Исследование актов италийских Соборов указанного времени позволяет представить масштаб исторических событий, связанных с этими Соборами, а также степень вовлеченности в данные церковно-политические события некоторых светских социальных групп (например, участие Римского Сената в событиях, связанных с печально знаменитыми Римскими синодами 502 г., и в последующей гражданской войне в эпоху лаврентианской схизмы). Следует также отметить, что новые исследования истории провинциальных Соборов IV–V вв., в особенности италийских Соборов – ибо Италия, как и Иллирик в качестве своеобразных политических центров империи в этом смысле наиболее показательны, – позволяют на примере реального функционирования органов церковной администрации отчетливо представить действительное положение епископа, статус которого был привилегирован в позднеантичном обществе, по отношению к процессам, характерным для церковной жизни. По свидетельству итальянского историка Р. Лицци Теста, «одним из вопросов, который в течении последних лет привлекал внимание исследователей, является вопрос относительно преобладания, достигнутого епископом в управлении позднеантичным городом. Многочисленные источники эпохи и неостывающий интерес к этой теме специалистов в самых широких областях (от письменной истории до папирологии, от христианской археологии до эпиграфии) способствуют разъяснению многочисленных аспектов этого процесса и результатов исследования»[23]. Соборные акты как никакой другой вид письменных источников, сочетающие в себе элементы памятников права, официальных документов канцелярии и нарративного повествования, представляются в связи с этим наиболее репрезентативными, проливая в полной мере свет на проблему, обозначенную в статье Р. Лицци Теста.
Анализируя историческое значение италийских Соборов IV–V вв., необходимо понять то, каким образом Соборы могли влиять на эволюцию позднеримского законодательства, а также то, каким образом они могли увеличивать роль церковных институтов в обществе, которое находилось на переломном этапе своего развития. Для ответа на поставленные вопросы необходимо рассматривать в комплексе весь спектр возможных политических, юридических, социальных и мировоззренческих причин, которые могли бы обусловить подобное влияние. Отправной точкой, необходимой для данного исследования, бесспорно должен стать вопрос, касающийся причин легализации Церкви как дозволенного института, приведшей уже очень скоро к полному торжеству христианства по всей Римской империи. Резюмируя рожденные в недрах историографии XIX в. концепции исследователей относительно первоначальных причин торжества христианства в Римской империи, выдающийся русский византинист А. А. Васильев пришел к выводу, что именно сочетание политической целесообразности и личной внутренней убежденности заставило в свое время императора Константина легализовать существование Церкви как законного религиозного института. «Нельзя совершенно оставлять без внимания и его политические планы, – писал исследователь, – последние также должны были сыграть роль в его отношениях к христианству, которое во многом могло ему помочь. Но, во всяком случае, не политические планы явились причиной обращения Константина; последний обратился к христианству в силу внутреннего убеждения, возникшего и окрепшего не под влиянием политики. В том-то и заключается гениальность Константина, что он, сам искренне сочувствуя христианству, понял, что в будущем оно будет главным объединяющим элементом разноплеменной империи. “Он хотел, – как пишет кн. Е. Трубецкой, – скрепить единое государство посредством единой церкви”»[24].
Таким образом, именно в результате сочетания политической дальновидности императора и мировоззренческой силы самого Христианства, способного сообщить бытию одряхлевшей Римской империи новое духовное содержание, уже к середине IV в. религиозная ситуация в обществе начала существенно изменяться, несмотря на то, что сам Константин в религиозном отношении эволюционировал очень медленно, пройдя только к концу жизни путь от поклонения солнцу и различным земным богам до убежденности в истинности христианских догматов[25]. Тем не менее, следствием указанного религиозного поворота в сторону христианства, произошедшего в жизни общества, стало, по мнению А. А. Васильева, качественное изменение самых различных сторон церковной жизни. «При создавшихся новых условиях церковной жизни в начале IV в. христианская церковь переживала время напряженной деятельности, которая особенно ярко выражается в области догматики… Соборы в IV в. становятся обычным явлением, и в них усматривается единственное средство для разрешений спорных церковных вопросов. Но уже в Соборном движении IV в. замечается новая, в высшей степени важная, черта для всей последующей истории отношений между духовной и светской властью, между церковью и государством. Начиная с Константина Великого, государственная власть вмешивается в догматические движения и направляет их по своему усмотрению»[26]. Подчеркивая возросшее церковно-политическое значение Соборов, А. А. Васильев традиционно для историографии рубежа XIX–XX вв. осмыслял Соборное движение как ярчайший пример известного узаконенного вмешательства императорской власти в дела Церкви. Следует вспомнить, как французский историк Г. Буассье характеризовал принципы поведения Константина в отношении к церковным делам, утверждая, что император чувствовал себя господином среди епископов почти так же, как раньше он чувствовал себя главой языческих жрецов. «Епископы были подкуплены с первого момента; они десять лет противостояли всем угрозам, но не могли устоять против почестей и милостей»[27]. Однако и Г. Буассье, и А. А. Васильев ограничились лишь общей констатацией данного факта, исходя из оценки политической ситуации в Римской империи IV в. и личности императора Константина, не попытавшись выявить конкретные причины отмечаемого всеми оживления Соборной деятельности в IV в., как и связанного с ним государственного вмешательства в церковную жизнь.
