Я предложила подумать над книгой.
– Нет, Шимон этого не переживет. А что, если сдать память на хранение? Компьютер может сломаться, дом сгореть, боже, конечно, сохрани…
– Куда?
– В твой Яд Вашем.
Не очень представляя себе процедуру такого рода, я вызвалась помочь: встречу на центральной автостанции в Иерусалиме, поедем сдаваться вместе.
Сдать память в архивМауд привезла с собой конверт с фотографиями, ножницы, клей и увесистую стопку яд-вашемовских анкет, заполненных ее рукой. Все это нам предстоит оформить.
– Неделю сидела. Шимон за дверь, я – в Памятную книгу. Здесь и мои, и твои.
– Мои? По еврейской линии у меня только дядя погиб, остальные – по сталинской.
– Дядю сдадим. Я прихватила с собой пустые формуляры.
Моими Мауд считала детей, которые рисовали с Фридл. Рассказы о них надлежало поместить в графу «дополнительная информация», вместо отсутствующих фотографий вклеить рисунки. Не совсем, конечно, по протоколу, но у выжившей обязаны принять все.
– Выжившей не из ума, разумеется, – пошутила Мауд, приглаживая седой чубчик перед выходом в свет. – Как я выгляжу?
До ксерокопировальной конторы надо было идти в гору. Мауд ходкая. Со спины ее можно принять за подростка. Короткая стрижка, клетчатая рубаха заправлена в брюки, легкий шаг. Она ходит пешком по пять километров в день, иногда, опять-таки тайком от Шимона, ездит на велосипеде.
Мы сдали фотографии. Групповые Мауд велела увеличить, снять с каждой по пять копий. На всякий случай.
Процесс шел медленно. Мауд проверяла качество каждого ксерокса. Все должно быть сработано раз и навсегда. Даже если мир рухнет, Яд Вашем выстоит.
Я не спорила.
Вернувшись, мы выпили чайку и принялись за дело.
– Сначала детей из твоего списка, это самое трудоемкое. Из-за рисунков. Кстати, на каком языке пишем?
– На английском.
– Почему не на иврите? Считаешь, что Израиль рухнет?
Я сказала, что в мире далеко не все знают иврит, Мауд согласилась – это аргумент.
– Кто у нас на «А»? Вот, Гертичка Абель. Кстати, в Освенцим она была депортирована «семейным транспортом» 6 сентября 1943 года, но сожгли ее в марте 1944-го. Промежуточной графы в анкете нет. Куда писать?
– Добавим графу от руки.
– Нарушим протокол?
Мауд уставилась в экран компьютера. Худенькая девочка в платьице с пояском стояла на крепостном валу и смотрела вдаль, приложив ладонь ко лбу козырьком. За ее спиной было здание пекарни.
– Похожа на Гертичку, и фигурой, и позой… Наши отцы были двоюродными братьями. Гертичка жила с отцом в Оломоуце, мать ее умерла, когда она была маленькой. Она была единственным ребенком в семье. Рослая, черноволосая, зеленоглазая, хорошенькая…
Чтобы уместить девочку в платье с пояском в двухсантиметровый квадрат, нужно было изменить параметры в фотошопе. Распечатали. Еле видно. Что будем делать?
– Вклеим. Раз это единственное, что от нее осталось…
Трещал принтер, выплевывая на кюветку страницы. Ошибка. Текст про Алису Гутман из города Табор придется распечатать снова, мелким шрифтом, иначе не влезет в рамку «Дополнительная информация».
