К капитану быстро возвратилось его хладнокровие, и по его приказу стали кидать на нижнюю палубу все, что только в состоянии было мешать ужасным скачкам карронады и ослаблять удары – матрацы, койки, запасные паруса, бухты канатов, мешки с матросским скарбом и, наконец, тюки фальшивых ассигнаций, которых на корвете был целый груз, так как англичане того времени считали подобную подлость вполне уместной на войне. Но какую пользу могло принести все это тряпье, если никто не решался спуститься вниз, чтобы закрепить ее как следует? К несчастию, – в данном случае именно к несчастию, – море было в это время довольно спокойно. Буря была бы предпочтительнее, так как она, быть может, перевернула бы пушку вверх колесами и тогда можно было бы с ней справиться.
Тем временем кораблю наносились все новые и новые повреждения. От яростных ударов орудия основания мачт уже дали трещины. Под судорожными ударами пушки фок-мачта[39] расщепилась, да и сама грот[40]-мачта была повреждена. Вся батарея приходила в полное расстройство. Десять орудий из тридцати были сбиты; число бортовых пробоин увеличивалось, и корвет начинал давать течь.
Старик пассажир, спустившийся вниз, был похож на каменную статую, поставленную на нижнюю ступеньку. Он пристально смотрел на это разрушение, но не двигался; да и, действительно, казалось невозможным сделать хоть один шаг в помещении батареи. Каждое движение сорвавшегося с цепи орудия, казалось, приближало судно на один шаг к гибели. Еще несколько мгновений – и гибель судна станет неизбежной. Приходилось или погибать или принять какое-нибудь решение для предотвращения гибели. Но какое? Ведь с этим неодушевленным врагом не так-то легко было справиться. Как обуздать эту обезумевшую махину? Как пригвоздить молнию? Как остановить этот гром?
– Верите ли вы в Бога, шевалье? – обратился, наконец, Буабертло к Лавьевиллю.
– Смотря как… Иногда – да, иногда – нет, – ответил тот.
– Ну, а во время бури?
– Во время бури – да, а также и в такие минуты, как настоящая.
– Да, один только Бог может спасти нас от этой опасности, – проговорил Буабертло.
И они замолчали, предоставляя орудию производить свое страшное опустошение. А снаружи морские валы, ударяясь о борта корабля, как бы вторили ударам, наносимым пушкой внутри. Точно перемежающиеся удары двух ужасных молотов!
Вдруг в этой недоступной арене, на которой яростно прыгало сорвавшееся орудие, появился человек с железной полосой в руке. То был виновник несчастия, нерадивый канонир, забывший прикрепить свою пушку. Будучи причиной катастрофы, он желал теперь исправить ее. Он схватил в одну руку гандшпуг[41], в другую – бейфут[42] с глухой петлей и соскочил через перила на нижнюю палубу.
Тут началось нечто ужасное: какая-то борьба титанов, борьба пушки с канониром, грубой материи с разумом, поединок между вещью и человеком.
Человек встал в угол, держа в руках гандшпуг и бейфут, прислонившись спиной к двери, расставив ноги, мускулы которых напряглись, точно они были из стали, как бы пригвожденный к полу, бледный, но спокойный и с выражением решимости на лице. Он ждал – ждал момента, когда пушка понесется мимо него. Канонир этот знал свое орудие, и ему казалось, что и оно должно было знать его: ведь они уже столько времени жили вместе. Сколько раз он запускал свою руку в его пасть! Это было для него прирученное чудовище. Он стал говорить с ним как с собакой: «Сюда, сюда», – повторял он. Быть может, он любил его; во всяком случае он, очевидно, желал, чтобы оно к нему приблизилось.
Но подойти к нему в данном случае – значило навалиться на него, а это последнее было равносильно гибели. Как устроить, чтобы пушка его не раздавила? – вот в чем заключался весь вопрос. Все глядели в ужасе; у всех в груди сперло дыхание, за исключением, быть может, старика, который один, вместе с отважным канониром, решился спуститься на батарею, один являлся как бы секундантом при этой ужасной дуэли. Он сам мог быть раздавлен орудием, но между тем он не шевелился. Над их головами управляла поединком слепая волна.
В ту минуту, когда канонир решился вступить с пушкой в это ужасное единоборство и вызывал орудие на бой, последнее, вследствие одного из капризов колебания моря, осталось на мгновение неподвижным, как бы изумленным. «Ну, иди же!» – повторил канонир. Оно как бы прислушивалось.
