Скатившись вниз, Ждан очутился перед тяжёлой чёрной дверью, за которой была ещё одна дверь, уже поменьше, после которой Ждан попал в тесный длинный коридор, с тусклым светильником в самом конце.
В комнате было темно и сыро, но небольшое окно против входа все-таки источало какой-то серый, мутноватый свет, лениво растекавшийся по редким предметам интерьера, поражавших своей архаичностью. Дневные лучи, каким-то хитрым способом, проникали сквозь взрыхлённую незаходящим солнцем снежную коросту и отражались, собираясь в пучок, с помощью льдистой сферической лакуны, образовавшейся возле оконного стекла.
Включённая электрическая лампочка, вмонтированная в пыльный, совершенно бесполезный абажур, придавала комнате некоторое цветовое разнообразие: в углу обнаружилась никелированная кровать с коричневым одеялом, прямо перед ней стояла белая тумбочка, обклеенная картинками из журналов, а неровный стол, покрытый морщинистой зелёной клеёнкой, нависал упрямой фиолетовой тенью над несколькими грязными стульями, среди которых нелепо затесался прихотливо изогнутый венский стул. Ждан усмотрел в этом своеобразный знак и опустился на круглое, покрытое бледными узорами сиденье. Его примеру последовали и остальные.
Ждан вспомнил маленького шкипера и усмехнулся. Провидец Босх! И этот смысл тоже сокрыт в твоей великой картине! Собственно, чем я не Глокен? А вот и мои пассажиры, плывущие неведомо зачем и невесть куда: сумрачный Мышалый (не ясно – кличка, фамилия?) и Петрович, молодой человек, наделённый негромкой непрерывной речью, не имеющей никакого содержания, ни конца, ни начала. Они – кто? И почему здесь? Конечно, можно вспомнить все высокие слова, подобающие для произношения в подобных случаях, но даже в сильно сниженном значении они не имеют к данным людям никакого приложения. Опять неясно, где следствие, а где причина, человек сам пишет свою судьбу или уже пылятся где-то готовые партитуры, ждущие исполнителей, в число которых обязательно входят все те, кто, так или иначе, участвует в этом странноватом оркестре жизни. Ну а его, Ждана, не занесло ли сюда попутным ветром, хотя нет, не было никакого ветра, ибо зачем же он так отчаянно крутил свой деревянный штурвал, дул на безжизненный белый штандарт и опасно взбирался на нос своего корабля в надежде изменить его курс? Или это тоже прописано в партитуре?
Ждан опять вспомнил о живой земле. Если этому поверить, тогда и острова, и материки – всё живая земля. Только в островах больше индивидуальности, чем в крошечных клочках суши так тесно прижавшихся к друг другу, что им было суждено нечаянно слиться в один большой неразделимый конгломерат, образующий материк. Правда, Ждан и его спутники теперь далеко от материка, они на крошечных северных островах, окружённых своенравными морями, сплошь засеянными серыми угрюмыми айсбергами. Но если бы странная компания вышла из своего убежища и, не боясь заболеть «снежной слепотой» внимательно посмотрела на горизонт, где горящие льды взметают свои диковинные миражи, то увидели бы дневного синего ангела, парящего в голубом, расчистившимся от облаков, небе. Ангела провозглашающего солнце. Вернее, примиряющего с ним, поскольку солнца сейчас слишком много, так много, что земля фактически утратила тени. Любые движения его лёгких крыл, превращаясь в синие упрямые волны, насквозь пронизывали пространство, пропитанное ослепительным жёлтым солнцем, и возвращали цвет тыльным сторонам камней на обесснеженных склонах, оседая в глубине моря, холодили беспокойные гребни волн, которые в отсутствие этого бегущего синего света становились похожими на кипящую в огненном прозрачном колпаке ртуть.
Там, на той же высоте, рождались ветры, летящие к большой земле, они разгоняли синие волны и напитывались их силой, падали на города, рассыпаясь прерывистой речью в слуховых окнах, на проводах, в водосточных трубах. Слышите синие звуки и синие слова? Они предназначены тем, кому не хватает спокойствия и силы погожего дня, кто угнетён горячечным смятением чувств и так нуждается в ясности и прохладе упругого синего ветра, рождённого там, где в чистом северном небе дневной ангел распростёр свои синие крылья.