«Одно время моей соседкой по койке была Алиса, бледная, худая и деликатная девочка. Мы обе остались без отца, ее – умер в гетто, мой – покончил с собой. Терезин был перенаселен. Несмотря на все усилия, трудно было соблюдать гигиену. Мы делили кров с клопами, блохами и вшами. Мы недоедали и страдали от множества болезней. Скарлатина и туберкулез, разные виды тифа, к тому же и полиомиелит. Орган здравоохранения гетто решил спасти детей от заражения полиомиелитом; для укрепления иммунитета нам переливали кровь родителей. Наши с Алисой матери сдали по две порции. И мы их отблагодарили – выдали по бутерброду. К этому сюрпризу мы готовились заранее: скопили немного маргарина и два ломтика хлеба, где-то раздобыли щепотку супового порошка. Непросто было заставить их принять этот дар, но мы настояли. Какая это была радость – смотреть на наших матерей, они ели с таким аппетитом! Скоро Алиса с мамой были отправлены в Освенцим».
Тот же транспорт 6 сентября 1943 года. На рисунке ночь, мчится черный поезд, светит луна. Страшно.
– Хана Камерман из Праги, малышка, родилась в 1935 году. Опять без фото. Покажи рисунок.
Толстенькая девочка держит за руки каких-то малышей.
– Ханичка, боже, – Мауд закрыла лицо руками. – Посмотри на ствол дерева – это же труба, а ветки вверх – пламя… И куст, как пожар… Как ты думаешь, она предчувствовала?
– Не знаю. Взгляни на текст, в порядке?
«Хана Камерман и ее мать жили в одной комнате с моей мамой, бабушкой и сестрой в Q 802. Мать Ханы работала на кухне, у них была еда. И даже что-то вроде постели (мои спали на полу). На постели сидела кукла. Мать Ханы в тридцатых годах была в Палестине, но ей там пришлось туго, и она вернулась в Чехословакию. В октябре 1944 года они были уничтожены в Освенциме».
– И что же тут, по-твоему, в порядке?!
Мауд нервничает. Так дело не пойдет.
– Будем переживать, наляпаем ошибок.
– Ни в коем случае. Все должно быть правильно. Я всю жизнь к этому стремилась. Быть хорошей, никого не обижать, не лгать… Девочку с трубой распечатаешь?
– Зачем?
– Будто это Хана… Она была пухленькой.
– Мауд, что мы сдаем?
– Память, – ответила она, не отрывая глаз от дерева-трубы и ветки-пламени. – Ханичка сидела на горшке, прикрывая ноги юбочкой. Как ни уговаривала ее мама, что здесь все свои, она стеснялась. У печки сидела госпожа Штейн, варила из какого-то суррогата кофе и с блаженной улыбкой дымила какой-то дрянью, закрученной в газету. Она не смотрела на Ханичку, но девочке-то каково?
– Мауд, мы заполняем формуляры в надежде на то, что отыщутся родственники или знакомые. Возможно, и снимок Ханички найдется. Рисунок девочки с трубой тут не поможет.
– А как мы узнаем, найдется он или нет?
Тогда у меня не было ответа. Теперь все компьютеризировано. Но снимок Ханички так и не появился на сайте holocaust.cz. Моравский архив пока еще не разобран.
– Почему ты не показала этот рисунок на выставке?
– Их четыре с половиной тысячи…
– Господи, – вздохнула Мауд, – что же делать?
– Идти по списку. Кто следующий?
– Хана Карплюс из Брно. Ее цветы я видела. На выставке. Рядом с цветами Фридл. Ой, они в одном транспорте, 6 октября. Ужасно… Невозможно представить… Только что они вместе рисовали цветы и теперь въезжают в смерть. Может, Яэль правильно сделала, уйдя из этого поганого мира по собственному желанию? Ведь и мой отец поступил в Терезине точно так же. Но какую надо иметь решимость… У меня был такой момент… Все. Молчу. Приклеивай! Правда, она тут совсем крошечная… Годика три.
«Ханичка Карплюс – моя дальняя родственница из Брно. Ее мама умерла в Терезине, а она осталась с отцом, весьма несимпатичным. Он работал в огороде, а бедная Ханичка была бледная и тощая. В этой ветви нашего семейного древа было много талантливых художников, у Ханички, как мне кажется, были художественные задатки».
– Про задатки отрежь.
Отрезала.
