
Добравшись до убогой лоджии или гостеприимного приюта с расхожим названием «гостиница», я уже не раздевался – я падал на жесткую койку, и мир мгновенно гас. Сон был не роскошью, а лекарством, срочной и жизненно необходимой реабилитацией.
Даже двадцать минут этого забытья творили чудеса. Он не просто отдыхал – он перезапускал систему, сбрасывал накопившийся вред. Достаточно было присесть на камень, положить голову на колени, «покемарить» эти пять минут в полудреме, и ты вновь поднимался другим человеком.
Сознание прояснялось, тело, хоть и с неохотой, отвечало на команды. Вставал – при полной, как мне тогда казалось, боевой выкладке, готовый снова вгрызаться в склон и вести этот извечный спор с гравитацией и высотой.
Именно поэтому весь наносной антураж гор – суетливые толчки туристов у «знаковых» видов, погоня за сувенирами и обязательными фото – проходил мимо меня, как сон. Мой мир сузился до треугольника: дыхание – шаг – цель. Хотя красота вокруг была не просто достойна восхищения – она была титанической и устрашающей.
Ледники сверкали зубцами исполинских пастей, скалы вздымались в небо ветхими, но нерушимыми стенами. Я ступал по земле, где каждый камень был историей, а каждый поворот тропы открывал картину, от которой замирает сердце. Но я видел это словно сквозь толстое стекло: осознавал умом, но почти не чувствовал душой.
Высота диктовала свои приоритеты, и главным из них было простое, животное, драгоценное умение продолжать путь. На моем пути встречались места, навсегда отчеканившиеся в памяти – не как воспоминания, а как живые шрамы души. Они не просто впечатлили; они сразили наповал, оставив отметины, которые я ношу в себе подобно тому, как горы носят следы ледников.
И сейчас, стоит лишь закрыть глаза, как я снова там, среди этих красочных, фантасмагорических пейзажей, где каждый новый изгиб тропы под пятой – это не шаг, а встреча. Встреча с чем-то величественным, древним и абсолютно безразличным к твоему восторгу.
Одним из таких мест стал подвесной мост Хилари22 – тонкая стальная нить, натянутая над бурлящей горловиной ущелья. Внизу, в бездне цвета мокрого сланца, ревела и пенилась уже знакомая мне река Дудх-Коси, чьи истоки питаются молочными водами тающих ледников у самого подножия Эвереста.
Стоя на этом зыбком мосту, я чувствовал не просто раскачивание под ногами – я чувствовал пульс гор. Деревянные доски скрипели на ветру, стальные тросы пели свою напряженную, звенящую песню, а снизу доносился низкий, неумолимый гул воды, несущейся с бешеной скоростью, чтобы разбиться о скалы.
Это был момент чистой, обостренной грани: между миром людей с их канатами и болтами и диким, необузданным миром гор, где природа нашептывает свои правила на языке обвалов и ветра.
А Намче-Базар23! Этот амфитеатр жизни, затерянный в распадке гигантов на высоте, где уже звенит в ушах разреженный воздух. Город шерпов показался мне не просто поселением, а органичным продолжением скал, шедевром, высеченным совместно людьми и временем.
Его бесконечные лестницы, спиралями уходящие вверх и вниз по крутым склонам, уподобились мне ярусам Колизея. Только вместо гладиаторских битв здесь кипела иная, будничная битва за пропитание и кров.
Каждый камень мостовой, каждый сланцевый дом был немым свидетелем этой стойкости, храня след веков и запах дыма, ячьей шерсти и вечнозеленого можжевельника.
Особенно запомнился Як-Отель. Его фасад, грубо сколоченный из темного дерева, словно сошел со страниц повестей о Диком Западе, обещая внутри спартанскую простоту.
Но, переступив порог, я попал в иной мир: воздух был густ от запаха ладана и масляных ламп, а стены искрились буйством красок – расписанные вручную янтры24, тантрические символы и лики бодхисаттв создавали ощущение теплой, почти материнской сакральности.
И главным хранителем этого очага был он – як, лохматое, величественное создание, подобное ожившей скале. Он стоял в своем углу, спокойный и невозмутимый, медленно пережевывая жвачку своим царственным взглядом, в котором читалась мудрость, не подвластная суете. В нем был заключен весь секрет этих мест – суровая, непоколебимая гармония.
