Кислярский был на седьмом небе.
«Золотая голова», – думал он. Ему казалось, что он еще никогда так сильно не любил беспризорных детей, как в этот вечер.
– Товарищи! – продолжал Остап. – Нужна немедленная помощь. Мы должны вырвать детей из цепких лап улицы, и мы вырвем их оттуда. Поможем детям. Будем помнить, что дети – цветы жизни. Я приглашаю ваc сейчаc же сделать свои взносы и помочь детям, только детям и никому другому. Вы меня понимаете?
Остап вынул из бокового кармана квитанционную книжку.
– Попрошу делать взносы. Ипполит Матвеевич подтвердит мои полномочия.
Ипполит Матвеевич надулся и наклонил голову. Тут даже несмышленые Никеша с Владей и сам хлопотливый слесарь поняли тайную суть иносказаний Остапа.
– В порядке старшинства, господа, – сказал Остап, – начнем с уважаемого Максима Петровича.
Максим Петрович заерзал и дал от силы тридцать рублей.
– В лучшие времена дам больше! – заявил он.
– Лучшие времена скоро наступят, – сказал Остап. – Впрочем, к беспризорным детям, которых я в настоящий момент представляю, это не относится.
Восемь рублей дали Никеша с Владей.
– Мало, молодые люди.
Молодые люди зарделись.
Полесов сбегал домой и принеc пятьдесят.
– Браво, гусар! – сказал Остап. – Для гусара-одиночки с мотором этого на первый раз достаточно. Что скажет купечество?
Дядьев и Кислярский долго торговались и жаловались на уравнительный. Остап был неумолим:
– В присутствии самого Ипполита Матвеевича считаю эти разговоры излишними.
Ипполит Матвеевич наклонил голову. Купцы пожертвовали в пользу деток по двести рублей.
– Всего, – возгласил Остап, – четыреста восемьдесят восемь рублей. Эх! Двенадцати рублей не хватает для ровного счета.
Елена Станиславовна, долго крепившаяся, ушла в спальню и вынесла в ридикюле искомые двенадцать рублей.
Остальная часть заседания была смята и носила менее торжественный характер. Остап начал резвиться. Елена Станиславовна совсем размякла. Гости постепенно расходились, почтительно прощаясь с организаторами.
– О дне следующего заседания вы будете оповещены особо, – говорил Остап на прощание, – строжайший секрет. Дело помощи детям должно находиться в тайне… Это, кстати, в ваших личных интересах.
При этих словах Кислярскому захотелось дать еще пятьдесят рублей, но больше уже не приходить ни на какие заседания. Он еле удержал себя от этого порыва.
– Ну, – сказал Остап, – будем двигаться. Вы, Ипполит Матвеевич, я надеюсь, воспользуетесь гостеприимностью Елены Станиславовны и переночуете у нее. Кстати, нам и для конспирации полезно разделиться на время. А я пошел.
Ипполит Матвеевич отчаянно подмаргивал Остапу глазом, но тот сделал вид, что не заметил этого, и вышел на улицу.
Пройдя квартал, он вспомнил, что в кармане у него лежат пятьсот честно заработанных рублей.
– Извозчик! – крикнул он. – Вези в «Феникс»!
– Это можно, – сказал извозчик.
Он неторопливо подвез Остапа к закрытому ресторану.
– Это что? Закрыто?
– По случаю Первого мая.
– Ах, чтоб их! И денег сколько угодно, и погулять негде! Ну, тогда валяй на улицу Плеханова. Знаешь?
Остап решил поехать к своей невесте.
– А раньше как эта улица называлась? – спросил извозчик.
– Не знаю.
– Куда же ехать? И я не знаю.
Тем не менее Остап велел ехать и искать.
Часа полтора проколесили они по пустому ночному городу, опрашивая ночных сторожей и милиционеров. Один милиционер долго пыжился и наконец сообщил, что Плеханова – не иначе как бывшая Губернаторская.
– Ну, Губернаторская! Я Губернаторскую хорошо знаю. Двадцать пять лет вожу на Губернаторскую.
– Ну, и езжай!
Приехали на Губернаторскую, но она оказалась не Плеханова, а Карла Маркса.
Озлобленный Остап возобновил поиски затерянной улицы имени Плеханова. Но не нашел ее.
Рассвет бледно осветил лицо богатого страдальца, так и не сумевшего развлечься.
– Вези в «Сорбонну»! – крикнул он. – Тоже извозчик! Плеханова не знаешь!