– А может, нехорошо говорить, что отец был несимпатичным? Ведь он тоже погиб…
– Да, в Дахау.
– Тогда отрежь «весьма несимпатичным».
Отрезала.
– То, что отец работал в огороде, а дочь голодала…
– Но ведь это правда.
– Правда. Но он-то погиб…
На этом застряли. Мауд решила убрать отовсюду собственные суждения. Будущим исследователям нужны факты, а не оценки.
Мауд занялась цензурой, я – борщом. Подкрепившись, мы принялись за дело.
Эва Киршнер. Фото у меня есть.
– Откуда?
– Я навещала ее родную сестру в Праге, Рене. Милая, сухонькая, – хотела сказать «старушка», но, взглянув на Мауд, назвала ее «дамой в возрасте». – В квартире Рене все блестит. У входа надо снять обувь и поставить на газету, чтобы не испачкать полы. Поила меня чаем, надарила кучу фотографий…
Что-то не так. Мауд поджала губу, сощурилась.
– Обманщица, – процедила она сквозь зубы. – Ты не читала того, что я тебе присылала! Прочти хоть сейчас!
«Рене и Эва Киршнер из Брно. Старшая, Рене, жила с нами в 25‐й комнате, и Эва с мамой часто приходили ее навещать. Рене была очень инфантильной и нуждалась в постоянной опеке. Когда начались осенние транспорты, вся семья числилась в списках. В последний момент во дворе Гамбургских казарм Рене узнала, что ее оставили в Терезине, поскольку она работала в огороде. Рене рыдала. Она не хотела разлучаться с семьей. В мае 1945‐го пронеслись слухи, что отец Рене выжил. Но они не подтвердились. В последний раз я видела Рене в Брно на курсах молодых сионистов. С тех пор ищу ее по свету и не могу найти».
Да, это я упустила. Но можно загладить вину, если, конечно, повезет. Рене отозвалась после первого же сигнала. Передав Мауд трубку, я вышла на балкон.
Жирный фикус щебетал птичьими голосами. Хор скворцов напоминал болельщиков футбола – солист выкрикивал лозунг, и все разом его подхватывали. Но тут команда противников с другого дерева подняла гвалт, освистанный фикус напыжился и вытолкнул из своей кроны летучее братство. В громогласном щебете звучала неподдельная ярость. Птиц не примирить, зато Мауд сияет.
– У Ренки есть внуки! А не работай она тогда в огороде, не было бы ни ее, ни внуков. Она обещала приехать. Закатим сабантуй!
– Прямо сейчас и закатим.
Я врубила Битлз. «Эй, Джуд!» Мауд танцевала и хохотала. Как девчонка. Совсем другая Мауд. Не серая мышь.
– Ты влюблялась до Шимона?
Зря спросила. Мауд покраснела и уткнулась в фотографии, которые я привезла от Рене.
– Стыдно танцевать, когда занимаешься… всем этим. Деньги за разговор верну.
Как же глубоко погрузилась она в свое кино, каждый кадр выворачивает память наизнанку. Что кроме справедливости движет ею?
***Преподаватели Еврейской гимназии в Брно. «Сэм Бак, погиб, Вальтер Айзингер, погиб, Драхман под вопросом. Эдельштейн погиб, Отта Унгар, профессор математики, погиб, инженер Фукс под вопросом».
– Кто из них кто? Где чья голова? Эх, Ренка, ну кто подписывает на оборотной стороне? Надо положить на фотографию кальку, обрисовать каждого… Есть у меня одна такая.
Я вынула из конверта оригиналы, нет такой, может, ксерокопировальщики не вернули?
– Неважно. – Мауд залилась краской. – Смотри, какая Рене хорошенькая, тоже танцует, как мы… Нет, это несправедливо. Учителей из Еврейской гимназии надо сдать.
– И вместе с ними весь мой архив.
Мауд окинула взглядом папки, которыми была занята вся стена.
– Да уж… Посмотри на Эвичку у фонтана. Что-то она грустная… Думаешь, предчувствие?