Но кульминацией, тем алмазом, что венчал эту коллекцию воспоминаний, стал рассвет в Тенгбоче25. Представьте: крошечная деревушка, прилепившаяся к хребту на полпути к подножию крыши мира.
Вокруг – кольцо гигантов, их заснеженные челы, упирающиеся в ночную синеву. А в центре, как жемчужина в оправе, – древний монастырь, его белые стены и темно-бордовая крыша хранили тишину веков.
Мы ждали в леденящем предрассветном воздухе, и когда первый луч солнца, острый как клинок, тронул самую высокую вершину – пик Кангатеги26, – произошло чудо. Не звука, но света. Золотая волна покатилась вниз, сжигая ночь, окрашивая снега в нежные, стыдливые оттенки розового и персикового.
Монастырь задымился утренним туманом, и гонги, пробив тишину, понесли в долины медные волны молитвы. Я замер, боясь дышать, понимая, что это и есть тот самый миг чистой абсолютной гармонии, когда мир, природа и душа звучат в идеальной невыразимой ноте. Это было прекрасно до слез. До боли. До осознания, что ради этого мгновения и стоит идти на край света.
На высоте, где небо становится затемненным стеклом, а дыхание – редким и драгоценным, лежит перевал Ток-Ла-Пасс27. Четыре тысячи девятьсот метров. Здесь, на этой каменной брове мира, я столкнулся не с величием, а с тишиной. Тишиной, высеченной в камне и выкрикиваемой ветром.
Среди хаоса скал, обдуваемых ледяным дыханием Гималаев, стояли они – немые стражи памяти. Скромные пирамидки из камня, деревянные дощечки с именами, выцветшие на палящем солнце и ледяной изморози. Анатолий Букреев. Скотт Фишер. И другие, многие другие…
Читая их имена, я почувствовал, как в горле застывает не просто комок, а целый ледник немой печали. Это место – не кладбище, а пантеон отваги. Оно шептало на языке шквала о хрупкости человеческой плоти и несгибаемой, почти безумной силе духа, бросающего вызов самим богам, засевшим в каменных небесах.
Спускаясь с перевала, я увидел высохшее ложе озера Горакшеп. Почему-то именно оно, а не заснеженные пики, впилось в душу. Безжизненная, в трещинах глина была испещрена причудливым узором – словно страница гигантского геологического тома, на которой письмена вывели не чернилами, а язвинами, штрихами и впадинами.
Его опустошенный, потрепанный веками вид был зеркалом моей собственной усталости – той глубокой, костной усталости, что остается после долгих переходов, когда тело становится лишь тенью, бредущей за волей.
Я стоял, глядя на эти земляные шрамы, и чувствовал странное родство. В этой пустоте, лишенной даже призрака воды, была своя суровая, аскетичная красота. Красота обнаженной истины, красота покоя, который наступает после долгой борьбы.
Но мир здесь не был безмолвен. Его ритм задавала другая жизнь – терпеливая, сильная, несущая на своих спинах наши мечты. Целый караванный отряд сопровождал нас: лошади с умными, кроткими глазами, могучие яки, чья длинная шерсть колыхалась как трава на ветру, и их неприхотливые потомки – хайнаки28.
Они шли не спеша, мерно переставляя копыта, их бока вздымались под тюками с провизией и снаряжением. А над всем этим царил чистый, прозрачный звон колокольчиков на их шеях.
Это был не просто звук – это была медитация, древняя мантра пути. Его переливчатый стон врезался в ритм сердца и шагов, превращая подъем в своеобразный танец. Дзинь-дзинь… дзинь-дзинь… Он словно нашептывал сквозь шум ветра: «Иди. Дыши. Шагай. Ты сможешь».
И я шел, чувствуя, как грандиозные складки земли вокруг, эти каменные гиганты, медленно, словно страницы огромной книги или складки гармошки, разворачиваются, открывая за каждым поворотом новые, захватывающие дух просторы, новые грани бесконечного горизонта.
А потом прозвучал финальный аккорд пути – финальный титр, который гора заставляла нас выписывать ногами по камням, буква за буквой: «Б-А-З-О-В-Ы-Й Л-А-Г-Е-Р-Ь». Последние метры вымотали душу.
