– И ты не хочешь с ним ехать, – догадался я.
– Не хочу, – твердо сказал Маркелл.
– Так скажи ему, – посоветовал я, удивляясь такой ерунде.
– Он обидится, – сказал Маркелл и вновь засмеялся. – Он обидится и будет потом обижаться весь год, если не больше. Поэтому я решил пожить немного в часовне, пока он не уедет.
– Вот в этой? – спросил я, чувствуя, что мое уважение к Маркеллу стремительно растет не по дням, а по часам.
– Всего два дня, – сказал Маркелл.
– Всего, – сказал я.
– Ну, три, – немного подумав, сказал Маркелл.
В эту минуту солнце вышло из-за леса и осветило все вокруг, но улыбка, которой улыбнулся Маркелл, была гораздо светлее.
– Знаешь, что я тебе скажу, Маркелл? – сказал я, наконец, решившись. – Мне кажется, я знаю этого человека, с которым ты не хочешь ехать…
– Не сомневаюсь, – ответил Маркелл. – Его все знают.
– Отец Иов, – сказал я шепотом, ожидая, что Маркелл немедленно ответит. Но он только неопределенно пожал плечами и еще раз улыбнулся. Впрочем, и без его ответа все было ясно, ибо ко всем достоинствам и недостаткам отца Иова следовало бы отнести также его полное неумение делать в этой жизни что-либо самостоятельно, принимая на себя ответственность за сделанное и умея, в случае чего, постоять за то, что считал правильным. Если братия собиралась на очередной соборчик, то можно было быть совершенно уверенным, что отец духовник всегда проголосует вместе с большинством, которое, в свою очередь, голосовало так, как требовал того наместник. Если же надо было куда-нибудь ехать, отец Иов обязательно брал с собой кого-то из братии – как это могло случиться с Маркеллом – неважно, лежал ли его путь в далекую Москву или только до святого источника в Луговке. Случалось, что избранная жертва выказывала некоторое недовольство, и тогда отец Иов мягко увещевал ее, шутливо говоря что-нибудь вроде того, что и Господь, мол, тоже терпел и нам велел, или ссылался на то, что с апостольских времен было предписано не ходить по одному, а всегда только по двое. Если же это не помогало, то он обращался к авторитету самого наместника, и тогда все сразу становилось на свои места.
Кажется, была и еще одна причина, благодаря которой отец Иов не любил ездить один. Было похоже, что, несмотря на долгое пребывание в монашестве, он все еще стеснялся своего монашеского одеяния, стеснялся своей камилавки, своей длинной, но жидкой бороды, – и, стесняясь, редко когда появлялся на людях, а если и появлялся, то всегда с кем-то на пару – то с отцом Фалафелем, то с Алипием, а то даже с кем-нибудь из удостоенных такой чести прихожан, – так, как будто сам по себе он боялся взять на себя ответственность за все, что его окружало: и за эти священные монастырские вещи, а еще за этот монастырь и за это глубокое небо, с которого – как рассказывали старцы – Богородица и Архангел Михаил незримо управляют этим незамысловатым монастырьком, -
– а еще за то, что было написано в этих старых книгах, которые он читал, но понимал далеко не все,
– за те слова, которые он сам говорил с амвона,
– и за те, которыми разрешал человека от его грехов,
– и еще за те, что помогают превратить вино в кровь,
– и за свою собственную жизнь, которая иногда казалась совершенно чужой,
– и за жизнь тех, кто окружал его,
– и за тех, кто уже ушел туда, откуда не было возврата никому,
– за колокольный звон,
– и за горящий над монастырем закат,
– и еще за многое другое, так что можно было не без основания предположить, что, случись что-нибудь серьезное, – и все эти вещи окажутся ненужными, сомнительными, лишними, а сам отец Иов – только тенью, бредущей от одного воспоминания к другому…
Все эти давно уже обдуманные мысли вновь пронеслись передо мной, напоминая о том, что на свете, к счастью, можно найти еще и такую вещь, как улыбка Маркелла.
Потом я сказал:
– Ты остолоп, Маркелл. Собирай-ка свои вещи и пошли ко мне. Поживешь у меня столько, сколько тебе надо.
Долго уговаривать Маркелла мне не пришлось. Он вышел из часовенки, держа в руке узелок с вещами и походный, видавший виды чайничек, в котором собирался кипятить себе вечерний чай и который только лишний раз подтверждал серьезность его намерений.