Вдруг пушка кинулась на него, но канонир успел увернуться от удара. Началась борьба, – борьба неслыханная. Такое хрупкое создание, как человек, сцепилось с неуязвимым предметом, плоть вступила в бой с металлом. С одной стороны – был силой материал, с другой – душа.
Все это происходило в полутьме, точно неясное видение какого-то чуда. Странное дело: казалось, будто и пушка имеет душу, но душу, преисполненную ненависти и ярости; казалось, будто и у этого слепого предмета были глаза; наконец казалось, будто чудовище подстерегает человека. В этой грузной массе, казалось, заключалось немало хитрости. И она как будто умела выбирать удобный момент, словно какое-нибудь гигантское чугунное насекомое, имеющее или как будто имеющее демоническую волю. Иногда эта колоссальная саранча ударялась о низкий потолок батареи, затем снова падала на свои четыре колеса, словно тигр на свои четыре лапы, и снова бежала к человеку. Но он, ловкий и подвижный, извивался как ящерица, увертываясь от этих яростных нападений. Это ему пока удавалось, но удары, которых он избегал, обрушивались на судно и продолжали его разрушать.
Обрывок порванной цепи остался прикрепленным к орудию. Эта цепь каким-то образом замоталась вокруг винта мушки на казенной части. Один ее конец остался прикрепленным к лафету, а другой, свободный, болтался вокруг пушки, придавая еще больше силы ее скачкам. Винт крепко удерживал ее, и эта цепь, присоединяя к ударам тараном удары ремнем, летала вокруг пушки, напоминая железный бич в медном кулаке. Словом, эта цепь еще более усложняла борьбу.
Однако человек продолжал бороться; иногда он даже переходил в наступление; он пробирался вдоль борта, держа в руке свою веревку и свою железную полосу; пушка как будто понимала его и убегала, как бы опасаясь западни, а неустрашимый канонир ее преследовал.
Подобная схватка не может долго продолжаться. Пушка вдруг как бы сказала сама себе: «Однако с этим пора покончить», и остановилась. Чувствовалось приближение развязки. Пушка, как бы колеблясь, казалось, принимала, или действительно принимала, – ибо в эту минуту она для всех была существом одушевленным, – какое-то окончательное решение. Вдруг она ринулась на канонира. Тот отскочил в сторону, пропустил ее мимо себя и закричал смеясь: «Сначала!» Орудие, словно разъярившись, сбило еще одно на левом борту; затем, как бы пущенное невидимой пращой, кинулось на правый борт, но канонир снова отскочил. Три орудия сдвинулись с места под толчками сорвавшейся пушки; затем, как бы ослепленная гневом и сама не зная, что она делает, последняя повернулась к канониру задом, покатилась к носовой части, разбила форштевень[43] и едва не пробила нос судна. Канонир перебежал к лестнице и остановился в нескольких шагах от старика секунданта. Он держал свой гандшпуг наготове. Пушка как будто заметила это и, не давая себе труда обернуться, стала надвигаться на канонира с быстротою опускаемого топора. Канонир, прижатый к борту, казалось, погиб. Весь экипаж испустил крик ужаса.
Но старый пассажир, стоявший до сих пор неподвижно, бросился вперед с несвойственною его возрасту быстротой. Он схватил тюк фальшивых ассигнаций и успел, рискуя сам быть раздавленным, бросить его под колеса лафета. Проделал он этот опасный и смелый прием с ловкостью и точностью человека, хорошо освоившегося с правилами, описанными в сочинении Дюрозеля: «О морской артиллерии».
Тюк с ассигнациями послужил буфером. Часто камешек задерживает обломок скалы, ветка дерева дает иное направление снежной лавине. Пушка как бы споткнулась. Канонир, в свою очередь, воспользовавшись этим благоприятным моментом, продел свою железную полосу между спиц задних колес лафета: пушка остановилась и наклонилась. Канонир пустил в ход свою полосу в виде рычага и опрокинул лафет с орудием; тот с страшным грохотом упал вверх колесами. Канонир кинулся к пушке, весь обливаясь потом, и охватил петлей бейфута медную шею поверженного на землю чудовища.