Серпантин, заваленный грудами циклопических валунов, казался уже не тропой, а последним испытанием, вызовом, брошенным самой горой: «Ну что, остались ли у тебя силы? Сможешь ли?»
Ноги были свинцовыми, каждый вдох обжигал легкие. Но когда в разрыве серой морены, в царстве камня и льда, мелькнули первые яркие пятна – желтые и белые полотнища палаток, – что-то дрогнуло внутри. Не взрыв ликования, а тихое, всезаполняющее узнавание.
Это – окончание. Окончание долгого пути, который начался далеко внизу, в шуме и суете, и привел сюда, к подножию величайшей из святынь Земли – к Джомолунгме, «Богине-Матери всех гор». И когда я остановился, переводя дух, глядя на ее исполинскую, заснеженную пирамиду, парящую в небесах, все вдруг обрело смысл.
Каждый камень на тропе, каждый порыв ледяного ветра, каждый миг сомнения и усталости – все это было платой. И в тот миг я понял, что плата была ничтожна. Ибо взамен она дарила это – немое, всепоглощающее откровение ее величественной, абсолютной красоты.
Часть 7. Базовый лагерь Эвереста
Холод. Он не просто окружает тебя здесь – он въедается в кости, пропитывает каждую пору, становится частью дыхания, его соленым ледяным привкусом на губах. Первое, что чувствуешь, открыв глаза в тесной, пропахшей потом и пластиком палатке под утро, – это не свет, а именно холод.
Он просачивается сквозь ткань, струится по земле, свисает с потолка ледяными кристаллами дыхания. Он резкий, режущий, как лезвие старого кукри, зазубренное от времени и дел. Воздух на высоте 5364 метра – не воздух, а разреженный, колючий эфир, глоток которого требует отдельного, осознанного усилия.
Мозг, затуманенный гипоксией, будто погружен в густой сироп. Каждое движение, каждое решение рождается в нем медленно, с трудом, и затем, словно в замедленной съемке, передается телу.
Застегнуть спальник? Целый квест, требующий концентрации и мелкой моторики, которой уже нет. Завязать шнурок? Подвиг, геройство. Жизнь здесь измеряется не днями, а этими крошечными, мучительными победами над собственным одряхлевшим телом.
Я выползаю наружу, откидывая тяжелый клапан палатки, и мир обрушивается на меня не тишиной, а грохотом. Не той святой, мертвой тишиной гор, о которой врут глянцевые журналы, а оглушительным, живым, дышащим грохотом. Это голос Кхумбу. Ледника-исполина.
Где-то в его чреве, в черных, невидимых глубинах, с титаническим скрежетом трескаются и рушатся тысячелетние льды, трутся друг о друга глыбы размером с небоскреб. Это звук движения матери-Земли, ее медленного, неостановимого скольжения вниз по долине.
Звук идет не сбоку, а снизу, сквозь мерзлую каменистую плоть морены, отдаваясь низкой вибрацией где-то в глубине грудины. Это не музыка. Это предупреждение. Рычание спящего гиганта, на чьей спине мы, жалкие, мимолетные соринки, осмелились разбить свои пестрые, тленные лагеря.
И вот он, раскинувшийся на серой, пыльной спине гиганта, – Базовый Лагерь Эвереста, или EBC, как его величаво кличут на всех языках мира. Это не место. Это состояние души, растерянной и одновременно возбужденной. Беспорядочное скопище ярких нейлоновых пузырей, растянувшееся по морене, как кричащие заплатки на старой, пропахшей дымом и землей куртке.
Здесь нет улиц, есть лишь тропы, протоптанные между камней, ведущие от царства одной экспедиции к владениям другой. И над всем этим хаосом человеческих амбиций и надежд – ОНА. Джомолунгма.
Не просто гора. Это – горизонт. Это – небо, ставшее камнем. Исполин. Икона. Палач и мечта в одном лице. Ее южный склон, грозная черная стена, местами припорошенная вечным снегом, вздымается прямо отсюда, из чаши лагеря, уходя в стратосферу, теряясь в ослепительной синеве.
Она меняет лики со скоростью мысли: на рассвете она рдеет нежным, обманчивым румянцем, днем ослепляет стерильной, безжалостной белизной, на закате пылает гневным багрянцем, а ночью растворяется, сливаясь с космической тьмой, ощущаясь лишь как гнетущая, холодная пустота над головой, черная дыра, высасывающая тепло и звук.