Глава 3
В чём доподлинно и всечасно были уверены островитяне – так это в том, какое сегодня число и какой сегодня день недели. Любой знал, какие передачи были с утра по радиостанции «***», и всякий слово в слово мог повторить прогноз погоды, передаваемый по местному радио. Все, конечно, знали друг друга – хотя бы потому, что присутственных мест было не так уж много, а при встрече, по неписанным этическим нормам, жители обменивались приветствиями, нередко перебрасываясь парой фраз, которые при тех или иных обстоятельствах могли перерасти в непродолжительный диалог. Самым посещаемым заведением на острове, безусловно, была почта. Люди заходили туда и без всякой нужды, иногда по нескольку раз, такой же популярностью пользовался единственный в посёлке магазин, торговавший как продуктами и промтоварами, так и керосином, машинным маслом и гудроном. Клуб, поражавший воображение своей многопрофильностью, имел куда как меньший спрос, хотя при нём была неплохая библиотека и спортивный зал. Ждана удивляло, что никто и никогда без особой надобности не покидал посёлка, не бродил среди древних гор и не спускался к морю. И в этом единственно Ждан отличался от прочих, поскольку тоже любил заходить на почту и безошибочно мог назвать и сегодняшнее число, и день недели. Как и предвидел Ждан интерес к его необычной деятельности как-то быстро сошёл на нет, портретов Ждан не писал, а подолгу и в любую погоду бродил в поисках подходящих мест для своих пейзажей. Вскоре желающих следовать за ним не оказалось вовсе. Соседи тоже почти не беспокоили: ни имеющий на всё на свете своё особое мнение Мышалый, ни болтливый Петрович, не могли спровоцировать Ждана ни на ненужный спор, ни на бесполезную беседу. Люди, казалось, вели себя обычно, на их поведении никак не сказывалось, что они находятся на самом краю земли, среди океана. Многие сотни мелочей, которые единственно и объединяют людей и даже нередко замещают собой часть личности, здесь проявляли себя слабо или же отсутствовали вовсе, что возвращало людей к самим себе, открывало для них собственные внутренние миры, такие же непонятные и далёкие как затерянные в океане острова. Кто сказал, что человек живёт так, как ему хочется, а не так, как того хотят другие? Человек почти не знает себя, боится увидеть себя не таким, как привыкли воспринимать его окружающие люди. И не всегда ему необходимо то, что вдруг обнаруживается в нём самом, спокойнее не чувствовать, не знать в себе другого, а двигаться вместе со всеми, никак не выделяясь из общей массы – все равно куда и неважно зачем.
Тем не менее, фактор захолустности, удалённости от бурлящего мира, хоть прямо и не сказывался на поведении, всё же влиял даже на самые невпечатлительные натуры. Это было чем-то похоже на боязнь открытого пространства. Ждан часто испытывал это на себе, чувствуя, как порой проваливается в этот осязаемый космос: чужое, неведомое, холодное и огромное вырастало перед ним – иногда медленно расползаясь и возникая отовсюду, но бывало, что это ощущение формировалось стремительно, пронзая всё его существо подобно порыву колючего норд-веста. Взгляд становился беглым и скользящим, и его невозможно было ни остановить, ни задержать: он безвольно устремлялся вдаль, соскальзывая в сосущую бесконечность. Даже то, что уже пыталась произнести и определить для себя душа – узкий мысок соседнего острова, зыбучий овал реликтового озера, неторопливо и внимательно пересчитывающего у своих берегов мелкие волны, вечно меняющее свой цвет море – всё казалось незнакомым, несоотносимым ни с собственным прошлым, ни с былым опытом. Люди казались нелепым отшельным племенем, таким же далёким и чужим, как всё, к чему прикасались хрупкие лучи горького полярного солнца, неутомимо кружащегося над расплывающимся горизонтом. И напротив, одушевлённые черты приобретало то, что ещё полчаса воспринималось иначе: и земля, и море, и небо.
Люди, оказавшиеся на этих широтах, никогда не видели такой земли, им никогда прежде не приходилось наблюдать подобных пейзажей – такими разве что могли предстать в их воображении непостижимые марсианские ландшафты: слоистые горы, каменные реки, арктические пустыни, растекающиеся в долинах серым острым гранитом с редкими оазисами цветных мхов и глубоко сокрытая в скалистых каналах свистящая вода.