На второй фотографии у того же фонтана Эвичка повеселела.
– Слава богу, – улыбнулась Мауд, погладила ее по бумажной головке, но тут же спохватилась – ее же убили… – А это что? Рене-теленок, Рене-мышка, Рене-медведь… Наверняка у них была гувернантка. Вряд ли мать шила костюмы сама. У меня тоже была, но наряжала однообразно. Только в лисичку.
Мы убрали Рене из текста, оставили все, что касалось Эвы. Вышла тоненькая полоска.
Эва и Рене Киршнер, 1939. Архив Е. Макаровой.
– Мириам Сонненмарк, вот она, рот до ушей, четвертая слева в белом платье и гольфах. Сороковой год, тут ей восемь. А мы-то, крутые физкультурницы, кто, интересно, выстроил нас по росту? Справа – моя любимая подруга Рут, самая высокая, за ней я – самая грудастая. Знаешь, сколько мне здесь? Не поверишь, двенадцать. Такая вот я была – девочка в женском теле. Кстати, про Мириам я так ничего и не написала. Кроме того, что ее отец занимал высокий пост в еврейской общине Простеёва. Покажи ее рисунки, пожалуйста!
– У нас же есть фотография!
Мауд неумолима. Показала ей рисунки на экране. Девочки в клетчатых платьицах, цветы…
– А вот эта с прыгалкой она, сравни!
Сравнили. Точно она.
Мауд загрустила. Такая чудная девочка, а она ничего о ней не помнит.
Приклеили фото, отложили анкету в сторону.
Зато про Эву Мейтнер столько воспоминаний, а лица нет.
– Из Простеёва в Оломоуц мы ехали в одном вагоне. Оттуда до Богушовице, и пёхом в Терезин… Тихая, не особенно привлекательная, но очень славная девочка-очкарик. Сколько помню – всегда в очках, всегда за рисованием. А я, корова безмозглая, – Мауд постучала кулаком по лбу, – все прошляпила. Слушай, у тебя на выставке был потрясающий Эвин рисунок «Седер», давай ее там поищем, за праздничным столом…
Поискали, ни одной девочки в очках. А что делать с текстом, он же никуда не влезет!
«В Простеёве у семьи Вольф была текстильная фабрика и большой дом. Главой семьи был доктор медицины Оскар Вольф. У него был брат-близнец и две дочери. Незамужняя Хедвика увлекалась спортом, играла в теннис, ходила в походы, у нее была собачка. Другая, Хана, была замужем за Гансом Мейтнером, и у них была дочь Эва, на два года младше меня. Как большинство зажиточных еврейских семей, Мейтнеры держали гувернантку. Когда немцы захватили Судеты, евреи бежали кто куда, некоторые оказались в Простеёве: например, Грюнхуты с дочкой Зузкой. Прелестная пара – оба высокие, ладно сложенные, и Зузка – невероятная красавица с длинными светлыми волосами, пухленькая (что ей очень шло) и всегда со вкусом одетая в красивые коротенькие платьица. Она была очень самостоятельной, я бы даже сказала – самоуверенной. Благодаря старой госпоже Вольф, которая часто приглашала Эву и Зузку поиграть в саду (деваться-то еврейским детям было некуда), девочки стали неразлучными подружками. В Терезине жили в одной комнате, спали рядом. Эва продержалась до октября сорок четвертого, а Зузку депортировали в декабре сорок третьего… Представляю, как они плакали… Из семьи Вольф вернулся лишь Эвин дядя Отто, из семьи Грюнхут – никто».
– Семья Вольф в саду, и семья Грюнхут здесь, не хватает одной Эвы. Не любила фотографироваться? Убежала в туалет? Нет, ее бы подождали… Заболела? Вольфы стояли вплотную, чета Грюнхут тоже, одна Зузка бегала, расплывчатая. Придется отрезать их друг от друга. Но как? Голову вместе с чьим-то лбом?
– Для этого мы сделали копии. Главное, не перепутать, где чья голова.