Она не враждебна. Враждебность – чувство. Она же – совершенное, абсолютное равнодушие. Мы для нее – случайный налет, пыльца, занесенная ветром, муравьи, ползающие по склону в тщетной попытке доказать… что? Себе? Миру? Что мы можем? Она просто есть. Вечная. Немая. Подавляющая своим безмолвным присутствием.
В ушах еще звенит навязчивый гул маленького самолета, доставившего меня в Лукла, в животе – тяжесть странной пищи. В ноздрях – вечный коктейль из ледниковой пыли, сладковатого дымка якского навоза (им топят печки в походных «чайных») и едкой гарьи от дизельных генераторов.
В крови – гремучая смесь адреналина, кислородного голодания и первобытного, животного страха, который не признают вслух. Я оглядываюсь. Этот «город» на краю жизни, на высоте пяти с половиной тысяч метров, где каждый вдох – усилие, а каждый шаг – одоление. И понимаю, что сильнее всего здесь пахнет вовсе не дизелем или навозом.
Здесь, в этом разреженном, стерильном воздухе, витает густой, почти осязаемый запах амбиций. Он выдыхается легкими альпинистов, звучит в их скупых разговорах, мерцает в их глазах, устремленных вверх. Он смешивается с запахом страха, пота и старого нейлона, создавая уникальный, горьковатый аромат человеческого предела – места, где мечты упираются в каменную грудь небес.
Вот рядом, у троса генератора, бурно жестикулируют шерпы. Спорят или смеются – по их лицам, высеченным из старого тика или мореного дуба, не разберешь. Морщины у глаз у них – не от возраста, а от постоянного прищура, от встречного ветра и отраженного солнца.
И в этих лицах светится невозмутимость, выкованная поколениями, – спокойная, глубинная уверенность в камне под ногами и небе над головой, которой мне, пришельцу с равнин, никогда не понять.
Они – основа всего. Невидимый фундамент, на котором держится этот хрупкий мирок у подножия гиганта. Они – тихие двигатели этой безумной, дорогой машины под названием «мечта». Они носят немыслимые грузы по ледопаду – по той хаотичной, вечно дышащей груде синих льдов – с грацией горных козлов и стоическим терпением яков.
Их улыбки, широкие и бесхитростные, – как теплые островки в этом ледяном, бездушном море. Их сила – не кричащая, не демонстративная. Она тихая, кованная из вековой тишины высокогорий и неумолчного воя ветра.
Они – настоящие, единственные хозяева этой высоты. Мы же, со всеми нашими технологиями и амбициями, – лишь временные, суетливые гости, платящие звонкой монетой дань их древнему опыту и феноменальной выносливости.
Видеть, как они, словно не касаясь земли, несут по Тропе Смерти (а Ледопад Кхумбу – это именно она, смерть, прикрытая маской искрящегося, хрупкого бриллиантового наста) огромные балки для новой «чайной» или ящики с шампанским для чьей-то «VIP-экспедиции» – это зрелище, вызывающее одновременно восторженное восхищение и глубокий, гнетущий стыд. Восхищение перед силой духа. И стыд за циничное уравнение мира, где одна спина несет развлечения для другой.
А там, в стороне, раскинулись, как спелые, самодовольные плоды, лагеря богачей. Да, есть и такие. Геодезические купола-люкс возвышаются над морем скромных нейлоновых пузырей, как хрустальные дворцы.
Внутри – походные ковры, тихо жужжащие обогреватели, спутниковые тарелки, ловящие призраки цивилизации, и складные столики для покера. По утрам оттуда плывет запах дорогого растворимого латте и едва уловимый шлейф дорогих же духов. Их подготовка? Оплаченный до последней карабинера логистический монстр.
Шерпы – персональные гиды, запасные баллоны с кислородом на каждом шагу, прогнозы погоды из трех независимых источников. Они покупают не просто восхождение – они приобретают призрачную, хрупкую иллюзию комфорта раскинутую на самом краю бездны.
Смотреть на их вечерние посиделки с икрой и тихими тостами под непрекращающийся, зловещий грохот Кхумбу – это сюр чистой воды. Именно здесь, на этой высоте, грани миров – первозданного и цивилизованного, аскетичного и роскошного – сталкиваются особенно жестоко и бескомпромиссно.