Море, навалившееся всей своей тяжестью на ощетинившиеся серыми отвесными боками сгрудившиеся острова, вязко вращалось, переливаясь тусклым чернёным металлом. Морская поверхность казалась рассыпанной на множество разнофактурных подвижных плоскостей, в которые вторгался ледяной лом от полярного панциря, образуя за собой извивающиеся желтоватые хвосты. Солёный маслянистый пар висел над морским непокоем, увлекаемый ветром он втекал в отсыревшие поселковые дома, оставляя на всём мелкую узорную росу.
Ждан никак не мог понять: каким образом ему удаётся преодолевать этот страх неведомого, страх одушевлённой чуждой среды. Страх исчезал как-то внезапно, словно окружение, только что желавшее поглотить человека, заставить повиноваться своим законам, смысла которых он не понимает, замещалось присутствием изначально благорасположенной силы, преобразующей и землю, и море, и небо.
Нет, стихия не меняла своего нрава, но, подчиняясь, отпускала человека, становилась конечной, замыкалась сама на себе. Но и тогда она вела себя по-разному. Ждан научился различать, когда океан дышал прерывисто и недужно, заражая и его, Ждана, тёмными, колеблющимися страхами своих глубин, а когда лёгким и пряным дуновением извещал о том, что в невольном взаимодействии с человеком он готов общаться на равных. Тогда Ждан брал этюдник и становился на самой кромке обрыва и изучал море, пытаясь за видимым воплощением постичь его сокровенную суть, ибо любые вещи открываются тем, кто хочет их понять, желая говорить с ними на одном языке. Как и любому живописцу ему хотелось передать не только объективную зримую картину, но и попытаться заглянуть за край, за границу своего собственного представления от увиденного.
Ждан не мог позабыть, когда он впервые нашёл в альбоме репродукцию картины Клода Моне «Море». Ему тогда показалось, что он не столько увидел, сколько услышал и почувствовал море. Оно было везде: рядом, в соседнем помещении, где-то далеко, в ином времени, в другом измерении. Чувствовался горький морской воздух, лёгкая водяная пыль влажно касалась губ, оставляя на них неповторимый вкус моря. Шум волн разбивающихся о берег стоял у него в ушах – Ждану даже казалось, что море разговаривает, может быть даже спрашивает его о чём-то. Ждан тогда ещё почти ничего не знал о мире, в который пришёл, но уже много знал о море, около которого он жил и которое было рядом, прямо за дверью его дома. Но, вглядываясь в лазурное бескрайнее пространство, которое едва сдерживали цепкие берега, Ждан почему-то ощущал, что о мире он уже знает всё, только не всё может сразу вспомнить, и не всё может внятно объяснить. И что ему не какой-нибудь десяток лет, а тысячи и тысячи лет, что он ровесник самому Архею, а ребёнок – лишь по недоразумению.
Конечно, эти знания, если можно так назвать то, что не проверено опытом, имели характер интуиции, но она проявлялась лишь тогда, когда Ждану удавалось раствориться в своём окружении, стать даже не его частью, а им самим, ощущая себя одновременно и в непрерывном движении непостоянной воды, и в тяжёлой неподвижности дремучих камней, и в непреклонности упрямых деревьев, спускающихся по склонам гор к морю. Мир оставался прежним, но становился многомерным: в нём исчезали случайности, которые прослеживались как звенья длинных цепочек событий, имеющих и свою логику, и непосредственные связи со всем остальным – произошедшим, происходящим, и с тем, что ещё только должно произойти. Это было похоже на молитвенное состояние верующего, посетившего храм: останавливалось время и размывалось пространство, общее становилось частным, а частное общим, ничем невозможно было пренебречь и всё казалось исполненным значения и тайного смысла. Но стоило лишь обособиться, вновь обрести в себе прежнюю волю и характер, как возобновлялся бег времени, возвращалось пространство, оставляя тебе крошечный клочок суши, частное начинало не пересекаться с общим, а в иконах становилась заметной плохая живопись и мутный восковой налёт от чадящих свеч, неразличимый прежде. Как целое никогда не равняется сумме его частей, так и человек никогда не равен самому себе, во многом будучи зависим от того, к чему он в данный момент обращён. Соприкасаясь с неизвестным, человек стремится его понять в образах и представлениях своего прошлого опыта, и, если ему это не удаётся, меняется сам. Художник, по праву своего ремесла, всегда сталкивается с неизвестным, даже, если это, казалось бы, хорошо знакомые всем вещи и предметы, но только остраняя их, показывая невидимые их грани, он решает свою основную задачу – постижения окружающего мира посредством своего живописного языка, нередко не менее сложного, нежели язык математических формул.