Чертог вдовы Грицацуевой сиял. Во главе свадебного стола сидел марьяжный король – сын турецко-подданного. Он был элегантен и пьян. Гости шумели.
Молодая была уже не молода. Ей было не меньше тридцати пяти лет. Природа одарила ее щедро. Тут было все: арбузные груди, нос – обухом, расписные щеки и мощный затылок. Нового мужа она обожала и очень боялась. Поэтому звала его не по имени и даже не по отчеству, которого она так никогда и не узнала, а по фамилии: товарищ Бендер.
Ипполит Матвеевич снова сидел на заветном стуле. В продолжение всего свадебного ужина он подпрыгивал на нем, чтобы почувствовать твердое. Иногда это ему удавалось. Тогда все присутствующие нравились ему, и он неистово начинал кричать «горько».
Остап все время произносил речи, спичи и тосты. Пили за народное просвещение и ирригацию Узбекистана. После этого гости стали расходиться. Ипполит Матвеевич задержался в передней и шепнул Бендеру:
– Так вы не тяните. Они там.
– Вы – стяжатель, – ответил пьяный Остап, – ждите меня в гостинице. Никуда не уходите. Я могу прийти каждую минуту. Уплатите в гостинице по счету. Чтоб все было готово. Адье, фельдмаршал! Пожелайте мне спокойной ночи.
Ипполит Матвеевич пожелал и отправился в «Сорбонну» волноваться.
В пять часов утра явился Остап со стулом. Ипполита Матвеевича проняло. Остап поставил стул посредине комнаты и сел.
– Как это вам удалось? – выговорил наконец Воробьянинов.
– Очень просто, по-семейному. Вдовица спит и видит сон. Жаль было будить. «На заре ты ее не буди». Увы! Пришлось оставить любимой записку: «Выезжаю с докладом в Новохоперск. К обеду не жди. Твой Суслик». А стул я захватил в столовой. Трамвая в эти утренние часы нет – отдыхал на стуле по пути.
Ипполит Матвеевич с урчанием кинулся к стулу.
– Тихо, – сказал Остап, – нужно действовать без шума.
Он вынул из кармана плоскогубцы, и работа закипела.
– Вы дверь заперли? – спросил Остап.
Отталкивая нетерпеливого Воробьянинова, Остап аккуратно вскрыл стул, стараясь не повредить английского ситца в цветочках.
– Такого материала теперь нет, надо его сохранить. Товарный голод, ничего не поделаешь.
Все это довело Ипполита Матвеевича до крайнего раздражения.
– Готово, – сказал Остап тихо.
Он приподнял покровы и обеими руками стал шарить между пружинами. На лбу у него обозначилась венозная ижица.
– Ну? – повторял Ипполит Матвеевич на разные лады. – Ну? Ну?
– Ну и ну, – отвечал Остап раздраженно, – один шанc против одиннадцати. И этот шанс…
Он хорошенько порылся в стуле и закончил:
– И этот шанc пока не наш.
Он поднялся во весь рост и принялся чистить коленки. Ипполит Матвеевич кинулся к стулу.
Брильянтов не было. У Ипполита Матвеевича обвисли руки. Но Остап был по-прежнему бодр.
– Теперь наши шансы увеличились.
Он походил по комнате.
– Ничего! Этот стул обошелся вдове больше, чем нам.
Остап вынул из бокового кармана золотую брошь со стекляшками, дутый золотой браслет, полдюжины золоченых ложечек и чайное ситечко.
Ипполит Матвеевич в горе даже не сообразил, что стал соучастником обыкновенной кражи.
– Пошлая вещь, – заметил Остап, – но согласитесь, что я не мог покинуть любимую женщину, не оставив о ней никакого воспоминания. Однако времени терять не следует. Это еще только начало. Конец в Москве. А мебельный музей – это вам не вдова; там потруднее будет!
Компаньоны запихнули обломки стула под кровать и, подсчитав деньги (их вместе с пожертвованиями в пользу детей оказалось пятьсот тридцать пять рублей), выехали на вокзал к московскому поезду.
Ехать пришлось через весь город на извозчике.
На Кооперативной они увидели Полесова, бежавшего по тротуару, как пугливая антилопа. За ним гнался дворник дома № 5 по Перелешинскому переулку. Заворачивая за угол, концессионеры успели заметить, что дворник настиг Виктора Михайловича и принялся его дубасить. Полесов кричал «караул!» и «хам!».