Все было кончено. Человек вышел из борьбы победителем; муравей совладал с мастодонтом; пигмей взял в плен небесный гром.
Матросы и солдаты принялись аплодировать. Затем весь экипаж бросился к пушке с канатами и цепями, и через минуту она была прикреплена к месту.
– Милостивый государь, – сказал канонир, кланяясь старому пассажиру, – вы спасли мне жизнь.
Старик ничего не ответил и снова принял свой прежний равнодушный вид.
VI. Две чаши весов
Человек победил, но и пушка тоже сделала свое дело. Немедленного крушения избежали, но корвет не был спасен: судно получило такие повреждения, что вряд ли смогло бы долго удержаться на воде. В бортах было пять пробоин, в том числе одна очень большая в носовой части; двадцать орудий из тридцати были сорваны со своих лафетов. Схваченное после стольких усилий и опять посаженное на цепь, орудие было негодно к употреблению: подъемный винт был сломан и, таким образом, наводка орудия стала невозможной. На все судно оставалось только девять орудий, годных для дела. В трюм просачивалась вода; пришлось немедленно пустить в дело все насосы, чтобы избежать затопления. Междупалубное пространство теперь, когда можно было заглянуть в него, представляло собою ужасный вид; вряд ли большую картину разрушения могла бы представлять собою внутренность клетки взбесившегося слона.
Как ни важно было для корвета пройти вдоль берега незамеченным, но в данную минуту перед ним стояла еще более настоятельная задача – позаботиться о своем спасении. Пришлось осветить палубу несколькими фонарями.
Все время, пока продолжалась эта ужасная борьба экипажа с пушкой, первый, для которого вопрос шел о жизни и смерти, совсем не интересовался тем, что происходило вокруг, на море. Между тем туман сгустился, погода изменилась к худшему, ветер свободно играл кораблем. Оказалось, что корвет сбился с курса и очутился гораздо ближе к Джерсею и Гернсею, и гораздо южнее, чем следовало; судно очутилось в незнакомом фарватере. Громадные волны хлестали в раскрытые раны корвета, – опасные лобзания. На море началась мертвая зыбь, ветер крепчал, можно было ожидать шквала или даже бури. Ничего не было видно в десяти шагах.
Между тем как матросы старались исправить на скорую руку опустошения, произведенные на нижней палубе, затыкали пробоины и устанавливали на места орудия, не поврежденные во время предшествовавшей сцены, старый пассажир снова поднялся на верхнюю палубу и прислонился к мачте.
Во время предыдущей суматохи он не обратил внимания на маневр, произведенный тем временем на корабле: шевалье Лавьевилль приказал выстроить по обеим сторонам грот-мачты солдат морской пехоты, и по свистку боцмана дежурные матросы рассыпались по реям.
Граф Буабертло направился к пассажиру. Позади него шел человек с растерянным видом, весь запыхавшийся, в разорванной одежде То был канонир, только что выказавший столько мужества и самоотверженности при обуздании чугунного чудовища и добившийся под конец успеха в своем рискованном предприятии.
Граф отдал старику честь по-военному и сказал: «Господин генерал, вот этот человек». Канонир стоял, вытянувшись в струнку и опустив глаза в землю.
– Господин генерал, – продолжал граф Буабертло, – не полагаете ли вы, что в виду того, что сделал этот человек, его начальству тоже следовало бы что-нибудь сделать для него?
– Да, я это полагаю, – ответил старик.
– Так не угодно ли вам будет распорядиться? – продолжал Буабертло.
– Не мне распоряжаться, а вам: ведь вы здесь капитан.
– Да, но вы – наш генерал, – ответил Буабертло.
– Подойди ближе, – произнес старик, взглянув на канонира. Тот сделал шаг вперед.
Старик повернулся к графу Буабертло, снял у него с мундира орден Святого Людовика и прицепил его к куртке канонира. «Ура» раздалось в рядах матросов; а солдаты морской пехоты отсалютовали ружьями.
– А теперь расстрелять этого человека! – проговорил старик пассажир, указывая пальцем на канонира.