Ждан прекрасно это знал, но, несмотря на неудовольствие академических педагогов, более всего полагался на случай, будучи искренне убеждён в том, что случайностей не бывает. Хотя, с другой стороны, Ждан признавал и существование иного, где случайности не имели никакого отношения к законам, по которым существовал этот понятный и объяснимый мир, где мёртвая вода плескалась вокруг мёртвой земли, и где на границе мёртвых льдов зарождался бездушный ветер, накрывавший немую каменную пустыню с зябнущими людьми, взявшимися среди всего этого небытия неизвестно откуда. В этом мире всё было определено количественно, поделено на выверенные отрезки и объёмы, и все величины являлись конечными и рациональными числами. На этот мир не взирал с недоступной высоты фиолетовый ангел с глазами, грустными, как чёрные озёра, и не возникал в сияющем небе солнечный ангел, посылающий уверенность и силу в страждущие души.
Какой из этих двух миров правильный Ждан не знал. Первый существовал согласно презумпции естественности и был официально признан, второй – Ждан ощущал каждой клеткой своего существа. В той или иной степени подобное раздвоение испытывал всякий, с кем Ждану приходилось когда-либо общаться, но здесь, на острове, это проявлялось наиболее ярко, часто в форме болезненных суеверий. В этом Ждан убедился позже, когда узнал о странной, заброшенной дороге, проложенной от реликтового озера, у западного маяка.
Наконец-таки и сюда, на край земли, пришла весна, через торфяные озёра и еловые леса, пёстрые тундры и белые ручьи, тяжёлые морские туманы и шельфовые острова. Она пришла внезапно, вместе с разрушением заключающей в себе сушу ледяной скорлупы, которую снесли в океан разбуженные солнцем горные реки. Скорлупа слетела с островного плато с оглушительным рёвом, ворочая прибрежные камни и ровняя утёсы. Вода вскипала у берегов, морские птицы беспокойно кружили в воздухе, издавая плачущие пронзительные крики, дремавшие всю долгую зиму сели пришли в движение, с царапающим шорохом камни стекали вниз, стараясь догнать гибнущий лёд. Через несколько часов всё стихло и можно было спокойно наблюдать преобразившуюся землю, усеянную, словно крошечными бутончиками тюльпанов, жёлтыми почками карликовых берёз.
Вот тогда-то Ждан и обнаружил ровную, мощеную гладким камнем дорогу, уходящую за горизонт. Ждан сразу же вспомнил разговор с Мышалым, в котором тот упомянул о «чёртовой» дороге, не ведущей никуда.
– Будешь у маяка, пойди посмотреть на наш Млечный Путь, чёртову магистраль, ведущую прямёхонько на небеса, – Мышалый поудобнее устроился на стуле и сделал многозначительную паузу. По всему было видно, что он имеет сообщить нечто совершенно исключительное, важное, до сего времени по тем или иным причинам остававшееся вне упоминания.
– Магистраль? Разве здесь есть дороги? – Ждан уже привык, что единственным транспортом на острове является вездеход, да и кому бы пришла идея строить стационарные дороги там, где снег лежит десять месяцев в году.
– Брось ты это, – встрепенулся Петрович, какая дорога? Ну, выложен небольшой пятачок у озера, а ты лучше к маячнику зайди. У того всегда коньячок для хорошего гостя найдётся. Мышалый усмехнулся и даже не обернулся в его сторону.
– Ну, это кому что, кому и пятачка хватит, чтобы спотыкнуться и нос разбить, а кому идти, идти и видеть такое всякое, что никак до конца добраться не выходит.
– Если ты это о себе, то тут дураков нет, – не унимался Петрович. Это всё коньяк, а что маячник липшего болтать не будет, так это нам и так хорошо известно.
