По некоторым школьным табелям Жирара складывается немного иное впечатление: после крайне неудачной учебы в шестом классе он повторил год и на сей раз удостоился награды за отличную учебу, как и за следующие два класса. Хотя в годы непослушания его вычеркнули из «списка почета», он почти неизменно получал вполне сносные отметки: très bien, assez bien и bien21. На уроках английского он блистал: не менее двух раз был лучшим в классе, – и на уроках истории тоже. К третьему классу его когда-то «примерное» поведение дало трещину – учителя отмечали, что он слишком легко отвлекается и не может усидеть на месте. Один учитель заметил, что Жирар – хороший ученик, когда не распускает язык. В первом классе его успехи в математике оценили как «недостаточные» и велели «взяться за ум», зато по части латыни его сочли «весьма одаренным». Отзывы критические, но вряд ли катастрофические.
К тому времени ему исполнилось пятнадцать, и свою роль стали играть другие аспекты взросления. Он рассказывал о юных кавалерах, которые, напыжившись, гуляли по рю де ля Републик, и, возможно, сам был таким кавалером – наряжался, чтобы нравиться: ему смерть как хотелось производить впечатление на девчонок. Но в те годы молодечества возник фактор и поважнее: война, бушевавшая где-то вдали, мало-помалу становилась во Франции реальностью. В сентябре 1938 года, во время Судетского кризиса, Франция мобилизовала полмиллиона резервистов вдобавок к полумиллиону человек, поставленных под ружье еще раньше. Для школ это обернулось хаосом: мужчин-учителей призвали в армию, их заменили менее опытные преподаватели, среди которых было много женщин. Мальчишки, как и следовало ожидать, извлекли пользу из ситуации, и непослушание распространялось как зараза. Жирар даже в самом солидном возрасте не уставал упоенно вспоминать о проделках: однажды он и его соучастники сняли с петель дверь и поставили ее поперек дверного проема наподобие баррикады. Чтобы войти в класс, другим ученикам пришлось перелезать через барьер. К счастью, пожилой учитель, объект множества насмешек, – а был он одним из первых борцов за права животных и в конечном итоге мужественным человеком (Жирар это впоследствии признавал), – пожалел непослушных подопечных и не стал сообщать директору об инциденте.
Наступил момент, когда история сокрушительным образом пересеклась с жизнью Жирара. После Французской кампании французы в июне 1940 года сдались Германии. «Странное поражение» Франции, как это нарекли чуть позднее, мрачной тенью висело над Жираром на протяжении всей его жизни, хотя последствия капитуляции не сразу сказались на его подростковых дурачествах. Вначале Авиньон входил в zone libre, занимавшую две пятых французской территории и находившуюся под управлением режима Виши и маршала Петена. Но демократию уже упразднили, и zone libre сотрудничала с Германией, хотя под полной оккупацией оказалась лишь через два года. Население нервничало. Потому-то следующая проделка мальчишек, в октябре 1940 года, возымела более серьезные последствия22.
Жирар и несколько его друзей позвонили директору лицея, прикинувшись сотрудниками Министерства образования в Виши. Позвонили они с почты – телефоны тогда были лишь в немногих частных домах в Авиньоне – и, говоря в замотанную носовым платком трубку, известили о начале программы, призванной отправить на пенсию заслуженных преподавателей. Звонили они в пятницу; готовиться к программе следовало спешно, потому что мероприятие начнется с торжественной церемонии поднятия флага рано утром в понедельник, как только лицей откроет двери.
«После наших звонков – а мы звонили просто для смеху, – не успели мы уйти с почты, как приехала полиция нас арестовывать. Они знали, что мы натворили. Телефоны прослушивались. На почте в то время работали телефонистки. Никакого вам „хайтека“». Жирар добавил: «Когда полиция приехала на почту нас ловить, я не на шутку перепугался. Если бы дело не осталось на уровне лицея, а было бы передано наверх, в городскую администрацию Авиньона, оно приняло бы намного более серьезный оборот»23. Он жил в покоренной стране, где действовали новые правила. Школьная администрация вряд ли проявила бы снисхождение, особенно в первые напряженные дни при новой власти. Чаша терпения переполнилась. Возможно, сообщники Жирара разбежались или как-то словчили, чтобы не попасться, либо отделались относительно легким наказанием, потому что были в школе не на таком плохом счету. Жирар выделялся своим озорством на уроках и во внеурочное время, да и успеваемость хромала. Его отца вызвали в школу.