Отрезали, приклеили.
Что делать с Эвой Мейтнер?
– Давай возьмем ее монограмму, смотри, как она изысканно свое имя разрисовала.
Взяли. Но как кромсать текст? Проще подклеить целиком к каждой анкете.
– Нельзя выходить из рамок!
– Иногда можно.
– Тогда пусть это будет на твоей ответственности.
Пусть.
Власта Хас.
– Вот она, моя Властичка, в нижнем ряду справа. Ты только посмотри на нее! А рядом Олли… Я сама их вырежу и приклею. Помнишь, я тебе говорила про апельсин? Первый был у господина Самета, а второй – у Властички. Прочти!
После истории с Ренкой я вышла из доверия.
«Последнее счастливое лето 1940 года. Несколько еврейских семей из Простеёва взяли на лето детей из еврейского сиротского приюта города Брно. У нас гостила Олли, а в доме моей подруги Рут – Властичка. Маленькая, шустренькая, с живым умом и острым языком.
Через два года я встретила Олли в Терезине. После тяжелой зимы в гетто она исхудала, оголодала, а Властичка как была, так и осталась – шустрая и жизнерадостная.
У нее был обожаемый брат Руди, и он мечтал об апельсине. Властичка решила во что бы то ни стало раздобыть ему на день рождения апельсин. Она нашла кого-то, кто получил это сокровище в посылке и согласился обменять его на три буханки хлеба. Подсчитаем: каждые три дня мы получали четверть буханки. Значит, Властичка примерно пять недель жила без хлеба! Не знаю, как она это выдержала, – но апельсин Руди получил.
На спортивной площадке «Маккаби» в г. Простеёв. Стоят (слева направо): Эва Фурман, Лидия Банд, Дита Хелиг, Мауд Штекельмахер, Рут Вайс. Сидят: Зденка Бергер, Регина Вейзенгоф, Олли и Власта Хаас, 1940. Архив Е. Макаровой.
В мае 1944 года немцы готовились к приему представителей Международного Красного Креста. Чтобы произвести хорошее впечатление, депортировали в Освенцим стариков, больных и сирот. Олли, Властичка и Руди оказались в списке».
– Лето сорокового года было самым счастливым, – повторила Мауд и уткнулась лбом в ладонь.
Она явно ждала вопроса: почему «самым счастливым»? Ясно, что-то сокрыто под этим панцирем из спрессованной памяти. Но я в поддавки не играю.
– Лили Хаусшильд. Не из твоего списка. Но зато есть фотография, посмотри, фарфоровая кукла!
– Да. Ты так и написала.
«Лили была похожа на фарфоровую китайскую куклу: нежная кожа, розовые щеки, большие зеленые глаза и золотые кудри. Вот только голос надтреснутый. Может, потому, что она была из Судет и плохо владела чешским. Матери у Лили не было, а отец был слепым. Лили о нем заботилась, по нескольку раз в день ходила к нему в казарму, пыталась раздобыть для него еду, водила к врачам. Некогда ей было рисовать. На куцем, запинающемся чешском она рассказывала нам о своих бесчисленных горестях».
– И вот транспорт слепых… Идут, щупают дорогу палками, и среди них – фарфоровая кукла Лили. Она вызвалась сопровождать отца. Представь себе, слепые не видели, куда их ведут, а бедная Лиля все видела… Не могу себе представить… И зачем это представлять? Кого это сегодня трогает?
Мауд сникла. Она пытается достучаться до человечества, а оно – в берушах.
– Даже если это нужно одной тебе…
– Тогда это эгоизм, – перебила меня Мауд, – гадкое намерение обслуживать собственные комплексы…
Кажется, пора сделать перерыв. Собрав в пакет обрезки голов и туловищ, – ничего не выкидывать, пока не закончим, – мы вышли из дому.