Мышалый явно был настроен на продолжение разговора о загадочной дороге, но вести беседу при Петровиче ему тоже не хотелось. Однако ни завтра, ни потом, Мышалый не возобновил темы, которой он явно желал удивить Ждана, и к которой, безусловно, имел некоторое касательство. Но Мышалый не упоминал о дороге вовсе, точно и не было того начатого разговора. Да и никто и никогда не говорил ни о какой дороге, но ведь если она была, то всяк бы должен был уведомить Ждана, о ней, как о местной достопримечательности. «Сойдёт снег, там буду, и сам посмотрю», – решил Ждан и перестал думать об этом.
Дорога была вымощена тёмным гладким камнем и начиналась непосредственно от воды. Булыжники тесно примыкали друг к другу, почти без зазора, а дорожный край представлял собой ровную линию, выложенную крупной морской галькой. Дорога тянулась очень далеко, к горизонту, и действительно создавалось впечатление, что она поднимается к небу. Собственно, ничего такого особенного в увиденном Ждан не обнаружил, разве что каменная мозаика, сливаясь в отдалении в сплошную серую полосу имела необычный перламутровый блеск.
Это обстоятельство почему-то очень встревожило Ждана, и, скорее всего, не оттого, что гранит, которым преимущественно была выложена дорога никогда не имеет перламутрового отлива, а, скорее, потому, что перламутр – это тот материал, который Ждан любил больше всего. Так созвучный стихии, его породившей, перламутр никогда не представлялся Ждану мёртвой материей. Вечно переливающийся, мерцающий, он хранил в себе тончайшие мимолётные и вибрирующие радуги моря, его цветные всполохи, чистые и прозрачные цвета, которые нечасто увидишь в окружающем мире. На него можно всегда смотреть сколь угодно долго и можно даже послушать, стоит лишь наклониться к узорчатой створке раковины – покинутой хижине морского моллюска, теперь навечно занятой беспечными фантомами моря.
– Как дела, где сейчас занят, чем живёшь, – различимы вопросы среди монотонного морского шума, вопросы, на которые совершенно необязательно отвечать, ибо тот, кто их задаёт, знает гораздо больше, чем ты. Знает, что твоя память, твоё прошлое, тоже чем-то похоже на непостоянную перламутровую поверхность – всё искрится, дышит, меняет свой знак, цвет, смысл… Дальнее становится ближним, горечь не горчит, радость не обжигает – и есть только это острое мгновение между вдохом и выдохом. Кто ты – неважно, чего ты достиг – не имеет значения, и есть ли кто-то думающий и помнящий о тебе – тоже не так существенно. И кажется, что было всё, что когда-то прикасалось к памяти – придуманное и прочитанное, чаемое и иллюзорное. И кажется, что ничего не было из пережитого: ни разочарований, ни неудач, ни предательства. И жёсткий контур Судьбы, и мягкий абрис Несбывшегося тонут в пульсирующем, перламутровом свете, рассыпаясь в невесомую горящую пыль, заполняя всё пространство между вдохом и выдохом.
Глава 4
Если бы Ждану предложили представить в своём воображении дорогу, то из всего многообразия жизненных впечатлений он, первым делом, вспомнил бы про «Владимирку» Левитана. Не тысячи виденных им дорог, трасс, магистралей пришли бы ему на память, а угрюмый Владимирский тракт, перемежающийся жёлтыми глинистыми тропами. Вверху серое, клубящееся небо, впереди бескрайние цветущие поля, вдали островки синего леса, а на самом переднем плане жесткий гравий на белой пыльной полосе.
Сколько раз он слышал и читал про несчастных колодников, шествующих угрюмой нестройной колонной по «Владимирке», но как ни пытался, не мог представить ни одного – только душный запах сохнущих трав, дребезжание кузнечиков и стрекоз, и серая пыль, мгновенно оседающая на обуви. Это заблуждение, что дороги куда-то ведут: просто по ним кто-то приходит туда, куда должно. А в общем случае – все дороги ведут в никуда, и лишь в частном – куда-то.
Но если бы Ждана спросили, почему «Владимирка», то он наверняка бы ответил, что в этой картине изображён не столько сам Владимирский тракт, сколько показана суть любой дороги, пути, по которому суждено пройти каждому. И тропы, блуждающие около, и упругий бурьян, и горизонт в сизой дымке – любая деталь этой работы рождает ощущение, знакомое всякому идущему – ощущение натруженной узорчатой вязи пройденного пути и волнующей чувственной взвеси пути предстоящего. Разве мы сами выбираем свои дороги? Это дороги выбирают и испытывают нас.