Возле самого вокзала, на Гусище, пришлось переждать похоронную процессию. На грузовой платформе, содрогаясь, ехал гроб, за которым следовал совершенно обессиленный Варфоломеич. Каверзная бабушка умерла как раз в тот год, когда он перестал делать страховые взносы.
До отхода поезда сидели в уборной, опасаясь встречи с любимой женщиной.
Поезд уносил друзей в шумный центр. Друзья приникли к окну.
Вагоны проносились над Гусищем.
Внезапно Остап заревел и схватил Воробьянинова за бицепс.
– Смотрите, смотрите! – крикнул он. – Скорее! Альхен, с-сукин сын!..
Ипполит Матвеевич посмотрел вниз. Под насыпью дюжий усатый молодец тащил тачку, груженную рыжей фисгармонией и пятью оконными рамами. Тачку подталкивал стыдливого вида гражданин в мышиной толстовочке.
Солнце пробилось сквозь тучи. Сияли кресты церквей.
Остап, хохоча, высунулся из окна и гаркнул:
– Пашка! На толкучку едешь?
Паша Эмильевич поднял голову, но увидел только буфера последнего вагона и еще сильнее заработал ногами.
– Видели? – радостно спросил Остап. – Красота! Вот работают люди!
Остап похлопал загрустившего Воробьянинова по спине.
– Ничего, папаша! Не унывайте! Заседание продолжается. Завтра вечером мы в Москве!
Часть вторая
В Москве
Глава XVI
Среди океана стульев
Статистика знает все. Точно учтено количество пахотной земли в СССР с подразделением на чернозем, суглинок и лёсс. Все граждане обоего пола записаны в аккуратные толстые книги, так хорошо известные Ипполиту Матвеевичу Воробьянинову, – книги загсов. Известно, сколько какой пищи съедает в год средний гражданин республики. Известно, сколько этот средний гражданин выпивает в среднем водки, с примерным указанием потребляемой закуски. Известно, сколько в стране охотников, балерин, револьверных станков, собак всех пород, велосипедов, памятников, девушек, маяков и швейных машинок.
Как много жизни, полной пыла, страстей и мысли, глядит на нас со статистических таблиц!
Кто он, розовощекий индивид, сидящий с салфеткой на груди за столиком и с аппетитом уничтожающий дымящуюся снедь? Вокруг него лежат стада миниатюрных быков. Жирные свиньи сбились в угол таблицы. В специальном статистическом бассейне плещутся бесчисленные осетры, налимы и рыба чехонь. На плечах, руках и голове индивида сидят куры. В перистых облаках летают домашние гуси, утки и индейки. Под столом прячутся два кролика. На горизонте возвышаются пирамиды и вавилоны из печеного хлеба. Небольшая крепость из варенья омывается молочной рекой. Огурец, величиною в Пизанскую башню, стоит на горизонте. За крепостными валами из соли и перца пополуротно маршируют вина, водки и наливки. В арьергарде жалкой кучкой плетутся безалкогольные напитки: нестроевые нарзаны, лимонады и сифоны в проволочных сетках.
Кто же этот розовощекий индивид – обжора, пьянчуга и сластун? Гаргантюа, король дипсодов? Силач Фосс? Легендарный солдат Яшка Красная Рубашка? Лукулл?
Это не Лукулл. Это – Иван Иванович Сидоров или Сидор Сидорович Иванов; средний гражданин, съедающий в среднем за свою жизнь всю изображенную на таблице снедь. Это – нормальный потребитель калорий и витаминов, тихий сорокалетний холостяк, служащий в госмагазине галантереи и трикотажа.
От статистики не скроешься никуда. Она имеет точные сведения не только о количестве зубных врачей, колбасных, шприцев, дворников, кинорежиссеров, проституток, соломенных крыш, вдов, извозчиков и колоколов, но знает даже, сколько в стране статистиков.
И одного она не знает.
Не знает она, сколько в СССР стульев.
Стульев очень много. Последняя статистическая перепись определила численность населения союзных республик в сто сорок три миллиона человек. Если отбросить девяносто миллионов крестьян, предпочитающих стульям лавки, полати, завалинки, а на Востоке – истертые ковры и паласы, то все же остается пятьдесят миллионов человек, в домашнем обиходе которых стулья являются предметами первой необходимости. Если же принять во внимание возможные просчеты в исчислениях и привычку некоторых граждан Союза сидеть между двух стульев, то, сократив на всякий случай общее число вдвое, найдем, что стульев в стране должно быть не менее двадцати шести с половиной миллионов. Для верности откажемся еще от шести с половиной миллионов. Оставшиеся двадцать миллионов будут числом минимальным.