В строгом смысле слова Жирара не «отослали» из школы, как говорят британцы; кстати, учился он тогда в terminale – выпускном классе. Возможно, благодаря тому, что его отец был муниципальным служащим и видным местным деятелем, со школой была достигнута джентльменская договоренность: Жирар перестанет посещать занятия и не будет доучиваться в выпускном классе лицея, а вместо этого будет готовиться к экзаменам на степень бакалавра дома, самостоятельно. Жирар предпочитал говорить, что из школы его выперли; так оно фактически и было.
«Мой отец был членом попечительского совета, так что меня не исключили официально. Отец забрал меня из школы. Но, очевидно, он был не в восторге»24. Жирар добавил: «Изображать все так, будто я был настоящим bouc émissaire, козлом отпущения, – это чересчур. Если я и был козлом отпущения, то комическим»25. Многочисленные проделки создали ему среди товарищей мятежный, слегка героический ореол, а другие тем временем (вот типичный миметический механизм) испытывали ресентимент – их раздражали его способности к учебе, сочетавшиеся с громкими проказами.
У Жирара была потребность находить юмор во всем, в чем его только можно найти. Одной из новых инициатив вишистского режима были Chantiers de la jeunesse française – военизированные молодежные лагеря, призванные прививать юношеству новые национальные ценности, в том числе культ Петена. Учебная программа была близка к скаутской: подростки жили в лесу и занимались физическим трудом. Однако, в отличие от пребывания в скаутских лагерях, это была обязательная повинность месяцев на шесть. Запрещалось слушать радио и разговаривать о политике. Жирар возненавидел эту «учебку», как только оказался в лесу. Он попросил своего старшего брата Анри, студента-медика, устроить ему досрочное освобождение от лагеря из-за выдуманного «шума в сердце» и даже был готов поэкспериментировать с медикаментами, чтобы сделать иллюзорную хворь реальной, – лишь бы отпустили домой. Отец проницательно учел характер сына и устроил так, чтобы Жирар увильнул от следующего этапа – STO (эта аббревиатура расшифровывалась как Service du travail obligatoire, «служба обязательного труда»). Это была трудовая повинность для молодых трудоспособных французов: им полагалось заменить на заводах и фермах Германии немцев, мобилизованных в армию.
Для Жозефа Жирара это был дополнительный резон призывать сына приналечь на учебу, когда Рене самостоятельно готовился к экзаменам на «лё бак». Хотя в последние годы эти экзамены критикуют за нетребовательность к учащимся, в те времена это был, бесспорно, травматичный обряд перехода, отличавшийся устрашающей суровостью. У большинства нынешних американских школьников глаза бы полезли на лоб: от кандидатов в бакалавры ждали, что они толково прокомментируют сложный текст, написанный в XII веке философом и теологом Ансельмом Кентерберийским, или страницу из труда Шопенгауэра о желании и лишении. А вот несколько примерных тем для сочинений: «В чем наш долг перед государством?», «Вытекает ли беспристрастие историка из объективности истории?» и «Можно ли считать язык всего лишь средством?». Изнурительная череда экзаменов – их сдают как в устной, так и в письменной форме – затягивается на долгие часы. На кону стоит очень много: в результате отсева на экзаменах неудачники отправляются искать работу, а лучшие из лучших – продолжать образование в grandes écoles26. Эти небольшие, хорошо финансируемые учебные заведения для избранных готовят будущую элиту страны – hauts fonctionnaires27, ведущих промышленников, высшее командование армии, видных политиков, инженеров, физиков и так далее.
Сведения в источниках разнятся: Жирар получил baccalauréat то ли в 1940-м, то ли в 1941 году. И то и другое правда, поскольку Жирар, вероятно, получил два аттестата. Первый – общий для всех школьников: его было необходимо получить, чтобы претендовать на признание своих способностей в более специализированной области. Однако Жирар превзошел ожидания, получив второй baccalauréat по философии в авиньонском Лицее Мистраля – и это был аттестат с отличием. «С того момента отец заново удостоил меня своего доверия. Я свел счеты со школой, но и для него это тоже было что-то вроде реабилитации»28.
