберет кого хочет и сюда пришлет. Не нам-де кланяться им, а они должны нам поклониться в Москве.
– Великий государь, – сказал горячо Никон, – царьградские патриархи не раз приезжали в Киев ставить митрополитов и благословить паству. Отчего бы и мне не поехать благословить свою паству?
– Ты сам говоришь, до мира с Польшею мы не можем считать Малую Русь своею.
– Это правда, да дело церкви иное: это не зависит от мира.
– Да; но бояре бают: без утверждения царьградского патриарха ты-де не вправе присоединить к себе митрополию Киевскую: за это, по соборным уложениям, извержение из церкви.
– Это правда, когда присоединение насильственное, а не добровольное. Притом, коли царьградский патриарх стал бы жаловаться: пущай тогда разберет нас Вселенский собор, но не бояре – это не их дело. Рассудить двух патриархов может или собор патриарший, или же, по соборному уложению сардикийскому, папа.
– Разве ты, святейший патриарх, признаешь этого еретика за патриарха?
– Не могу не признать – отлучена не церковь римская и ее первосвященники, а отлучены и проклинаются еретики папы. Церковь, водворенная апостолами Петром и Павлом, не может быть отлучена, а отлучаем и проклинаем мы тех пап, которые не следуют Божественному Евангелию и Писанию святых апостолов теперь же у меня пока первенствующий патриарх аль папа – константинопольский.
– Пущай будет по-твоему, святейший патриарх, – уж больно ты научен во всякой мудрости… все же в Киев не пущу, – пущай митрополит едет сюда.
– Еще я по другому делу к тебе, великий государь. Был и ты при закладке Нового Иерусалима и обещал ты дать и волости, и села, пенязи, и начал я строить и обитель, и святая церковь Воскресения Христова. Тогда и бояре сделали много пожертвований. Потом… потом никто ничего не дал, видит Господь Бог: тащу и я и братия на себе и камень, и всякое дерево, усердствуем мы, да без казны ничего не сделаешь: нужно и хлеба купить, и того, и другого, и рабочих рассчитать.
– Обещал я тебе, правда, да видишь сам, война, а денег в казне нет, а бояре бают, здесь хлеба нужно войскам, пороху, оружия, а тут патриарх затеял монастырь строить.
– Кесарю Кесарево и Божие Богови, – вспылил патриарх. – Строю я монастырь на свои деньги и прошу теперь не царскую аль боярскую казну, а свои собственные деньги: более десяти тысяч я дал из патриаршей казны, а тут такая обида: приказы говорят, указов-де моих не следует слушать – ты-де запретил, великий государь.
– Не запрещал я, а они указов и моих не слушают: серебряных денег совсем нет, а медных рублей бери сколько хочешь.
– Наделают бед, великий государь, эти медные рубли… говорил я, меня не слушали. Давал и снабжал я не медными рублями приказы, а серебряными… пущай дадут хоша немного: нужно обитель и церковь кончить.
– Ничего не могу дать – войну нужно вести.
– Великий государь, знаешь ты, что я был против осады Риги и стоял я за то, чтобы забрать новгородские прибрежные земли – Орешек и Кексгольм. На это было достаточно и Петра Потемкина с казаками. А бояре настояли в Вильне на годовое перемирие да на осаду Риги; это было на руку ляхам. В год они укрепились и вытеснили свейского короля из Польши; вытесняли и выбьют они и нас из Литвы. А коли мы не устроимся в Малой Руси, так будет нам очень трудно.
– Видишь, святейший патриарх, а ты говоришь, нужно-де строить монастырь.
– Великий государь, строил я обитель Новый Иерусалим так, что станет он оплотом и против врагов: и ляхов и татар, коли они придут.
– Разве ты опасаешься?
– Не опасаюсь, да все в воле Божией, прошу поэтому, дай мне средства исполнить обет мой и воздвигнуть святую обитель.
– Я тебе говорил уже, нет у меня средств.
Никон постоял в недоумении: в первый раз за время его святительства он получил отказ от царя, притом он считал свое дело совершенно правым.
– Как, – воскликнул он, – твоему царскому величеству жаль нескольких сот серебряных рублей и не жаль плеч моих… погляди, гноятся они от ран, при переноске каменьев… тебе жаль этих нескольких сот рублей, когда Хитрово и Стрешнев проигрывают тысячи в карты, аль бросают тысячи на псов и аргамаков… Что же?.. Значит, я последний здесь… указов моих не велено слушать… Собственную казну мою мне не возвращают… в Киев, где бы я мог собрать милостыню на Божий храм, меня не отпущают, – так я отряхаю прах моих ног… и даю слово: никогда не есть более в сей трапезной[5]…
– Святейший патриарх, благослови, – переконфуженно произнес государь.