Стремясь объяснить возникновение Соборного движения и вмешательство императорской власти в церковную жизнь исключительно социально-экономическими предпосылками в рамках господствовавшего в советской историографии идеологического принципа «исторического материализма», советский византинист М. В. Левченко попытался представить лидирующее положение Церкви в поздней Римской империи как результат экономической поддержки со стороны государства. В связи с этим Соборное движение, как и остальные элементы церковного управления, воспринималось в качестве малозначительных для общей характеристики положения Церкви деталей церковно-политической «надстройки». По словам М. В. Левченко, «идеологической опорой правительства являлась христианская церковь, с которой правительство Римской империи уже в IV в. заключает тесный союз… Христианская церковь становится могучим общеимперским учреждением, имеющим налаженные порядки и свою иерархию, такую же сложную и громоздкую, как и правительственная административная машина. Высшее духовенство добивается полной независимости от массы верующих и высоко поднимается над этой массой. Церковь издавна приспособила государственное административное деление для своей организации. Города сделались местопребыванием епископов. Главные города провинции, где собирались съезды епископов, сделались резиденциями митрополитов, в подчинении которым находились епископы данной провинции… В награду за свои услуги церковь получала от правительства крупные земельные владения, многочисленные права и привилегии. Императорская власть поручает церковникам заведывание целым рядом государственных и муниципальных дел, выполнение которых было не под силу правительственным чиновникам, предоставляя для этого соответствующие средства»[28].
В рамках данной констатации, достаточно фактологически насыщенной, Соборное движение предстает в качестве еще одного элемента церковного управления, по-видимому заимствованного у государства, скопированного с неких образцов римской управленческой системы. При этом, однако, остается невыясненным, руководствуясь какими мотивами императорская власть оказалась столь недальновидной и пошла на то, чтобы в благодарность за идеологические услуги попустительствовать созданию церковного управленческого аппарата, идентичного по своей сложности государственному, как будто не замечая того, что в ближайшей перспективе этот административный «двойник» будет способен конкурировать с государственной властью, ничем до этого времени неограниченной, а Соборы, состоящие из наделенных светскими полномочиями «церковников», смогут стать реальной помехой на пути вмешательства государственной власти в церковную жизнь, реальность которого никто из исследователей Соборного движения поздней Римской империи всерьез не оспаривал.
Именно невозможность объяснить возвышение Церкви в IV в. экономическими причинами заставляла исследователей искать более глубокие истоки влияния церковных Соборов на позднеримское общество во взаимоотношениях между Церковью и этим обществом, тем более что дары государства по отношению к Церкви первоначально были весьма скромными: по замечанию Ш. Пьетри, по отношению к столичной Римской Церкви «Константин не дарует ни богатства ни могущества: епископ не мог бы состязаться с сенаторскими семействами, допуская даже то, что он желал бы стать участником игры в подобную аристократическую конкуренцию»[29].
На фоне отмеченной выше деградации городского сословия куриалов именно Церковь явилась тем институтом, который мог цементировать и укреплять старые полисные социально-политические традиции, наполняя их новым христианским содержанием, основывая их на новых принципах. Именно такой вывод был сделан Г. Л. Курбатовым, который так характеризовал причину усиления административного влияния Церкви в IV в.: «Для всей политики позднеантичной церкви характерен ярко выраженный «градоцентризм». Позднеантичная церковь не просто копировала полисное и государственное устройство в своей организационной структуре. Город был центром христианской епархии – главного звена церковной организации, центром распространения христианства… Градоцентризм отражал не просто стремление укрепить значение города как религиозного центра. Он носил последовательно позднеантичный по своей сущности характер. Чрезмерное для потребностей населения города строительство церквей определенно отражало идеалы полисного патриотизма, поскольку для строительства пышных городских церквей использовались и скромные доходы сельских приходов… многочисленность городского духовенства в значительной степени объяснялась широким притоком в его ряды плебейского населения городов»[30].