Крики восторга мгновенно замерли и сменились гробовым молчанием. Среди этой тишины раздался спокойный, размеренный голос старика:
– Небрежность этого матроса подвергла опасности все судно; да и теперь еще опасность не миновала, и корабль, быть может, ждет погибель. Быть в открытом море, это то же, что стоять лицом к лицу с врагом; военный корабль во время плавания, это то же, что армия во время сражения. Буря может на время спрятаться, но все же она постоянно подкарауливает корабль. Море – не что иное, как засада. За всякую ошибку в виду неприятеля полагается смертная казнь. Поправимых ошибок не бывает. Мужество требует награды, а упущение – наказания.
Старик ронял эти слова, одно за другим, медленным, серьезным тоном, в котором звучала неумолимость; они производили впечатление размеренных ударов секиры по стволу дуба.
Наконец старик, взглянув на солдат, проговорил: «Исполнить мое приказание!»
Осужденный, на куртке которого светло блестел крест Святого Людовика, поник головой.
По знаку графа Буабертло, два матроса спустились вниз и возвратились через минуту, неся койку-саван. За матросами шел священник корвета, с самого отплытия судна не перестававший молиться в офицерской каюте. Сержант отсчитал из ряда построенных солдат двенадцать человек, которых он выстроил в два ряда, по шесть в каждом. Канонир, не произнеся ни слова, стал между двумя шеренгами. Священник, со Святым распятием в руках, вышел вперед и встал возле него. «Марш!» – скомандовал сержант. Взвод тихим шагом направился к носу судна; оба матроса, неся саван, следовали за ним.
На корвете водворилось мертвое молчание. Вдали гудел ураган. Прошло несколько секунд. В ночной темноте раздался залп, блеснула молния, затем все смолкло, и только послышался всплеск трупа, сброшенного в море.
Старик пассажир стоял, прислонившись к грот-мачте. Он скрестил руки на груди и о чем-то думал, а Буабертло, показывая на него указательным пальцем правой руки, говорил вполголоса Лавьевиллю:
– Теперь у Вандеи есть голова.
VII. Плавание по морю – та же лотерея
Но что будет с корветом?
Тучи, которые уже в течение всей ночи сливались с волнами, в конце концов, опустились так низко, что горизонт пропал, и все безбрежное море как бы покрылось саваном. Куда ни взглянешь – везде один туман! Положение во всяком случае опасное, даже для неповрежденного судна!
А тут и темнота и буря! Экипаж корвета сделал все, что было в его силах. Он облегчил корвет, сбросив в море все, что можно было выбросить после опустошения, произведенного сорвавшейся с цепи пушкой, – сорванные пушки, сломанные лафеты, погнутые или развинченные тамберсы, сломанные куски железа или дерева; открыты были борта и спущены были в море на досках трупы и останки человеческих тел, обернутые в брезент.
В море с каждой минутой становилось все труднее держаться. Не то, чтобы разразилась буря; напротив, ураган как будто начинал стихать и вихрь унесся на север; но валы не уменьшались, а корвет, с полученными им повреждениями, не в состоянии был перенести сильную качку, и каждый новый вал мог стать для него последним.
Лоцман Гакуаль задумчиво стоял у руля. Но привычные к морю люди не так-то легко теряют бодрость духа. Лавьевилль принадлежал к числу тех людей, которые сохраняют чувство юмора даже в несчастии. Он обратился к Гакуалю.
– Ну что, лоцман, – проговорил он, – ураган, кажется, устал. Он собирался чихнуть, да ничего не вышло. Мы как-нибудь вывернемся из беды. Будет только свежий ветер – вот и все.
– А свежий ветер вызовет волнение, – серьезно ответил Гакуаль.
Истинный моряк никогда не бывает ни весел ни печален. Но в этом ответе Гакуаля опытное ухо различило бы нотку беспокойства. Для судна, давшего течь, неспокойное море предвещает почти верную гибель. Гакуаль подчеркнул свое предсказание, сморщив брови. Быть может, он находил веселый и легкомысленный тон Лавьевилля несколько неуместным в виду недавней катастрофы с пушкой и с канониром. В открытом море некоторые события приносят несчастие; морская пучина полна тайн, и никогда заранее не знаешь, что она замышляет. Ее необходимо остерегаться.
– Где мы, лоцман? – спросил Лавьевилль, снова становясь серьезным.
– Мы в руках Божьих, – ответил лоцман.
Лоцман – настоящий хозяин судна; не нужно никогда мешать ему делать свое дело, а иногда ему нужно и дать высказаться. Впрочем, люди этого сорта обычно не разговорчивы. Лавьевилль отошел от него.