– Господи благослови, – торопливо произнес патриарх и вышел.
После этого ухода Алексей Михайлович потребовал к себе Богдана Матвеевича Хитрово – этот был уже при нем окольничим.
Царь передал ему сущность ссоры своей с патриархом.
– Уж много ты, великий государь, воли-то дал ему… все ему не ладно, и глупы-де наши бояре, неучи, а он лишь один умница.
– Надоел он и мне, признаться тебе, Богдан, пуще редьки в пост… да ничего не поделаешь: патриарх он, и терпи… Патриарх, что отец, все едино… иной раз и от отца, бывало, терпишь обиды, да ничего: помолишься Богу и стерпишь… и Бог благословит за это.
– Да и поделать-то с ним что мудрено, и много бояр за ним… А уж народ – точно молится на него…
– Видишь, Богдан, коли б он да сам ушел: иное дело… тогда и Бог простит: сам-де не схотел, а принудить-де нельзя…
– Уйдет он… уйдет, великий государь, по своей воле… только ты не серчай… увидишь…
– Лишь бы я в стороне, и его-то жаль… да ведь святитель… богомолец наш, – вот и грех пред Богом. Да, вот скажи: коли гетман Богдан умрет, что тогда делать?..
– Меня, великий государь, пошли туда, и без патриарха дела оборудуем… и без святейшего обойдемся, – изберут там и гетмана и митрополита, и будут они под твоей высокой рукой, а там мы воеводства учиним. Русская земля должна быть едина, что в Москве, что в Киеве… С патриархом, одначе, теперь рано ссориться: нужно дать ему несколько сот, чтоб умилостивить; а коли я возвращусь из Киева, и все там устроится по его благословению, тогда мы уж, – позволь, великий государь, – и дело сладим к добру… отделаемся мы от святейшего.
– Делай, Богдан, как знаешь, а я в стороне.
– Будет он клясть меня и Стрешнева, а нам что? Лишь бы тебе служить. Теперь позволь идти к патриарху – все улажу…
– Ступай да только знай: коли царевны, сестрицы, узнают что-либо, они меня заплачут и покоя не дадут… выживут они меня из Москвы.
– О размолвке твоей с ним, великий государь, патриарх никому не расскажет, а я подавно болтать не стану… уж коли я возьмусь, я и дам ответ.
– Поезжай к патриарху и уладь все, а я пойду к деткам… да к царице… ждет она… и поглядишь, вновь дочь… я ее Софией нареку… дескать, пора царице поумнеть и дать сына… а то Алексей-то мой и хил и болезнен… Ну, пока ступай к патриарху, пущай не сердится и молится: да дарует нам Господь Бог сына…
Хитрово поцеловал у царя руку и удалился.
«Пущай, – подумал после его ухода Алексей Михайлович, – патриарх молится, авось с его молитвой и сын родится. Сказывают, как женился царь Иван Третий на Софии Палеолог, не была она чадородною, вот и пошла на богомолье в Троицко-Сергиевскую лавру; на дороге у самой обители встретился ей ангел во образе инока, и на руках его был младенец; бросил он на нее младенца, а тот прямо во утробу, и народился у нее сын Василий, отец Ивана Грозного. Да уж не гневить теперь святейшего, а то через месяц не сын, а дочь родится».
Он набожно перекрестился.
VI
Малороссийская смута, или рокош
Страх и неизвестность, что будет, задержали погребение Богдана Хмельницкого почти на целый месяц; притом в Чигирине ждали, чтобы съехались туда, и печальная процессия, сопровождаемая тысячами верховых и пеших, двинулась в Субботово, где останки его погребены.
Многие из патриотов, несмотря на то, что Богдан своевольничал и не слушался Рады, вместе с погребением его тела как будто погребали и вольности и права Малороссии, которые так оберегал и защищал гетман.
И замечательно то, что его оплакивали обе партии: шляхетская, стоявшая под главенством Ивана Выговского, и народная, или черная, имевшая во главе своей полтавского полковника Мартына Пушкаря.
Два дня после этой печальной церемонии справлялись по покойнику поминки, и на третий день собралась Рада, но она состояла тогда из одних начальников войсковых, то есть из партии шляхетской, и, вопреки ожиданиям народа и даже самого Ивана Выговского, Рада вручила ему гетманскую булаву.