Итак, логично было бы предположить, что именно преобразованная в рамках церковного диоцезального устройства полисная традиция способствовала интенсификации Соборов в качестве собраний клириков и представителей мирян, а широкая вовлеченность в церковную жизнь различных слоев населения способствовала интенсивному распространению и популярности Соборных решений. Также, по всей видимости, именно преемственность полисных традиций в Церкви очень скоро породила тот подчеркнуто пышный стиль жизни архиереев при некоторых епископских кафедрах, который служил поводом для упреков в адрес Церкви со стороны язычников, в частности со стороны Аммиана Марцеллина[31]. Однако бесспорным представляется, что указанная адаптация полисных традиций церковными институтами оказалась столь успешной именно потому, что она произросла на благодатной почве, а именно на Соборном устройстве Церкви, присущем христианству с первых веков существования. По словам Ж. Годме, «если оставить в стороне Иерусалимский Собор, Соборные съезды засвидетельствованы со II в. на Востоке и в Риме», – то есть антимонтанистские Соборы эпохи Тертуллиана и Собор в Риме по поводу даты Пасхи при папе Викторе[32].
Можно признать справедливым утверждение Р. Лицци Теста, согласно которому «Церковь в момент, когда государство было более слабым, принимала от него публичные функции, возложив на себя ответственность за идеологическое наследие Римского духа»[33], – хотя, вместе с тем, «…возвышение Церкви в качестве великой силы было непременно связано с политической ролью, которую Ее иерархи сумели сыграть»[34]. Следует согласиться с основным выводом Р. Лицци Теста, согласно которому исследования индивидуальной деятельности отдельных персонажей – деятелей италийской церковной истории – позволяют в полной мере представить масштабы этой политической роли Церкви, поскольку именно церковно-политические деятели Италии IV в. подают пример того, каким образом в реальности воплощались различные общественные течения: от зарождавшегося на Западе монашества до социально-активного городского плебса[35]. Иными словами: «Клир и епископ, которые по происхождению и традициям были горожанами,… заботились о повышении роли и авторитета центра епархии»[36].
В рамках указанной политической роли церковные Соборы, в Италии в особенности, становились реальным инструментом влияния Церкви на общество. Именно поэтому Соборы уже с середины IV в. являют пример противодействия некоторым инициативам императорской власти, которое выражалось на каноническом уровне, то есть на уровне церковного законодательства: достаточно вспомнить вслед за современным итальянским исследователем Л. Де Джованни факт публичного осуждения такими влиятельными епископами как Осий Кордубский и св. Амвросий Медиоланский того принципа императорского вмешательства в церковные дела, на реальности и безусловности которого настаивали А. А. Васильев и Г. Буассье[37]. Усиливавшаяся политическая роль Церкви в IV в. и, в частности, то высокое общественное положение церковного суда, о значении которого для светского сознания писал еще аббат Л. Дюшен[38], обеспечили создание ситуации, в рамках которой в лице церковного авторитета возникал реальный противовес императорской власти, бывшей доселе безграничной. Неслучайно, рассуждая о политических реалиях, присущих ранней Византии, Г. Л. Курбатов писал: «Формула «глас народа – глас Божий» была известной политической реалией в жизни Византии, христианским обоснованием права критики и выражения своего мнения «богоизбранным народом» «богоизбранному императору»[39].
Указанное возвышение Церкви в ранневизантийском обществе, политическим выражением которого стало епископское городское управление, – явление чрезвычайно сложное, отмеченное многочисленными спорами среди исследователей. Можно вести полемику о том, было ли это усиление Церкви обусловлено экономической независимостью, то есть явилось ли оно результатом того, что начиная с IV в. «…экономическая активность в городе во многом уже зависела от Церкви, – в силу чего, – в ее руках сосредотачивалась едва ли не большая часть товарного производства»[40], или же оно в большей степени определялось стремлением государства использовать новый религиозный институт в своих целях «для контроля над государственным управлением»[41]. Вне зависимости от результата данной полемики реальность церковного авторитета и епископского управления в муниципалитете позднеримского города не вызывает сомнений. Источники, оставшиеся от IV в., однозначно свидетельствуют в пользу означенного вывода, применяя к епископу такие эпитеты как pater populi, pater patriae, pater et rector urbis[42], в то время как новейшие исследования лишь подтверждают, что политические функции епископов были выражением высокого социального положения Церкви, причем наиболее открытых и прямых форм епископское управление городом достигло в IV в. именно в Италии, в таких городах как Медиолан (ныне Милан), Комум (ныне Комо), Лаус Помпея (ныне Лоди), Клатерны (ныне Клатерна), Тридент (ныне Тренто) и Колония Цивика Августа Бриксия (ныне Брешия)[43]. Реальность епископского городского управления в Италии признавал даже А. Хольвег, скептически воспринимавший утверждение о наличии независимого епископского политического правления в ранней Византии в противовес распространенному мнению другого немецкого исследователя Д. Клауде[44].