Вот они – новички, «зеленые». Их выдает все: ошалелые, слишком широко открытые глаза, вбирающие каждый камень, каждый отсвет; неуверенная, вихляющая поступь в громоздких, еще не разношенных ботинках.
Они хватают на память все подряд: ржавые, пустые баллоны, оставшиеся от прошлых сезонов, камни с обрывками выцветших молитвенных флажков, делают селфи с посиневшими от холода ногтями.
Их смех – громогласный, нервный всплеск, разрывающий приглушенную, настороженную тишину лагеря. Они еще не осознали до конца, куда попали. Их спины пока не согнулись под незримой, но ощутимой тяжестью этой Горы. Они еще в предвкушении. В авантюре.
И чуть дальше, в стороне от общих троп, – стоят ветераны. Их видно с полувзгляда. Взгляд – прищуренный, острый: они сканируют небо в поисках перистых когтей струй, склоны – вглядываясь в свежие лавинные следы, лица людей – выискивая слабину или надменность.
Движения – экономные, выверенные до автоматизма, как у старого хищника, который знает цену каждому лишнему шагу и бережет силы для решающего броска. Они говорят мало и тихо, слова у них весомы, будто отлиты из свинца.
Они знают цену не только слову, но и каждому вдоху, каждой калории, каждой капле пота. Их палатки – не просто укрытие от стихии, а крепости, цитадели, где идет незримая, тихая война за восстановление мышц, духа и воли. Они не суетятся. Они ждут. Ждут Окна.
Того самого короткого, мимолетного затишья в бешеной, неистовой пляске струйных ветров на вершине, того часа или двух, когда Небо, устав от гнева, ненадолго, со вздохом, приоткроет свою жемчужно-синюю дверь… И в этот миг они должны быть готовы ринуться в эту щель, чтобы успеть коснуться крыши мира, пока дверь снова не захлопнулась на тысячу лет.
А мы, наша группа, находились где-то посередине: мы уже миновали первый шок новизны, но, несмотря на имевшийся горный опыт, еще не обрели стоического спокойствия бывалых. Наше существование определяла не томительное ожидание, а интенсивная, выжигающая душу и тело учеба.
Именно здесь, в этом хаотичном городе из разноцветных палаток, раскинувшемся у подножия величайшей горы мира, и началось мое подлинное преображение из простого смертного в альпиниста.
Первым уроком стала «Лестница». Две шаткие алюминиевые секции, переброшенные через имитацию ледниковой трещины – глубокую расщелину, скрывающую в своих синеватых недрах вековой лед. С виду – просто конструкция с строительной площадки.
Но для нас она была вратами в иной мир. Мир, где каждый шаг – вызов, а доверие к снаряжению – единственная нить, связывающая с жизнью. Я ступал на первую перекладину, и ледниковая трещина подо мной зияла голубоватой пустотой, обещая ледяное забвение.
«Не смотри вниз, смотри вперед!» – эхо инструктора растворялось в разреженном воздухе. Это был не просто переход. Это был танец с гравитацией, первый урок смирения и концентрации.
Затем нас поглотила шкала высоты. Скалодром из голого льда стал нашим полигоном. Здесь я познакомился с ними – жумаром и восьмеркой. Жумар, тот самый зубчатый зажим, что должен был стать моими когтями, впивающимися в веревку жизни. Первая попытка подъема была откровением собственной беспомощности.
Руки горели, ноги скользили по ледяной стене, а железный механизм с ленцой перемещался вверх по тросу. Но с каждым движением приходило понимание: это не про силу, это про ритм. Вдох – щелчок жумара, шаг ногами в петли, выдох – перенос веса. Ритм, повторенный сотни раз, пока мышцы не начали помнить его сами.
А потом – спуск. Доверить свою сотню килограммов живого веса, страха и надежды маленькому устройству в виде восьмерки. Откинуться назад, в пустоту, почувствовать, как веревка с шипением проскальзывает через карабин, и начать контролируемое падение вниз по ледяному фасаду.
Это был акт веры. Вера в веревку, в железо, в товарища, страхующего тебя на другом конце. В этом противоборстве с высотой рождалось новое чувство – не бесстрашия, нет, а уверенности, выкованной в знании и отточенном мастерстве.