Но имя и воля Богдана были так сильны, что Выговский писал в Москву, что покойный Богдан сына своего и все войско запорожское ему в обереганье отдал, а теперь вся страна и чернь старшинство над войсками ему же вручили, и он царскому величеству верно служить будет.
Узнав о смерти Богдана, из Москвы тотчас отправили в Малороссию Матвеева.
Прибыв к Выговскому, Артамон Сергеевич потребовал, чтобы новый гетман отправил в Швецию посла – уговорить короля Карла примириться с нами.
Гетман исполнил требование Матвеева, и тот возвратился в Москву с уверениями в верноподданстве Выговского, так что царь отправил к нему даже стряпчего Рагозина с извещением о рождении царевны Софьи Алексеевны.
Немедленно же после отъезда Матвеева гетман собрал в Корсуне Раду.
Все же землевладельцы к тому времени были уж наэлектризованы двумя прокламациями миргородского полковника Лесницкого.
Прокламации говорили об уничтожении русскими прав малоруссов и о закрепощении народа.
Когда же в поле собралась вся Рада, то есть несколько тысяч человек, гетман явился туда, отдал им булаву и сказал:
– Не хочу быть у вас гетманом: царь прежние вольности у нас отнимает, и я в неволе быть не хочу.
– За вольности, – отвечала Рада, – будем стоять все вместе.
Тут же она постановила: послать к царю бить челом, чтобы все было по-старому.
Тогда Выговский воскликнул:
– Вы, полковники, должны мне присягать, а я государю не присягал, присягал Хмельницкий.
– Неправда, – крикнул полковник Мартын Пушкарь, – все войско запорожское присягнуло великому государю. А ты чему присягал: сабле или пищали?
– Так что же, по-твоему, и это хорошо: хочет нам царь московский давать жалованье медными рублями… как их брать?
– Хотя бы, – возразил Пушкарь, – великий государь изволил нарезать бумажных денег и прислать, а на них будет великого государя имя, то и я рад его государево жалованье принимать.
– Ничего ты, пан полковник, не понимаешь, – рассердился гетман, – под царский квиток (расписку) дадут и мильон, а медные рубли не стоят более того, что медь.
Шумно сделалось после того на Раде: одни стояли за гетмана, другие – за Пушкаря, и стороны разъехались со взаимными проклятиями и угрозами.
Не испугался Выговский прокламаций Грицка Лесницкого, и, возвратясь в Чигирин, он созвал на Раду полковников.
– Ведомо нам, – сказал он, – что покойный Богдан назначил в поход против татар Грицка Лесницкого и дал ему булаву и бунчук наказного атамана, а теперь уехал он в Миргород, булавы и бунчука не возвращает и мутит чернь. Посылал я к нему Юрия Хмельницкого, да и тому не отдал. Что делать?
– А то, – отвечали полковники, – что пойдем к нему с войском и силой отберем.
Взяли полковники несколько тысяч казаков, нагрянули на Лесницкого в Миргороде, отняли силой булаву и бунчук и в наказание заставили его кормить все войско несколько дней да и дать корм на обратный путь.
Но хуже всего было то, что запорожцы стали тоже волноваться, но в пользу лишь Москвы: они отправили туда послов бить челом, чтобы избрание в гетманы было совершено вновь.
В Москве назначили собраться Раде в Переяславле и отправлен туда Богдан Хитрово.
Собраться там Раде было для нас выгодно, князь Григорий Григорьевич Ромодановский стоял здесь с сильным войском.
Когда Хитрово приехал в Переяславль, его встретили как царского посла с большим почетом, и войска наши и малороссийские вышли к нему навстречу, а святители киевские встретили его с иконами и крестами.
Хитрово, подъехавший было верхом к встречающему его народу, сошел с лошади и, поклонившись святым иконам, объявил духовенству, что царь жалует его своим словом и предоставляет ему право избрать кого угодно, а патриарх Никон благословляет их на это. Полковникам и радным людям Малороссии он объявил, что царь не стесняет их в выборе, и, кого они излюбят, тот будет излюблен и царю; и что он приехал лишь для того, чтобы видеть их свободное избрание.
Восторженное духовенство тотчас уехало в Киев и избрало в митрополиты архимандрита Киево-печерского Дионисия Балабана.
Осталось избрание гетмана. Ожидали прибытия на Раду полковника Пушкаря из Полтавы, но он медлил.