Среди этого океана стульев, сделанных из ореха, дуба, ясеня, палисандра, красного дерева и карельской березы, среди стульев еловых и сосновых герои романа должны найти ореховый гамбсовский стул с гнутыми ножками, таящий в своем обитом английским ситцем брюхе сокровища мадам Петуховой.
Концессионеры лежали на верхних полках и еще спали, когда поезд осторожно перешел Оку и, усилив ход, стал приближаться к Москве.
Глава XVII
Общежитие имени монаха Бертольда Шварца
Неяркое московское небо было обложено по краям лепными облаками.
Трамваи визжали на поворотах так естественно, что казалось, будто визжит не вагон, а сам кондуктор, приплюснутый совработниками к табличке «Курить и плевать воспрещается». Курить и плевать воспрещалось, но толкать кондуктора в живот, дышать ему в ухо и придираться к нему без всякого повода, очевидно, не воспрещалось. И этим спешили воспользоваться все. Был критический час. Земные и неземные создания спешили на службу.
Мелкая птичья шушера, покрытая первой майской пылью, буянила на деревьях.
У Дома народов трамваи высаживали граждан и облегченно уносились дальше.
С трех сторон к Дому народов подходили служащие и исчезали в трех подъездах. Дом стоял большим белым пятиэтажным квадратом, прорезанным тысячью окон. По этажам и коридорам топали ноги секретарей, машинисток, управделов, экспедиторов с нагрузкой, репортеров, курьерш и поэтов. Весь служебный люд принимался неторопливо вершить обычные и нужные дела, за исключением поэтов, которые разносили стихи по редакциям ведомственных журналов.
Дом народов был богат учреждениями и служащими. Учреждений было больше, чем в уездном городе домов. На втором этаже версту коридора занимала редакция и контора большой ежедневной газеты «Станок».
Окна редакции выходили на внутренний двор, где по кругу спортивной площадки носился стриженый физкультурник в голубых трусиках и мягких туфлях, тренируясь в беге. Еще не загоревшие белые ноги его мелькали между деревьями.
В редакционных комнатах происходили короткие стычки между сотрудниками. Выясняли очередность ухода в отпуск. С криками «Бархатный сезон» все поголовно сотрудники выражали желание взять отпуск исключительно в августе.
Когда председатель месткома был доведен претензиями до изнурения, репортер Персицкий с сожалением оторвался от телефона, по которому узнавал о достижениях акционерного общества «Меринос», и заявил:
– А я не поеду в августе. Запишите меня на июнь. В августе малярия.
– Ну вот и хорошо, – сказал председатель.
Но тут все сотрудники тоже перенесли свои симпатии на июнь.
Председатель в раздражении бросил список и ушел.
К Дому народов подъехал на извозчике модный писатель Агафон Шахов. Стенной спиртовой термометр показывал восемнадцать градусов тепла, но на Шахове было мохнатое демисезонное пальто, белое кашне, каракулевая шапка с проседью и большие полуглубокие калоши – Агафон Шахов заботливо оберегал свое здоровье.
Лучшим украшением лица Агафона Шахова была котлетообразная бородка. Полные щеки цвета лососиного мяса были прекрасны. Глаза смотрели почти мудро. Писателю было под сорок. Писать и печататься он начал с пятнадцати лет, но только в позапрошлом году к нему пришла большая слава. Это началось тогда, когда Агафон Шахов стал писать романы с психологией и выносить на суд читателя разнообразные проблемы. Перед читателями, а главным образом читательницами замелькали проблемы в красивых переплетах, с посвящением на особой странице: «Советской молодежи», «Вузовцам московским посвящаю», «Молодым девушкам». Проблемы были такие: пол и брак, брак и любовь, любовь и пол, пол и ревность, ревность и любовь, брак и ревность. Спрыснутые небольшой долей советской идеологии, романы получили обширный сбыт. С тех пор Шахов стал часто говорить, что его любят студенты. Однако вечно питаться браком и ревностью оказалось затруднительным. Критика зашипела и стала обращать внимание писателя на узость его тем. Шахов испугался. И погрузился в газеты. В страхе он сел было за роман, трактующий о снижении накладных расходов, и даже написал восемьдесят страниц в три дня. Но в развернувшуюся любовную передрягу ответственного работника с тремя дамочками не смог вставить ни одного слова о снижении накладных расходов. Пришлось бросить. Однако восьмидесяти страниц было жалко, и Шахов быстро перешел на проблему растрат. Ответственный работник был обращен в кассира, а дамочки оставлены. Над характером кассира Шахов потрудился и наградил его страстями римского императора Нерона.