Однако если полемика, предполагающая восприятие епископского городского управления и усиления Церкви в целом как результат либо экономического господства, либо особого волеизъявления государства, неспособна исчерпывающим образом осветить корни рассматриваемого явления, то остается вопрос – проявлением каких исторических тенденций все-таки стало означенное общественное господство Церкви и ее политическое лидерство в еще полуязыческом социуме? Подробное исследование Соборного движения в IV–V вв., в особенности изучение Соборов позднеримской Италии – где столкновения интересов Церкви и государства были наиболее частыми, а политическое лидерство Церкви проявилось наиболее отчетливо – приводит к выводу, что именно Соборная активность иерархов и мирян, уходящая корнями в раннецерковное каноническое устройство, привела к тому, что Церковь выступила в качестве юридически и морально независимого от государства сообщества. Это обстоятельство не могло не вызвать определенный сдвиг в общественном сознании, отождествлявшем прежде всю полноту власти с императором, а также не могло не привести к ощутимым политическим изменениям в положении Церкви.
Исключительное место Собора как одного из главных трибуналов в пространстве позднеримского и ранневизантийского общества было уже очень скоро засвидетельствовано самим императорским законодательством, в данном случае признававшим de facto указанное положение церковных Соборов в политической и общественной жизни. В частности, уже закон Константина от 3 июля 321 г., дававший право частным лицам оставлять имущество Церкви по завещанию, рассуждая о церковном представителе, полномочном принимать завещанное, аппелировал такой категорией как «sanctissimum Ecclesiae Catholicae uenerabilisque concilium» (святейший Собор Кафолической и почитаемой церкви), чем по сути признавал в качестве главной инстанции, способной представлять полноту Церкви перед внешними юридическими лицами, вовсе не отдельных епископов, а именно церковный Собор[45]. Хотя упомянутый закон положил начало бесчисленным судебным тяжбам между держателями церковных бенефициев и наследниками завещателей[46], важен был сам принцип, в рамках которого синоды получали право распоряжаться имуществами, которые, являясь собственностью религиозной коллегии – в данном случае Церкви, – в силу норм еще языческого законодательства были теоретически неотчуждаемы[47]. Спустя полвека, 17 мая 376 г., вышел закон Валента, Грациана и Валентиниана, в рамках которого предписывалось разграничение полномочий диоцезального синода и светских магистратских судов: в компетенцию первым отдавались все дела, имеющие отношения к религиозной жизни, а вторым – уголовные дела[48]. Однако указанное разграничение полномочий, официально уравнявшее Соборное разбирательство и светскую судебную процедуру, в действительности означало провозглашение полной судебной самостоятельности Церкви. Объявленная же законом автономия уголовных разбирательств от церковного авторитета сводилась на нет другими законами, устанавливавшими порядок, по которому дело епископа могло разбираться только судом других епископов, каким бы не было обвинение: так родилось явление, известное как «episcopalis audientia»[49]. Данные законы окончательно закрепляли за церковными Соборами судебные прерогативы, независимые от светского правового пространства.
Разумеется, реальные взаимоотношения Церкви и государства далеко выходили за рамки установленного законодательства. Временами бывает чрезвычайно сложно определить, в какой степени те или иные Соборы были реально независимы от влияния императорской власти, однако приведенные выше примеры определенно свидетельствуют в пользу того, что несмотря на конфликты и противостояние, церковные Соборы и вместе с ними вся церковная организация юридически и политически являлись в основе своей независимыми от императорской воли[50]. Особенно явственно подобное положение проявилось именно в Италии, где после упорной Соборной борьбы против арианства, поддерживавшегося императором Констанцием – на определенном этапе проигранной, – именно активная деятельность св. Амвросия Медиоланского по проведению независимых диоцезальных синодов и крупных окружных епископских съездов, по выражению Е. Ману-Нортье, «положила предел императорскому всемогуществу»[51].