Потом мы пошли домой.
17. Ярмарка
Каждый год в первый воскресный июньский день случалась в Святых горах большая ярмарка. В году, о котором рассказ, пришлась она на 3 июля. Главная улица, идущая мимо монастыря, перекрывалась уже в седьмом часу утра, еще раньше того начинали подъезжать машины, возводились торговые палатки, дребезжали алюминиевые каркасы, хлопала на ветру разноцветная материя, и вот уже целый палаточный город скользил по улице мимо монастыря, спускался по дороге на небольшую площадь, с одной стороны которой стоял двухэтажный универмаг, а с другой выглядывала из кустов выполненная аршинными буквами надпись-заклинание: "Россия, встань и возвышайся!"
Что навевало на разные, чаще всего неприличные, мысли.
Теперь вся эта площадь была плотно уставлена палатками и разложенным товаром.
Не отставал от приезжих торговцев и монастырь.
У главного монастырского входа ставили столы, стелили скатерти, раскладывали товар, вешали полог с вышитыми крестами.
К девятому часу ярмарка была уже в разгаре. Толпа валила, переходя от одной палатки к другой, от обуви к одежде, от одежды к книгам, от книг опять к одежде, затем к мебели на заказ; перепачканные сахарной ватой, пищали дети, а со стороны площади, лежащей за монастырем, доносился соблазнительный запах жареного, с дымком, шашлыка.
Распушив животы, стояли у монастырских ворот отец Нектарий и отец Павел – отец наместник и отец благочинный. Снисходительно посматривая на прущую мимо толпу, перебрасывались короткими замечаниями. Худенький, лысенький, в меховой безрукавке, надетой на подрясник, несмотря на летнее время, суетился отец Зосима, бывший артиллерист, человек молчаливый, но во всем до сухости точный, как, впрочем, и полагалось бывшему военному. Раскладывал на столе все, что можно было разложить, вешал на специально изготовленную вешалку все, что только можно было повесить, громоздил одно на другое – все эти крестики, свечки, вырезанные рукой монастырских умельцев рамочки для иконок и сами иконки, наклеенные на картон и дерево, подсвечники, бутылочки со святой водой, глиняные колокольчики с изображением монастыря – одни поменьше, другие побольше, третьи же – уже совсем огромные, с надписью «Святые горы» или «Святогорский Спас-Успенский монастырь». Ко всему этому тут же выставлялся мед в особых бутыльках и глиняных кадушечках, и тоже с надписью "Святые горы", аккуратные стопки церковного календаря, лампадное маслице, ладан из Иерусалима, настенные плакатики с изображением Святейшего и, конечно, святая вода в маленьких и средних симпатичных бутылочках, мысль продавать которую пришла в голову, конечно, отцу благочинному, не уступающему в таких делах пальму первенства никому ни в монастыре, ни во всех, может даже, Пушкинских горах.
Благочинным стал отец Павел недавно, после неожиданного, негаданного и скандального ухода из монастыря прежнего благочинного отца Нестора, и вот теперь по старой привычке к торговым делам, от которой отказаться не было сил, он стоял и смотрел, как отец Зосима неумело и без особого энтузиазма ведет торговлю, нанося тем самым, хоть и не специально, но ощутимо, урон монастырской казне.
«Кто же это так торгует? – говорил отец Павел, нервным шепотом. – Ну кто же так торгует, отец Зосима? Разве я тебя так учил?"
"А что, – говорил Зосима, тоже недавно положенный в иереи – люди подходят, берут, что им надобно… Не волочь же их насильно".
"Что, насильно, что насильно, – бормотал отец Павел, нервно сцепив на своем бесформенном животе пальцы и одновременно допуская на свое вечно хмурое и тоже какое-то бесформенное лицо некое подобие улыбки, обращенной к проходившим мимо потенциальным покупателям. – Это тебе не из пушки стрелять. Тут тебе торговля, а не что".
"Из пушки тоже не каждый стрельнуть может", – резонно замечал бывший майор артиллерии, а ныне отец Зосима, пожалуй, даже с некоторой обидой.
Однако отец благочинный не уступал.