На предложенный им лоцману вопрос взялся ответить небосклон. Туман, носившийся над волнами, вдруг рассеялся, и всюду, куда только доставал глаз, видны были в полумраке высоко вздымавшиеся волны. Небо представляло собой какую-то крышку из облаков, но облака эти уже не сползали на море. На востоке показался белесоватый свет – предвестник наступающего дня, на западе виден был бледный свет заходящей луны. Оба этих света на противоположных концах небосклона представлялись в виде узких светлых лент, отделявших черное небо от не менее черного моря.
На обеих этих полосах вырисовывались прямые, неподвижные, темные силуэты. На западе, на светлой полосе, образуемой луной, виднелись три высоких утеса, похожие на кельтские дольмены[44]. На востоке, на бледном утреннем горизонте, можно было различить выстроенные в ряд паруса. Утесы были – рифом, восемь парусов – французской эскадрой.
Позади судна находился пользовавшийся среди моряков очень дурной репутацией утес Ле-Менкье, впереди его французский флот. На западе – крушение, на востоке – значительно превосходящий силами неприятель; и там и здесь – гибель. Для борьбы с рифом у корвета был пробитый корпус, поврежденный такелаж[45], расшатавшиеся мачты; для борьбы с неприятельскими судами у него было только девять орудий из тридцати, к тому же лучшие его канониры погибли.
Утро только что начинало брезжить, и было еще довольно темно; можно было рассчитывать на то, что еще не скоро совсем рассветет, благодаря тяжелым тучам, покрывавшим небосклон и нависшим над морем, точно свод. Но ветер, рассеивая низкие тучи, в то же время относил корвет к утесу. Судно, полуразбитое и сильно поврежденное, почти уже не слушалось руля, оно скорее катилось на волнах, чем само шло, беспомощно отдаваясь на произвол волн.
Опасный утес Ле-Менкье был в те времена еще страшнее, чем теперь, когда часть его снесена беспрерывной могучей работой волн. Известно, что и утесы могут менять свою форму; каждый прилив, это – тот же надрез, проводимый вечной пилой. В те времена приблизиться к Ле-Менкье – значило погибнуть.
Что касается французских кораблей, то это была та самая канкальская эскадра, которая впоследствии приобрела громкую известность под начальством капитана Дюшена, которого Леквинио[46] назвал «Отец Дюшен».
Положение было в высшей степени критическое. Во время борьбы с сорвавшейся пушкой корвет, незаметно для себя самого, сбился с курса и шел теперь скорее по направлению к Гренвиллю, чем к Сен-Мало. Если бы даже причиненные ему повреждения не препятствовали ему свободно маневрировать и действовать парусами, то все равно утес Ле-Менкье помешал бы ему вернуться в Джерсей, между тем как эскадра мешала ему пристать к французскому берегу.
Однако буря утихла, но, как верно предсказал лоцман, установилась мертвая зыбь; взбудораженные волны не могли так быстро успокоиться. Море никогда не говорит сразу, чего оно желает. Морская пучина имеет свойство дразнить. Можно бы даже сказать, что море действует с известным расчетом; оно наступает и отодвигается; оно предлагает и снова отказывается; оно готовит шквал и затем точно раздумывает; оно грозит бездной, но не бросает в нее; оно обставляет судно опасностями и с севера и с юга. В течение всей ночи корвету «Клэймор» приходилось бороться с туманом и страшиться шквала; море обмануло его ожидания, но самым ехидным образом: оно пугало бурей, но привело судно к рифу. Все же – впереди неизбежное кораблекрушение, хотя и в иной форме. А тут еще к гибели на бурунах присоединялась гибель в бою. Один враг как бы дополнял другого.
– Здесь – крушение, там – сражение! – воскликнул Лавьевилль, смеясь. – Нечего сказать, нам везет!
VIII. 9 = 380
Итак, корвет был наполовину разбит. В белесоватом свете зарождающегося дня, в сердитом плеске волн, во мраке туч, в неопределенных очертаниях горизонта было что-то зловеще-торжественное. Все кругом молчало и только ветер неистово завывал. Катастрофа торжественно поднималась из морской пучины; она была похожа, скорее, на призрак, чем на действительное нападение. Все было неподвижно среди скал, никто не шевелился на судах эскадры. Стояло какое-то колоссальное безмолвие. Да полно, было ли все это действительностью? Точно какое-то сновидение проносилось над морем. В легендах встречаются такие видения. Корвет находился как бы посредине между демоном-рифом и флотом-привидением.