Несгораемый шкафС пригорка, обсаженного соснами, открывался дивный вид на монастырь Креста и оливковую рощу, вдалеке белели кубы израильского музея, но Мауд в ту сторону и не глядела, она выискивала полураскрытую шишку, в которую можно было бы всунуть голубенький цветочек. Нашла! Цветочек держался, Мауд добавила еще несколько. Вышел букетик. В Израиле запрещено рвать цветы. Но ради того, чтобы показать мне фокус, которому ее научили в детстве, законопослушная Мауд пошла на преступление.
– Когда мне было лет десять, мы проводили лето в Татрах и познакомились там с двумя еврейскими семьями – Шмидты с сыном-красавцем и Келлеры со взрослой дочерью Ханой. Мы гуляли по лесу, и Хана научила меня чудесной вещи – «начинять» еловую шишку цветами. А я научила этому своих внуков. Без ссылки на источник. А что, если память о Хане и есть еловая шишка с цветочками? Но это так, лирика.
***Мы принесли «лирику» домой и поставили ее на полку с архивными папками.
Татры, 1938 год. Шмидты есть, но меленькие. А Келлеров и вовсе нет.
– Такими я их и запомнила, – вздыхала Мауд, глядя на отсканированных Шмидтов, теперь занявших весь экран. – Жаль уменьшать.
Я распечатала больших Шмидтов дважды. Отрезать их друг от друга без повреждений было непросто, так что этим занялась я, а Мауд вырезала сына-красавца, он стоял в стороне от родителей.
От Шмидтов – к Рите Кребс, ей было пятнадцать (высокая, стройная, смуглая, с черными курчавыми волосами, красивая и, как мне тогда казалось, задавака); от нее – к Маргит Поргес (тихая, с большими грустными карими глазами, темной кожей и чувственными губами, – ее отец был ортопедом).
– Подумай, чему я радуюсь, – усмехнулась Мауд, вырезая девочек из школьной фотографии. – Лица есть! Но сами-то пропали… Нескончаемая череда прекрасных, добрых людей, жаль, как жаль…
***Пришла из школы дочь, придала темп работе. Мауд вырезала головы, Маня подцепляла их на палец, смазывала клеем, влепляла в квадрат.
– Главное, не перепутать, – твердила Мауд, выдавая ей очередное лицо и с ним вместе анкету. – Это госпожа Флуссер, мать знаменитого профессора Давида Флуссера, специалиста по раннему христианству. Он приехал в Палестину в 1939 году. В его биографии и словом не упомянуто о том, что стряслось с его матерью. Она работала в пошивочной, ужасно симпатичная. Сшила мне из старья платье и кофту. Но это не вся история. А дело было так: однажды мы с мамой и сестрой получили повестку на транспорт. Мы спрятались, а наши вещи отправили в Освенцим… Поезд должен был увезти тысячу единиц хранения, ровно. Кто были те трое, которых отправили вместо нас? Как ты думаешь, сохранились финальные списки? Если да, то наши имена должны быть вычеркнуты, а их вписаны.
– Последние списки сожжены нацистами.
Ложь, произнесенную уверенным голосом, легко принять за правду. Мауд вернулась к платью, которое ей сшила мать знаменитого в будущем профессора.
– А я шила юбки из разноцветных тряпочек, вырезанных ромбиками, для куклы Оленьки. Крик терезинской моды. В нашей комнате была одна модница, которая меняла еду на тряпки и так исхудала, что заболела туберкулезом.
– Где госпожа Флуссер? – спросила Маня, обмакивая палец в клей.
– Ее нет, – ответила Мауд.
Маня вытерла палец салфеткой.
– А почему ваши дети вам не помогают?
– У каждого есть тайна, – ответила Мауд. – Она в сердце. Я свою тайну спрятала в несгораемый сейф. Ведь сердце невзначай может остановиться…
– А где сейф, дома? – спросила Маня.
Мауд заплакала. Слезы размыли ксероксные лица семьи Шпрингер. Ничего, есть копии!
– Нет. В банке «Апоалим». Эти фотографии тоже оттуда. Мои дети их никогда не видели.