Нас учили ходить заново. Надев кошки – эти стальные когти с двенадцатью зубьями, – ты становился неуклюжим ребенком. Первые шаги, когда зубья цеплялись за штанину или за соседнюю кошку, грозя падением.
Но вот мы вышли на ледовый склон, и магия свершилась. Стальные шипы впивались в лед с сухим хрустом, даруя невероятное сцепление. Мы учились «кошковать» – ставить ногу так, чтобы все двенадцать зубьев встречались со склоном. Это была поступь титана, тяжелая, мерная, неумолимая.
А в руке ледоруб – продолжение твоей воли. Он был и посохом, и якорем, и средством спасения. Мы отрабатывали самозадержание – тот самый отчаянный маневр, когда при срыве ты должен молниеносно перевернуться на живот и вонзить клюв ледоруба в склон, превратив падение в остановку.
Тело падало снова и снова, оттачивая до автоматизма этот рефлекторный жест. Ледоруб перестал быть куском железа на древке. Он стал частью меня.
Вечерами, в палатке, при свете фонарика, пальцы, одеревеневшие от холода, учились вязать узлы. Восьмерка, схватывающий булинь29, узел Прусика… Они сплетались не из веревки, а из доверия.
Красота и надежность каждого витка были залогом того, что эта веревка не подведет тебя где-то там, на высоте, в пургу и кромешную тьму. Это была медитативная, почти священная практика.
И наконец, нам показали их – стальные баллоны, похожие на диковинные бомбы. Кислород. Дыхание богов на крыше мира. Мы постигали азы сборки системы: баллон, регулятор, маска.
Первый вдох сжатого, сухого воздуха был непривычным, словно глоток иной атмосферы. Но за этим глотком стояла возможность штурма вершин, где собственные легкие бессильны против разреженности. Это был ключ от последних врат.
Финалом подготовки стал штурм соседней пирамиды – крутого ледово-каменного склона, упиравшегося в небо. Это был наш маленький Эверест. Мы шли связкой, наш «паровозик», отрабатывая всю цепочку навыков. Кошки уверенно вгрызались в фирн, ледоруб отыскивал точку опоры.
Мы переправлялись через трещины по наведенным перилам, щелкая карабином жумара, и отрабатывали смену лидера на вертикальном участке. Дыхание было тяжелым, но ритмичным.
Сердце колотилось, но не от паники, а от работы. На вершине того небольшого пика, когда я обернулся, чтобы посмотреть на раскинувшийся внизу Базовый лагерь, я не ощутил триумфа. Я ощутил тихую, выстраданную готовность.
Гора была все так же гигантска и холодна. Но теперь я смотрел на нее не как на несбыточную мечту, а как на задачу. Сложнейшую, смертельно опасную, но задачу, для решения у которой у меня теперь были инструменты. Я прошел школу высоты. И теперь был готов услышать зов Большой Горы…
И когда подготовка была завершена, мы вернулись в общий ритм лагеря. Но теперь это ожидание было иным – осознанным. Мы стали частью этого механизма. Дни здесь – не дни. Это бесконечные циклы: еда-сон-подготовка снаряги-ожидание.
Ожидание – главный враг. Оно точит нервы острее ветра. Слухи ползут по лагерю быстрее лавины: «В Лхоцзе траверс забит, там трое застряли», «У японцев на Южном Седле сорвало палатку, один обморожен», «Метео говорит, окно может быть через пять дней… или через три недели».
Каждое утро первым делом – взгляд на флаг на вершине Пумори. Если он трепещет яростно – все, день вычеркнут. Если почти не шевелится – в лагере пробегает электрическая искра надежды. Еще день? Еще шанс?
Ночь. Кажется, вот он – покой. Ан нет. Высота не дает спать. Сердце колотится, как загнанное, мозг лихорадочно прокручивает маршрут, страхи, планы. Дыхание с присвистом. А снаружи – тот самый грохот Кхумбу-Исфол. Он усиливается в темноте, когда зрение отказывает.
Ледник живет своей жизнью, напоминая: вы здесь на птичьих правах. Миллиарды тонн льда шевелятся под ногами. А еще – ветер. Он воет в растяжках палаток, срывает снежные шлейфы с гребней, нашептывает что-то ледяное на ухо, словно души тех, кто не дошел. Иногда слышишь крик – то ли отчаяния, то ли боли, то ли просто игра воображения в разреженном воздухе. Не узнаешь никогда.