Граф Буабертло отдал вполголоса какое-то приказание Лавьевиллю, который выслушал и спустился в батарею. Потом граф взял свою подзорную трубу и встал на корму возле лоцмана. Все усилия Гакуаля были направлены к тому, чтобы держать судно против волн, потому что, если бы его подхватили сбоку волны и ветер, оно бы неминуемо опрокинулось.
– Где мы теперь находимся, лоцман? – спросил капитан.
– Возле Ле-Менкье.
– С хорошей стороны или с дурной?
– С дурной.
– А каково дно? Можно ли стать на шпринг[47]?
– Дно скалистое. Словом, все шансы к тому, чтобы погибнуть, – ответил лоцман.
Капитан направил свою подзорную трубу на Ле-Менкье и стал рассматривать утес; затем он повернул ее на восток и начал считать паруса.
– Да, это Ле-Менкье, – продолжал лоцман, как бы говоря сам с собою. – На этом утесе любят отдыхать чайки, по пути из Голландии, а также морские орлы или рыболовы.
Капитан тем временем сосчитал паруса. Действительно, оказалось восемь правильно расставленных военных кораблей, силуэты которых вырисовывались в дали. Посредине можно было различить крупное трехпалубное судно.
– Знакомы ли вам эти паруса? – спросил капитан у лоцмана.
– Без сомнения, – ответил Гакуаль. – Это эскадра.
– Какая? Французская?
– Дьявольская.
Наступила пауза. Наконец капитан продолжал:
– И что же, по вашему мнению, тут вся эскадра?
– Нет, не вся.
Действительно, 2 апреля Валазе донес конвенту, что в Ла-Маншском канале крейсируют шесть линейных кораблей и десять фрегатов. Теперь капитан вспомнил об этом.
– Да, да, – сказал он, – эскадра состоит из шестнадцати судов, а тут их всего восемь.
– Остальные, – проговорил Гакуаль, – рассеялись вдоль всего берега и подстерегают.
Капитан, продолжая смотреть в подзорную трубу, бормотал сквозь зубы:
– Один трехпалубный корабль, два фрегата первого ранга, пять второго ранга.
– Но и я с своей стороны следил за ними, – продолжал Гакуаль.
– Славные корабли! – произнес капитан. – Мне случалось командовать такими.
– А я, – проговорил Гакуаль, – видел их вблизи. Все они ясно врезались мне в память, и я уж не перепутаю одно с другим.
– Лоцман, – сказал капитан, передавая Гакуалю свою подзорную трубу, – можете ли вы различить, что вот это за линейный корабль?
– Могу, господин капитан: это «Кот д’Ор».
– Ага, значит они его перекрестили. Прежде он назывался «Бургундские Штаты». Совсем новенькое судно. Сто двадцать восемь орудий.
Он вынул из кармана записную книжечку и карандаш и записал в книжечке цифру 128. Затем он продолжал:
– А это что за судно, первое слева от корабля?
– Это фрегат «Опытный».
– Фрегат первого ранга. Пятьдесят два орудия. Два месяца тому назад он стоял в Бресте.
Отметив в своей записной книжке цифру 52, капитан спросил:
– А второе судно слева от корабля, как его название?
– «Дриада».
– Тоже фрегат первого ранга. Сорок 18-фунтовых орудий. Он плавал в Индию. Имеет славное морское прошлое.
Записав под цифрой 52 цифру 40, он снова поднял голову и спросил:
– А справа от корабля?
– Господин капитан, это все фрегаты второго ранга. Их всего пять.
– Как называется первый от корабля?
– «Решительный».
– Тридцать два 18-фунтовых орудия. А второй?
– «Ришмон».
– Такое же вооружение. Дальше?
– «Безбожник»[48].
– Довольно странное название для судна. Дальше?
– Дальше – «Калипсо», «Хвататель».
– Итого пять фрегатов, вооруженных каждый 32 орудиями, – и капитан проставил под написанными ранее цифрами 160.
– Вы, однако, отлично узнаете их, лоцман, – проговорил Буабертло.
– А вы, капитан, их отлично знаете, – ответил Гакуаль. – Узнавать недурно, но знать еще лучше.