– А что там еще? – спросила я.
– Много чего. Целый чемодан…
– Вещей из Терезина?
– В том числе. Можно мне принять душ?
Запах одиночестваМауд мылась, я кормила Маню обедом.
– Из всех твоих старушек эта казалась самой нормальной, – сказала Маня, уминая борщ за обе щеки. – Но и самая нормальная не того, – покрутила она пальцем у виска.
– А разве это не ты писала сама себе записки от мальчиков и прятала их в железную коробочку из-под монпансье? «Маня, я тебя люблю, завтра поцелую». Твоя тайна умещалась в коробочке, а Мауд пришлось купить несгораемый шкаф.
Маня отпросилась в гости к подружке, а я вернулась к заваленному бумагами столу, распечатала мелким шрифтом два длиннющих текста. Один про подругу мамы Мауд, одинокую старую деву Лоли Шпрингер, у которой были щуплая и очень нервная мать и старый седобородый отец в пенсне, больной душевно и физически. Когда-то Лоли была юной и играла в теннис, эта единственная фотография со времен молодости ее родителей хранилась у Мауд. В 1941 году родители отправили Мауд к Лоли – доводить до совершенства разговорный немецкий, – что они себе думали, осталось неясным, но ей пришлось отдаться в руки синему чулку, тщедушной женщине в очках и в заношенной трикотажной робе до пят. От Лоли пахло одиночеством, и этот запах застрял в ноздрях Мауд. Лоли расстреляли в Барановичах в июне 1942 года, а ее родителей уничтожили в газовой камере Освенцима в октябре того же года.
Густа и Рут Зборовиц, Густа Штайнер, 1939. Архив Е. Макаровой.
Другой рассказ был о Густе, двоюродном брате Мауд, и его отце, овдовевшем Йозефе, которому пришлось растить сына, чтоб вдвоем с ним погибнуть в Барановичах.
– А как ты думаешь, самоубийцу в Зал имен примут?
Мауд вернулась из душа чистенькая, мытенькая, нашла в куче бумаг отца.
– Посмотри на него! Франт, каких свет не видел, и вот что сотворил… Вырезай его сама.
Вырезала. Оставила его без ног и без тросточки, но и так он в квадратик не уместился. Пришлось отрезать низ пиджака. Приклеили, тютелька в тютельку.
– Теперь Густа, – памятуя о разрушительном действии влаги, Мауд держала наготове носовой платок. – Смотри, какой толстяк! Похудел бы – стал бы сердцеедом… Видно по чертам лица – глаза большие, карие, кудри густые, цыганские, носик вздернут… Мы были не разлей вода. Вместе играли, гуляли, проказничали, но и вели умные беседы. Летом, по воскресеньям, я спозаранку заявлялась в волшебный дом неподалеку от замка. Дядя Йозеф с моим прадедушкой купили его, когда выбрались из еврейского квартала. В подвале располагалась кожевенная лавка. О, этот запах! И по сей день упоительный запах кожевенной фабрики или просто сапожной мастерской переносит меня в далекое и, наверное, самое счастливое время…
Густа, где он постарше и расчесан на косой пробор, легко отрезался от Йозефа с огромным лбом в тройке и при галстуке – на фотографии они едва касались лбами.
– Оттуда мы шли в далекий лес, гуляли, собирали ягоды, грибы и полевые цветы. Дядя Йозеф разводил костер. Зимой, по воскресеньям, я ходила к бабушке обедать. Еда была вкусной, а бабушка очень ласковой. Потом Густа спускался к нам, и мы или играли в какую-нибудь игру, или тренькали на большом дедушкином рояле, или отправлялись кататься на санках. В Терезине я совершенно случайно столкнулась с Густой, он подарил мне конфету, всамделишную. Наверняка он берег ее для себя. Такие вещи в гетто не водились. Я не знала, что вижу его в последний раз. Не знала, что они с дядей Йозефом получили повестку, все произошло молниеносно.