"Из пушки, может и не каждый, – говорил он, видя, как отходит от стола еще один несостоявшийся покупатель, – а вот чтобы так торговать, как ты, так это еще постараться надо… Да ты покупателя-то зови, зови! Не стой, словно идол! Покупатель – он любит, когда к нему со вниманием".
Наконец, не выдержав, отец Павел оттеснял от прилавка сухонького Зосиму и вставал за стол сам. Тусклые, поросячьи глаза его начинали весело блестеть, на вислых щеках проступал румянец. Вдохновение немедленно давало о себе знать во всех его телодвижениях. Грудь распрямлялась и выпирала, поднимая наперсный крест, руки быстро переставляли товар, поправляя допущенные отцом Зосимой оплошности, в наэлектризованной волнением куцей бороде вспыхивали и весело пробегали электрические искры.
Видя это, отец наместник только вздыхал и слегка подавался в сторону, словно опасаясь, что кто-то может заодно и его заподозрить в склонности к торговле.
«Подходи, бери товар православный, – бубнил между тем Павел своей быстрой шепелявой скороговоркой, о которой в монастыре говорили, что у отца Павла во рту воробей свил себе гнездо, пока тот спал. – Крестики, иконки, ладанки, все, что пожелает душа православная…»
Не проходило и трех минут, как вокруг монастырского стола обнаруживалось некоторое многолюдье. Иные подходили из любопытства, послушать, чего там бормочет этот вполне бесформенный поп, другие – поглазеть на товар.
Стоя в некотором отдалении от происходящих торгов, отец Нектарий чувствовал вдруг даже некоторую обиду, что весь этот подходящий народ слушает глупые присказки отца благочинного, а не то, что мог бы сказать им он, отец Нектарий, все-таки не последний человек в мире, не говоря уже о монастыре. Он даже на какое-то мгновение вдруг представлял себе, как этот толпящийся у стола народ вдруг оставил все эти алюминиевые крестики и бумажные иконки и бросился к нему, отцу игумену, целуя ему руки и умоляя поскорее наставить их на путь истинный, и как он, отец игумен, благословив толпу и перекрестившись три раза на восток, отверз свои уста и просветил всех жаждущих истины, напоив их водой живой и вечной, почерпнутой из родника его, отца игумена, мудрости. Уж он бы растолковал им, грешным, что Христос приходил на эту землю, чтобы создать Свою церковь, а стало быть, имел в будущем в виду и его, наместника Нектария, без которого немыслима была и вся церковная полнота.
Наконец сердце отца Нектария не выдерживало.
"Ты ведь все-таки, Павлуша, благочинный, – негромко говорил он, разворачивая к торгующему благочинному свое пухлое, на короткие ножки посаженное тело. – Надо все-таки и меру знать. Пойдем".
"Что ж, что благочинный, – возражал отец Павел, одновременно отсчитывая какому-то покупателю сдачу и следя за прилавком. – Вот я и забочусь, что благочинный, а иначе кто?.. Мы ведь для себя стараемся, не для чужого дяди какого".
"Для себя-то оно, конечно, для себя, – говорил отец игумен, не замечая некоторой двусмысленности сказанного. – Однако надо ведь и меру, наконец, знать".
"Руками-то не трогай, – наставлял, между тем, благочинный какую-то ветхую старушенцию, которой приглянулся глиняный колокольчик. – Смотреть-то смотри, а трогать не надо… Мера, она всякая бывает, – отвечал он затем отцу игумену, поворачиваясь к нему вполоборота, чтобы видеть одновременно и его, и то, что творилось возле прилавка. – Иной вон торгует себе в меру, как наш вон артиллерист, а в результате – один только убыток имеем и ничего больше".
"Так и ставьте тогда кого-нибудь другого, если от меня одни только убытки", – говорил Зосима, впрочем, не обижаясь, а так, больше для формы.
"И поставим, если надо будет, не волнуйся", – отвечал отец Павел, подкладывая десятки к десяткам, а пятидесятки к пятидесяткам и не забывая при этом держать в поле зрения весь прилавок и отвечать на вопросы.
"Ну, Бог с тобой", – говорил отец Нектарий, скользя взглядом по валящей мимо толпе, выхватывая из нее то красивое женское личико, то какое-нибудь знакомое лицо, то, напротив, совсем незнакомое, но напоминающее кого-то из знакомых или, наоборот, какое-нибудь очень знакомое, которое, стоило ему подойти ближе, становилось совсем незнакомым.