Именно суверенитет Соборного управления Церковью по отношению к государству стал характерной чертой италийского Соборного движения IV–V вв. и, вместе с тем, италийские Соборы демонстрируют пример реального влияния Церкви как на политическую обстановку, так и на общество. На основании изучения таких италийских Соборов как Аквилейский 381 г., окончательно подорвавший могущество влиятельной арианской политической партии в Северной Италии и на Балканах, Медиоланские 390 и 393 гг., на которых св. Амвросий Медиоланский использовал прежде всего политический авторитет своей кафедры, Туринский Собор 398 г., пытавшийся способствовать как церковному, так и общественному умиротворению галльских и испанских провинций, потрясенных за восемнадцать лет еретическим движением Присциллиана, узурпацией Максима и церковным расколом Феликса, Римские 484, 485 и 495 гг., ставшие символом церковной оппозиции императорской политики компромиссов по отношению к еретикам-монофизитам, можно сделать важный вывод. Этим наиболее отчетливо подтверждается тезис Г. Острогорского, признавшего Церковь новым движущим фактором власти в христианской империи, который с течением времени приобретал все больше влияния[52]. В общественно-политической сфере это влияние распространялось именно в силу Соборной активности, вовлекавшей в круг церковных проблем – как догматических, так и политических – все большее число лиц, напрямую не связанных с церковной юрисдикцией: светских чиновников, городских магистратов, представителей сенатских фамилий. В силу данного обстоятельства церковная жизнь уже волновала не только членов императорский фамилии, но все более широкие слои общества.
«Силлабус» и хронология италийских Соборов IV–V вв.
Церковная история Италии IV–V вв., столь явственно показывающая реальную роль Церкви в позднеримском обществе, представляется прежде всего историей Соборного движения. Прославленный издатель синодальных актов XVIII в. епископ Лукки Д. Манси в рамках составленного «силлабуса», т. е. общего перечня Соборов, представил по частям во втором, третьем, четвертом и шестом томах своей «Sacrorum Conciliorum nova et amplissima collectio» наиболее пространный перечень италийских Соборов IV–V вв., в который вошли съезды епископов, как реально осуществлявшие свои заседания в эпоху, последовавшую за I Вселенским Собором, так и те, относительно реальности которых позволительно усомниться на основании современных научных данных. Этот перечень в сочетании с необходимыми исправлениями, вносимыми в него на основании открытий современной церковно-исторической науки, выглядит следующим образом:
Concilium Romanum III sub Siluestro a. 325. Апокрифический Собор, деяния которого появились в начале VI в. среди «симмахианских апокрифов»; данные деяния наиболее подробно исследованны с точки зрения текстологии Л. Дюшеном[53].
Concilium Romanum I sub Iulio a. 337. Собор подтвердил для восточных епископов истинность никейского вероопределения; присутствие в деяниях имени консула Флавия Фелициана (см.; Appendix I) и точное число позволили бы датировать Собор 13 сентября 337 г., однако тот факт, что в деяниях присутствуют имена неких Юлия Медиоланского и Бенедикта Аквилейского, не встречающиеся в древних редакциях епископских каталогов (См.; Appendix III), а также имя консула Максимиана, не бывшего консулом в 337 г., свидетельствует об апокрифичности сохранившихся деяний.
Concilium Romanum II sub Iulio a. 340. Среди исследователей было распространено мнение, согласно которому именно на этом Соборе был принят «афанасиевский» символ «Quicumque». Одним из первых на реальности данного Собора настаивал еще в XVII в. С. Биний, однако отсутствие полноценных документов не позволяют определенно датировать данный Собор. Ш. Пьетри полагал, что Собор, на котором италийские епископы собрались выслушать богословские аргументы св. Афанасия Александрийского, произошел в конце 340 – начале 341 г.[54].
Concilium Romanum III sub Julio a. 342. Собор принял в общение св. Афанасия Александрийского; реальной датой следует, по-видимому, считать осень 341 г.[55].
Concilium Mediolanense I a. 346/7. На Соборе никейское вероучение защищалось перед легатами Антиохийской Церкви; реальной датой следует считать 346 г., причем, по всей вероятности, основной задачей Собора было разбирательство учения Фотина Сирмийского.
Concilium Mediolanense II a. 350. Собор, направленный против Фотина Сирмийского; реальная дата 348 год.
Concilium Romanum a. 349. Д. Манси в своей «диссертации» указывал на то, что данный Собор примирил Урсакия и Афанасия. Как показывает Т. Барнес, на Римском Соборе 347 г. папа Юлий подверг Соборному осуждению Фотина Сирмийского, следуя предшествовавшим Медиоланским Соборам, собранным по воле императора[56], из чего можно заключить, что, по видимому, Д. Манси имел в виду Римский Собор 347 г. Однако спустя некоторое время после Медиоланских Соборов Урсакий и Валент были приняты в общение папой Юлием только после того, как принесли публично покаяние, о чем свидетельствуют некоторые из папских посланий, хотя непосредственно Римский Собор 349 г. не оставил актов[57].