Роман был написан в две недели и через полтора месяца увидел свет.
Слезши с извозчика у Дома народов, Шахов любовно ощупал в кармане новенькую книжку и вошел в подъезд. По дороге писатель все время посматривал на задники своих калош: не стерлись ли. Он подошел к клетке лифта и стал ждать. Подняться ему нужно было только на второй этаж, но он берег здоровье, да и лифт в Доме народов полагался бесплатно.
Шахов вошел в отдел быта редакции «Станка», в котором часто печатался, и, ни с кем не поздоровавшись, спросил:
– Платят у ваc сегодня? Ну и хорошо. А что, «милостивый государь» еще не растратился?
«Милостивым государем» в редакции и конторе звали кассира Асокина. С него Шахов писал своего героя, и вся редакция, включая самого кассира, знала это.
Сотрудники отрицательно замотали головами. Шахов пошел в кассу получать деньги за рассказ.
– Здравствуй, «милостивый государь», – сказал писатель, – ты, я слышал, деньги даешь сегодня.
– Даю, Агафон Васильевич.
Кассир просунул в окошечко ведомость и химический карандаш.
– Вы, я слышал, произведение новое написали? Ребята рассказывали.
– Написал.
– Меня, говорят, описали?
– Ты там самый главный.
Кассир обрадовался.
– Так вы хоть дайте почитать, раз все равно описали.
Шахов достал свежую книжку и тем же карандашом, которым он расписывался в ведомости, надписал на титульном листе: «Тов. Асокину дружески. Агафон Шахов».
– На, читай. Тираж десять тысяч. Вся Россия тебя знать будет.
Кассир благоговейно принял книгу и положил ее в несгораемый шкаф на пачки червонцев.
Ипполит Матвеевич и Остап, напирая друг на друга, стояли у открытого окна жесткого вагона и внимательно смотрели на коров, медленно сходивших с насыпи, на хвою, на дощатые дачные платформы.
Все дорожные анекдоты были уже рассказаны. «Старгородская правда» от вторника прочитана до объявлений и покрыта масляными пятнами. Все цыплята, яйца и маслины съедены.
Оставался самый томительный участок пути – последний чаc перед Москвой.
Из реденьких лесочков и рощ подскакивали к насыпи веселенькие дачки. Были среди них деревянные дворцы, блещущие стеклом веранд и свежевыкрашенными железными крышами. Были и простые деревянные срубы с крохотными квадратными оконцами, настоящие капканы для дачников.
Налетела Удельная, потом Малаховка, сгинуло куда-то Красково.
– Смотрите, Воробьянинов! – закричал Остап. – Видите – двухэтажная дача. Это дача Медсантруда.
– Вижу. Хорошая дача.
– Я жил в ней прошлый сезон.
– Вы разве медик? – рассеянно спросил Воробьянинов.
– Для того чтобы жить на такой даче, не нужно быть медиком.
Ипполит Матвеевич удовлетворился этим странным объяснением. Он волновался.
В то время как пассажиры с видом знатоков рассматривали горизонт и, перевирая сохранившиеся в памяти воспоминания о битве при Калке, рассказывали друг другу прошлое и настоящее Москвы, Ипполит Матвеевич упорно старался представить себе музей мебели. Музей представлялся ему в виде многоверстного коридора, по стенам которого шпалерами стояли стулья. Воробьянинов видел себя быстро идущим между ними.
– Как еще будет с музеем мебели, неизвестно. Обойдется? – встревоженно говорил он.
– Вам, предводитель, пора уже лечиться электричеством. Не устраивайте преждевременной истерики. Если вы уже не можете не переживать, то переживайте молча.
Поезд прыгал на стрелках. Глядя на него, семафоры разевали рты. Пути учащались. Чувствовалось приближение огромного железнодорожного узла. Трава исчезла, ее заменил шлак. Свистели маневровые паровозы. Стрелочники трубили. Внезапно грохот усилился. Поезд вкатился в коридор между порожними составами и, щелкая, как турникет, стал пересчитывать вагоны.
– Белый изотермический, Ташкентская, срочный возврат, годен для рыбы и мяса, оборудован крючьями.