Тогда разнеслись слухи, что Пушкарь идет в Переяславль с войском, чтобы принудить Раду не избирать Выговского.
Хитрово испугался и решился ускорить избрание; не желая внести в Раду междоусобицу, он назначил день сбора.
На соборной площади собрались все наши войска, и в середину их без оружия были впущены все радные люди. Там стоял стол с Евангелием, иконой и крестом, священник во всем облачении находился у стола в ожидании, кого изберут.
На столе лежала булава гетманская, вперед возвращенная Выговским.
Когда все собрались, появился Хитрово; он объявил, чтобы все войско выбирало себе гетмана кого хочет, по своей воле.
Все единогласно крикнули:
– Желаем Ивана Выговского, он люб нам всем.
Тогда Хитрово подошел к столу, взял булаву и передал ее Выговскому.
Но Выговский возвратил ее назад Хитрово и громко произнес:
– Не хочу я гетманства, многие люди в черни говорят, будто я на гетманство сам захотел и будто выбрали меня друзья.
Обозный, судья, полковники и вся чернь стали его упрашивать и наконец умолили его.
Он принял тогда булаву и присягнул в верности царю – последнее, конечно, произошло без помех, потому что князь Ромодановский стоял здесь с внушительными силами.
Не успела кончиться церемония избрания и присяги, как явился от Пушкаря гонец из Полтавы. Он уведомлял Хитрово, что он и его единомышленники просят назначить Раду в Лубнах.
Хитрово дал ему ответ, что выборы уже состоялись.
Несколько дней потом шли пиршества: то русские угощали малороссов, то они – наших.
Казалось, что установился вечный мир и согласие, но на одном из пиршеств Хитрово замолвил гетману о том, что необходимо-де в Малороссии устроить воеводства. Это огорошило Выговского, и он ответил, что он поедет в Москву повидать светлые царские очи и тогда поговорить можно будет и о воеводстве.
Ответ этот совершенно удовлетворил Хитрово, и он выехал обратно в Москву, где и уверил царя, что и без Никона он устроил дела малороссийские: митрополит-де избран и новый гетман присягал царю.
Враги Никона успели раздуть услугу Хитрово так, что царь осыпал своего любимца милостями, и с того времени Хитрово сделался главным советником и докладчиком царя.
Между тем как дела Хитрово имели такой успех в Москве, гетман Выговский резался в Малороссии с полковником Пушкарем. Последний по этому поводу прислал послов просить приезда в Киев царя и Никона; митрополит же Киевский предал Пушкаря анафеме, а Выговский собирался изменить царю и передаться вновь Польше.
Сумятица и чепуха сделалась невообразимая, и русские поплатились бы очень дорого, если бы Шереметьев в Киеве не отстоял русского дела.
Дела под Ригой шли тоже неудачно: моровая язва посетила этот город, и жертвой ее сделался знаменитый шведский генерал Магнус Деллагарди и все наши города, прилегающие к Ливонии. Мы не должны были чрез язву прекратить военные действия. Никон из себя выходил. Он видел, что все планы его рушились по милости бояр: множество народу и денег погибло, и от нас не только ускользнула Литва, но и Белоруссия была на волоске, а Малороссию пришлось брать вновь с оружием в руках.
Медные же рубли совершенно нас разорили: явилась масса подделывателей на окраинах и в самой Москве.
Никон громко жаловался на эти беспорядки и в особенности осуждал погоню за польской короной, что он считал химерой.
– Доиграемся, – говорил он, – что в одно прекрасное утро явятся в Москву и ляхи, и шведы, и татары, и казаки.
Его враги передавали речи эти царю, и тот охладел к нему, и зимой 1657 на 1658 год они уже виделись с патриархом только в Успенском соборе и в Боярской думе. По государственным же делам доклады производили: по внешним – Матвеев, по внутренним – Хитрово.
Морозов Борис Иванович был в это время сильно занят изменой своей жены и судом над англичанином Барнсли; а Илья Данилович Милославский со второй своей женой, Аксиньей Ивановной, – имел тоже много горя, и поэтому оба охотно уступили государственные дела Хитрово и Матвееву.
VII
Немилость терема к Никону
Анна Петровна Хитрово встала в отличном расположении духа; с вечера легла она спать, и при этом дурка Дунька чесала ей подошвы и рассказывала приятные сказки, ласкающие слух. И заснула она так сладостно… Снился ей поэтому отличный сон: состоит она у царицы первой боярыней, и глядят ей все в глаза, ищут ее милостивого слова, а она только выступает гордо, павой, и еле-еле кивает в ответ головой.