Иногда подходила под благословение прихожанка, кланялась и ловила руку отца Нектария, чтобы запечатлеть на ней поцелуй.
"Во имя…" – говорил тогда отец Нектарий, рисуя над склоненной перед ним головой какую-то загогулину вместо креста и не утруждая себя дальнейшим продолжением, потому что мысли его уже давно были где-то совсем далеко, не то на кухне, где уже вовсю готовился праздничный обед, не то на архиерейском обеде, на котором сподобилось ему быть на прошлой неделе и где подавали какую-то заморскую рыбку, название которой отец Нектарий хотел запомнить, а потом запамятовал и помнил только это нежное, слегка с кислинкой, рыбье мясо, которое так ему понравилось, что он захотел отдать насчет нее распоряжение эконому, отцу Александру, потому что – что уж тут говорить – по своему положению в церковной иерархии архиерей был, разумеется, выше отца наместника, но вот по части кухонных чудес с отцом Нектарием и его поварами мог, пожалуй, сравниться один только Ангел небесный, да и тот не всегда.
18. Валя Бутрина
Между тем, людское море все прибывало и прибывало. Вот прошел, держа на руках дочку, Вова Немец, оставивший хлебосольную и счастливую Германию ради нищей и холодной России, которая не уставала поражать его своей сомнительной неординарностью.
А за Вовой – Коля Маленький, который прославился тем, что мог починить любую технику, но предпочитал чинить автомобили. Я сам присутствовал однажды при том, как Коля на спор вернул к жизни сгоревший компрессор, от которого отказались все электрики.
Тут же за Колей, заложив руки за спину, шел Леша Иванов, который был первым послевоенным ребенком в Заповеднике, что не мешало ему, впрочем, иметь целую кучу различных достоинств, которые время от времени он демонстрировал родным, близким и окружающим.
Между тем, народ жил своей обычной ярмарочной жизнью, то есть приценивался, примерял, интересовался, узнавал, делал равнодушные лица, исчезал за закрытой занавеской, сомневался, щупал материю, и все было бы замечательно и просто, если бы не этот звук женских подковок, который донесся вдруг со стороны монастыря и теперь быстро приближался, легко перекрывая все прочие звуки.
Подковки принадлежали ведущему специалисту пушкинского заповедника Валентине Бутриной, которая, по моему скромному мнению, представляла собой лучший образец пушкиногорского хомо сапиенса, – если, конечно, мне будет позволено так выразиться, надеясь, что меня поймут правильно.
Жизнь Валентины, насколько я могу судить, можно было разделить на две части – до крещения и после него.
Как недавно крещеная, она допустила все ошибки неофитства: например, она все время кого-то учила, все время кого-то просвещала, все время кого-то обличала, все время требовала, чтобы все начинали немедленно ходить в церковь, читать святых отцов и просыпаться к ранней литургии.
Вот типичная картинка того времени.
Слышно цоканье подковок.
В храме появляется Валентина.
Ни на кого не глядя, грозно проходит, стуча подковками, к алтарю и громко и отчетливо говорит, ни к кому в особенности не обращаясь:
– Мамона! Все погрязло в мамоне!.. Стыдно!
Подождав немного, продолжает сквозь зубы, в том же духе:
– Только и знаете, что копить да народ обманывать… Ну да погодите!.. Придет Сын Человеческий, тогда узнаете.
Присутствующие с любопытством наблюдают. Сегодня день будний и не праздничный, поэтому народу почти никого.
А Валентина, между тем, идет по храму и, остановившись у каждой иконы, крестится и говорит:
– Избави, матушка от мздоимца имярек, всякий закон и правду преступающий.
Или:
– Святой имярек, изгони, отче, проклятую мамону своей силою и Божьей помощью.
И так – у каждой иконы.
Потом она поворачивается и, ни на кого не глядя, выходит из храма, вызывающе цокая каблучками.
Проводив ее косыми взглядами, прихожанки переглядываются и со значением и пониманием вздыхают.
Впрочем, случались и более серьезные стычки, когда Валю нес неофитский дух, и она, забывая, где находится, начинала громко говорить что-нибудь, обличая мамону и ее приспешников.
– Тише, тише, – говорил, выходя из-за колонны, отец Фалафель. – Церковь все-таки, не рынок.