– Темный дуб, палубная обшивка, мягкие рессоры, спальный вагон прямого сообщения.
– Дюжина товарных Рязано-Уральской дороги. Измараны меловыми знаками.
– Нефтяные цистерны. Срочный возврат в Баку.
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Вагон-клуб дорпрофсожа М.-Казанской дороги.
– Раз, два, три… Восемь… Десять… Платформы, груженные лесом.
И вдруг, в стороне, забытый вагон – обтрепанный вагон-микст с надписью: «Деникинский фронт».
Пути вздваивались.
Поезд выскочил из коридора. Ударило солнце. Низко, по самой земле, разбегались стрелочные фонари, похожие на топорики. Валил дым. Паровоз, отдуваясь, выпустил белоснежные бакенбарды. На поворотном кругу стоял крик. Деповцы загоняли паровоз в стойло.
От резкого торможения хрустнули поездные суставы. Все завизжало, и Ипполиту Матвеевичу показалось, что он попал в царство зубной боли. Поезд причалил к асфальтовому перрону.
Это была Москва. Это был Рязанский – самый свежий и новый из всех московских вокзалов.
Ни на одном из восьми остальных вокзалов Москвы нет таких обширных и высоких помещений, как на Рязанском. Весь Ярославский вокзал, с его псевдорусскими гребешками и геральдическими курочками, легко может поместиться в большом буфете-ресторане Рязанского вокзала.
Московские вокзалы – ворота города. Ежедневно они впускают и выпускают тридцать тысяч пассажиров. Через Александровский вокзал входит в Москву иностранец на каучуковых подошвах, в костюме для гольфа (шаровары и толстые шерстяные чулки наружу). С Курского – попадает в Москву кавказец в коричневой бараньей шапке с вентиляционными дырочками и рослый волгарь в пеньковой бороде. С Октябрьского – выскакивает полуответственный работник с портфелем из дивной свиной кожи. Он приехал из Ленинграда по делам увязки, согласования и конкретного охвата. Представители Киева и Одессы проникают в столицу через Брянский вокзал. Уже на станции Тихонова пустынь киевляне начинают презрительно улыбаться. Им великолепно известно, что Крещатик – наилучшая улица на земле. Одесситы тащат с собой корзины и плоские коробки с копченой скумбрией. Им тоже известна лучшая улица на земле. Но это, конечно, не Крещатик, это улица Лассаля, бывшая Дерибасовская. Из Саратова, Аткарска, Тамбова, Ртищева и Козлова в Москву приезжают с Павелецкого вокзала. Самое незначительное число людей прибывает в Москву через Савеловский. Это – башмачники из Талдома, жители города Дмитрова, рабочие Яхромской мануфактуры или унылый дачник, живущий зимой и летом на станции Хлебниково. Ехать здесь в Москву недолго. Самое большое расстояние по этой линии – сто тридцать верст. С Ярославского вокзала попадают в столицу люди, приехавшие из Владивостока, Хабаровска, Читы, из городов дальних и больших.
Самые диковинные пассажиры, однако, на Рязанском вокзале. Это узбеки в белых кисейных чалмах и цветочных халатах, краснобородые таджики, туркмены, хивинцы и бухарцы, над республиками которых сияет вечное солнце.
Концессионеры с трудом пробились к выходу и очутились на Каланчевской площади. Справа от них высились геральдические курочки Ярославского вокзала. Прямо против них тускло поблескивал Октябрьский вокзал, выкрашенный масляной краской в два цвета. Часы на нем показывали пять минут одиннадцатого. На часах Ярославского вокзала было ровно десять. А посмотрев на темно-синий, украшенный знаками Зодиака циферблат Рязанского вокзала, путешественники заметили, что часы показывали без пяти десять.
– Очень удобно для свиданий! – сказал Остап. – Всегда есть десять минут форы.
– Мы куда теперь? В гостиницу? – спросил Воробьянинов, сходя с вокзальной паперти и трусливо озираясь.
– Здесь в гостиницах, – сообщил Остап, – живут только граждане, приезжающие по командировкам, а мы, дорогой товарищ, частники. Мы не любим накладных расходов.
Остап подошел к извозчику, молча уселся и широким жестом пригласил Ипполита Матвеевича.
– На Сивцев Вражек! – сказал он. – Восемь гривен.
Извозчик обомлел. Завязался нудный спор, в котором часто упоминались цены на овеc и ключ от квартиры, где деньги лежат.