– И за что мне такая милость? – спрашивает она.
– Оттого, – отвечает толпа боярынь, – что умом-то тебя Господь не обидел.
Откуда ни возьмись и архимандрит Павел тут как тут – руки у нее целует и говорит.
– Уж ты, моя благодетельница, не покидай меня… видишь, и тебе и царице я всякое угодное творю, а уж вы-то Крутицкого митрополита – в новгородские, а меня – в крутицкие…
– Беспременно будешь, – только ты вымоли у Бога-то сына царице… помнишь ты царицу Софью и инока.
– Как же то не помнить, уж как буду молить, поститься сорок дней буду, сегодня же начну: елей и рыбу лишь в праздники.
При этом проснулась Анна Петровна и очень приятно сделалось ей на душе, обещался святитель, что у царицы будет сын, а это все тогдашнее ее желание, – бояре-де бают: коли не родит сына, нужен развод, пока царь-де еще не стар. Нужен-де сын непременно, во что бы то ни стало, а святитель Павел так сладко говорил с нею во сне, что и она даже сама разохотилась на сына.
– Беспременно будешь митрополитом, – повторяет она наяву тоже самое, что говорила ему во сне. – Эй! Акулька…
Является барская-боярыня; кланяется она низко и подходит уж к ручке барыни.
– Который час?
– Восьмой.
– Как восьмой? Зачем не будила?
– Заходила, кашляла.
– Так заутреня отошла?
– Отошла, боярыня.
– Ах ты, мерзкая…
Две звонкие оплеухи оглушают опочивальню.
– А архимандрит здесь?
– Здесь.
– Давно ждет? Говори, мерзкая.
– Давно.
Новые две оплеухи звенят, и платок летит с головы барской-боярыни.
Акулька подбирает платок и надевает его на голову с таким видом, как будто это дело привычное и обычное.
– Умыться и одеваться скорей! – вопит боярыня.
Барская-боярыня начинает метаться, зовет постельничию, сенных девушек, все суетятся, а дело как-то подвигается медленно: то вода слишком холодна, то слишком тепла, то мыло не так мылит, и слышны звонкие оплеухи, то из прелестных ручек барыни, то из жилистых рук барской-боярыни.
Кончилось умыванье, началось натиранье. То слишком много набелили, то слишком мало; с румянами то же самое. А с бровями – горе одно: то наведут в палец ширины, то сузят. А там пошло одеванье. Начали с головы – украсили по случаю зимы каптурой, которую носили преимущественно вдовы. Потом надели на нее верхние два платья темного цвета, но отделанные кружевами, а рукава были вышиты шелками и серебром.
Анна Петровна имела более сорока лет, но, принарядившись и подштукатурившись, она поспорила бы с молодой, так как имела прекрасные черные глаза, а на зубы тогда не обращали внимания, потому что мода требовала окраску зубов в коричневый цвет.
Приняв вид святости, боярыня в сопровождении всего штата прислуги тронулась в крестовую комнату, то есть молельню.
Архимандрит Павел, красивый, чернобородый и черноглазый монах, с белыми женскими руками, встретил ее с благословением и просфорой, так как он успел уж отслужить у себя в Чудовском монастыре обедню, но был он в епитрахили, чтобы отслужить молебен за здравие царицы и хозяйки дома.
Анна Петровна благодарила его за внимание, и тот начал службу.
В те времени каждый не только боярский, но и зажиточный дом был тот же монастырь.
Тотчас по вступлении своем на престол царь Алексей Михайлович после неудачного обручения своего с Евфимией Всеволожской получил отвращение к музыке, пляске, светскому пению и ко всяким играм; все это было формально запрещено, и господствовавшая при царе Михаиле Федоровиче потешная палата с органами, домрами, цимбалами заменена каликами перехожими и обращена в приют нищих. Прежние бахари, гусельники, потешники, домрачеи, шуты-скоморохи исчезли, и во дворце можно было слушать лишь духовные песни. Царю подражало боярство, и каждый дом представлял собой собрание калик, монахов, монахинь; все это дисциплинировалось Домостроем знаменитого Сильвестра и имело наружный вид обители.
Вследствие этого терем, в котором господствовал женский пол, получил вид женского монастыря, и женщины, казалось, совершенно изолировались от света и мира; даже в церкви они стояли под покрывалами с левой стороны и скрывались от мужчин особым занавесом.