– Ах, не рынок?– с ядовитой усмешкой спрашивала Валентина. – А вы не напомните мне случайно, на какой машине ездит сегодня наш игумен?
– А вы случайно не забыли, что служба идет, а вы кричите, как будто вас режут, – говорил отец Фалафель, слегка повышая голос.
– Я-то не забыла, – говорила Валентина, наступая на бедного отца Фалафеля. – А вот вы не забыли, что Спаситель пришел не для того, чтобы на иностранных машинах разъезжать?..
– Да ведь, служба, – говорил отец Фалафель, разводя руками и не желая продолжать автомобильную тему. – Как же можно?
– Женщина, давайте выйдите отсюда или ведите себя прилично, – вмешивалась одна прихожанка, которой надоело это пререкание, однако в эту самую минуту правая алтарная дверь отворялась и на свет показывался сам отец Нектарий. Увидев Валентину, он непроизвольно делал движение назад, в алтарь, но затем, скривившись, говорил:
– Опять, значит, конфликтуем?
Не слушая игумена, Валентина громко спрашивала:
– Как же это вы такие хоромы отгрохали, что впору экскурсии водить? Хотите там гостиницу открыть?
– Все для пользы человеческой, – говорил отец Нектарий, хмурясь и смотря в сторону. – Стараемся, как можем. А для достоверности сказанного читайте лучше святое Евангелие, – добавлял он, сам не очень хорошо понимая, что, собственно, он хотел сказать.
– А я что-то не помню, чтобы Христос гостиницы открывал, – продолжала Валентина. – Может, вы напомните?
– А вот Христа-то ты не трогай, – сердито говорил отец Нектарий, в котором просыпалась вдруг обида за мать Православную Церковь. – Он за нас кровь пролил, а нам, видишь ли, трудно тишину во время службы соблюсти.
– Я вот только одного не понимаю, – говорила Валентина, и глаза ее в сумерках храма начинали фосфоресцировать, как у кошки. – Христос за нас кровь пролил, но так ведь это же Он пролил, а не вы. Вы-то только здесь при чем?
– А вот я тебя лишу причастия, будешь тогда знать, – стараясь быть грозным, произносил отец Нектарий.
– Не имеете права, – весело говорила Валентина.
– Еще как имею, – отвечал отец Нектарий. – За непочтительное отношение к святыне и дискредитацию авторитета духовного лица… Советую подумать.
И, повернувшись, он благословлял присутствующих и быстро – насколько это позволяли вес и авторитет – выходил из храма.
– Тогда, может, вы мне ответите? Не забыли, случайно, зачем Христос приходил? – спрашивала Валентина у первого же попавшего на ее пути монаха, и по выражению ее лица становилось ясно, что так просто монахам от нее не отделаться.
– Христос приходил за тем, чтобы человеческую гордыню усмирить, – отвечал отец Зосима, который все это время простоял в тени, а теперь вышел на свет, чтобы сказать свое весомое слово ответственного артиллериста. Он бы, наверняка, и сказал бы это слово, если бы вдруг в голове его что-то не запело, и он услышал голос, сказавший ему «Зосима, Зосима!.. Зачем ты гонишь Меня и мою возлюбленную дщерь, когда вокруг столько грешников, что хоть маринуй их, а все будет мало?.. Или, по-твоему, я стреляю хуже, чем отставной майор?»
Потом голос смолк и слегка ошарашенный Зосима остался один на один с прекрасными и своевременными мыслями, одна из которых была, пожалуй, особенно прекрасна, потому что это была мысль о том, что не следовало бы нам в поисках Истины возлагать надежду на слова и понятия; тогда как, напротив, следовало просто немного помолчать, чтобы услышать в ответ ту тишину, которую иногда посылают нам Небеса, надеясь на наше понимание.
Со временем неофитский дух Валентины слегка помягчел, что же касается отца Нектария, то он всякий раз, когда слышал Валин голос, быстренько ретировался в алтарь или в мощехранилище и сидел там, пока Валентина не закончит молиться. Так, во всяком случае, рассказывали свидетели и очевидцы.
А еще они рассказывали одну историю, которую я слышал когда-то от Леши Иванова и которая была вот о чем.
Была ярмарка и, кроме привычных, местных, следом за Ивановым шли, кроме прочего, два пушкиногорских монаха, один повыше, а другой пониже, которые переходили от одной палатки к другой и весело переговаривались, пока окно на втором этаже, под которым они проходили, вдруг не открылось и высунувшийся из окна отец Нектарий не закричал:
– Про сандалии не забудьте, ироды!.. И чтоб такие же, как у Тимофея!