Дорога от западного маяка мало походила на «Владимирку», практического значения, скорее всего, не имела, и даже нетрудно было предположить, кто бы её мог построить. Но в отличие от колодников «Владимирки», которых Ждан никак не мог себе вообразить, строители этой дороги стояли перед ним, словно живые. И эта дорога была, пожалуй, последним из того, что им приходилось делать в своей жизни. Тёмные, неясные очертания человеческих фигур лепились вокруг Ждана, наслаивались друг на друга, пересекались, встраивались в этот мутный и вязкий тон, соединивший в себе и их тела, и их жизни, и их судьбы. И только лица отчётливо смотрелись на фоне этого чёрного живого кольца, такие разные, такие несхожие, заглядывающие так глубоко в душу, что становились понятными все их сокровенные мысли. Тысячи и тысячи глаз: вопрошающих, молящих, предупреждающих. «…Когда они шли, шли на четыре свои стороны; во время шествия не оборачивались. А ободья их – высоки и страшны были они; ободья их у всех четырёх вокруг полны были глаз…» Но эти глаза, эти лица не были чем-то отвлечённым, сторонним, чем представлялось Ждану видение Изекииля. Ждан ощущал, что каждый из предстоящих имеет к нему самое прямое, самое непосредственное отношение. Может быть потому, что среди этих людей мог бы оказаться его дед, а может быть потому, что эти люди безвозвратно увязли в своём Несбывшемся, и оттого их судьба касается всякого живущего.
Как-то давно, между страниц старого журнала Ждану попался графический лист эстонского художника Эдуарда Вийральта «Ад». Кто-то, попросту, вырезал его из подобного же издания и вложил туда, неизвестно почему и зачем.
Тысячи лиц, тысячи глаз смотрели на зрителя, лист казался живым, полным отчаяния и безысходности, – тысячи потерянных, незадавшихся судеб, канувших в небытие, взывали оттуда к живущим в лице своего единственного созерцателя.
И чем больше Ждан смотрел на эту картинку, тем отчётливей в его сознании проступало некое собирательное лицо, оно походило на все лица сразу и не походило ни на одно. Ждан не мог оторваться от увиденного, время словно бы залипло, съёжилось, хотя жизнь успела уже перескочить с одной своей ветки на другую, однако Ждан так и не смог заметить, когда лист сумел уменьшиться до размеров клетки, служившей единственному лицу, поглотившему все другие изображения, естественным обрамлением.
Ждан почувствовал, что тот, из клетки, это есть его собственное отображение, только отображение в чёрном зеркале, способном отразить все гипотетические варианты будущего. Это лицо вмещало в себя всё: и тяжесть собственной плоти, и набухшую грузность внешнего материального мира, и стремительный и блуждающий ток нетерпеливых ожиданий и пьянящих надежд, и всю замысловатость и причудливость той духовной невесомой среды, в которую погружены все люди, живущие, уже ушедшие, и те, которым ещё только предстоит придти. Никакое случайное движение, незначительное изменение не обходило стороной чёрного зеркала, оно следило всё, вплоть до пульса и дыхания, мелькания образов и мыслей, скольжения чувств и представлений. Наверное, так и должно воздействовать на человека истинное искусство – заставлять его прожить ещё одну жизнь, отражённую во всей своей сложности и многообразии в зеркале Несбывшегося.
Хотя никакой, даже самый совершенный художественный гений не в состоянии перенести на полотно всю глубину и разнообразие природы, сокрытое в её неповторимых узорах, причудливо и неожиданно преломляющихся во всякой капельке времени, падающей через наш непостижимый мир. Явь гипнотизирует, диктует, ведёт, разворачивая перед художником такую бездну, где нечего делать его собственной фантазии, поскольку образы и формы действительности превосходят по силе все самые замысловатые фантомы воображения. Всё мелькает, мерцает и ждёт своего воплощения. Кто же это писал, что Бог создал художника, дабы исправлять недостатки Его Творения! Разве можно что-либо исправлять в том, что ты не в состоянии понять и осмыслить? Да и кто из людей созидающих дерзнул бы соотнести свои дела с этой невыполнимой миссией? Нет-нет, только вглядываться, вслушиваться, вчувствоваться в миражи и шорохи мироздания и различать в них явления, у которых ещё не существует имен, и находить вещи, у которых ещё нет названий…