– Обязательно, – сказал один из монахов.
Потом отец Нектарий исчез, окно захлопнулось, а монахи отправились покупать сандалии и довольно скоро их купили, а сами остановились возле какой-то палатки, где было вывешено женское белье. При этом они страшно развеселились.
– Вы, – сказала Валентина, останавливаясь позади монахов, которые что-то весело обсуждали. – Только не говорите, что вы не знали, что монаху запрещено таскаться по магазинам.
Обернувшись и обнаружив за своей спиной Валю Бутрину, монахи как-то сразу поскучнели.
– Мы, между прочим, по благословению, – сказал один из них, а второй подтвердил:
– Истинный крест.
– Истинный крест, значит? – сказала Валентина. – А если отец Нектарий благословит вас, чтобы вы из окна прыгали, вы что, тоже прыгали бы?
– Да мы только посмотреть, ей-богу, – сказал тот, кто повыше. – Да еще сандалии вот купили для отца настоятеля. А так мы ничего.
– Слушать надо Господа и святых, – сказала Валентина строго. – А если вы больше верите настоятелю, а не Богу, то добра от этого ждать не приходится… Ну-ка, покажите-ка мне, что это вы там купили… Покажите, покажите!
– Вот, – сказал один из монахов, протягивая пакет с сандалиями.
Вынув из пакета сандалии, Валентина какое-то время посмотрела на них с разных сторон, а потом сказала:
– Действительно, неплохие.
После чего размахнулась и швырнула сандалии, один за другим, в ярмарочную толпу, где их немедленно присвоил какой-то местный цыган.
– А отцу Нектарию передайте, что не одними сандалиями жив человек, – сказала она и исчезла в разноцветной толпе.
Наши отношения были далеко не безупречны. Валя могла вдруг перестать с тобой разговаривать и ходить, задрав голову, независимо и свободно, а потом вдруг – через неделю или месяц – она начинала разговаривать и притом так, как будто ничего до этого не происходило. Время и место для примирения она выбирала сама.
Как-то раз я возвращался к себе по старой михайловской дороге, и ко мне привязался большой черный кот, который бежал за мной от самого Савкино. Я подходил уже к трактиру, когда увидел, что навстречу мне идет Валентина. Подойдя ближе, она засмеялась и сказала:
– Надо же!.. Все ходят с собаками, а ты с кошкой!
И пошла дальше, посмеиваясь.
– Валя, – сказал я ей вслед. – Ты не разговариваешь со мной уже месяц… Может, хватит?
– Разве? – она сказала это так, как будто услышала об этом впервые. – Целый месяц?.. Ты поэтому кошку завел?
Мы разговаривали в последний раз, прогуливаясь у будки охранника, на дороге, ведущей в сторону Савкино.
Разговор шел о какой-то ерунде, которую я не запомнил. Но зато я запомнил ее стремительную походку и светлую, солнечную улыбку и смех, а еще и то, как она сказала, когда однажды я отвозил ее в Савкино:
– Это как чудо. Не ждешь его, а оно уже вот, рядом.
Сказано было о каком-то вещем сне, но с таким же успехом это могло быть сказано и о ней самой.
Впрочем, один эпизод из нашего получасового разговора я хорошо помню. Говоря о какой-то кожной болезни, она показала мне пятна на руках и сказала:
– Хочешь, поспорим?.. Через месяц я буду здорова.
И показала какой-то пузырек с волшебным народным средством.
– К врачу сходи, – бубнил я, прекрасно понимая, что Валентина ни к какому врачу, конечно, не пойдет, доверившись не лекарствам и врачам, а едва слышной молитве, – той, от которой, как учили некоторые святые отцы, рушатся горы и останавливается солнце.
Знать бы заранее, – знать бы, знать…
Через две недели она умерла, а волшебное средство не помогло.
Потом выяснилось, что она решила лечиться какими-то народными средствами, которые и свели ее в могилу, хотя врачи говорили, что ее случай вполне исцелим.
Говоря совершенно серьезно, я и тогда, и сейчас уверен, что место ей было всегда больше в Царствии Небесном, чем в нашей посюсторонней серьезной реальности.