В период его учебы в лицее и дома обнажился паттерн, который в последующие годы проявится снова и снова: Жирар, умный не по годам, живой и проказливый ребенок, игнорировал институциональные структуры и лучше всего учился, когда его творческому уму давали карт-бланш, а ему самому позволяли оставаться наедине с книгами. «Кто есть Дитя? Отец Мужчины».
Война бушевала, и, по воспоминаниям Жирара, его высокородная мать предпринимала героические усилия, чтобы при скудном распределении по карточкам добыть для семьи продовольствие. Она проявляла большую ловкость, и Жирары никогда не голодали. Зелень и фрукты в город поступали только из садов и огородов, оливковое масло было в изобилии. Семейству все еще удавалось отражать натиск войны, оно собиралось у радиоприемника, чтобы слушать передачи Би-би-си на французском языке.
«Во Франции в первые годы оккупации продовольствие становилось дефицитом, но ничего трагического в этой ситуации не было, – разъяснил мне Жирар. – Би-би-си – это была важнейшая церемония всего дня, в восемь часов. Ее глушили немцы, а может, и французы, но поймать Би-би-си все-таки удавалось. Удавалось всем. Помехи от глушилок ты слышал как бы вдалеке. Никакой опасности это не несло. Во Франции под оккупацией было не так, как в Польше».
Он преуменьшал масштабы коллаборационизма, утверждая, что 95% населения всецело симпатизировали странам антигитлеровской коалиции и дожидались высадки их войск, хотя и признавал, что поддержка была не очень активной. В других источниках, говорил он, «часто твердят, что юг Франции был весьма провишистским, но это преувеличение. Да, конечно, песню „Maréchal, nous voilà!“ („Маршал, мы здесь!“)29 сочинили в Авиньоне, и ее автор – авиньонец. Но в кинотеатрах вообще-то освистывали нацистов. Думаю, в этом отношении „Печаль и жалость“30 вводит зрителей в заблуждение. В кино люди открыто аплодировали Англии, а позднее – русским. Они не оказывали активного сопротивления, но желали победы союзникам – бесспорно, слишком пассивно, но с большим чувством. Наши шутки про отдавание чести флагу, очевидно, замышлялись как насмешка над режимом. В моей компании все были против Виши»31.
Надвигавшуюся катастрофу мало кто предчувствовал. Возможно, лучше всего это объяснил Жирар несколькими годами позже – он написал, что никто не воспринимал 1940 год как финальную главу, как последнее слово во франко-германской наследственной вражде: «Эти люди ни за что бы не поверили, что безумцы из Нюрнберга могут по своему капризу формировать Европу. Когда Франция – а они ведь думали, что у нее аллергия на болезнь нацизма, – сдалась Гитлеру, они отказывались считать эту капитуляцию окончательной». Возможно, это был способ одержать верх над победителями и отказать Гитлеру в победе: «По их оценкам, олицетворяемый Францией тип интеллектуальной жизни настолько превосходил нацизм, что они отказывались признавать, что фашистская жестокость может рано или поздно растоптать этот тип жизни или переманить его на свою сторону»32.
Будущее Жирара оставалось под вопросом. В 1941 году у него появилось желание сдать вступительный экзамен в Высшую нормальную школу – самую престижную из всех grandes écoles. «И поэтому я поехал в Лион, чтобы пройти hypokhâgne [обучение на первом курсе отделения, где готовили к вступительным экзаменам в Высшую нормальную школу – Примеч. авт.]. Но через несколько недель уехал восвояси. Дело было в начале оккупации, были материальные проблемы. Питались мы плохо. Хейзинг33 – вот что было вконец невыносимо. Я вновь обнаружил у себя страх перед школой, который испытывал в детстве. Я приехал домой, сказал матери: „Невозможно, я не могу этим заниматься“. Так я отказался от идеи поступить в Нормальную школу».
Тогда отец предложил ему готовиться к поступлению в Школу хартий дома, в одиночестве – так, как он раньше готовился к «лё бак». «Чтобы подготовиться к учебе в Школе хартий самостоятельно, я придумывал всевозможные упражнения. Писал без словаря бессчетные сочинения на латыни, – сообщал Жирар34. – В то время меня заботило только одно – как отсрочить расставание с родительским гнездышком, так что я согласился и прожил еще один год дома»35. Идея была неплохая: Прованс относился к zone libre, и многие люди бежали с севера Франции на юго-восток страны, где при режиме Виши сохранялась относительная свобода. Должно быть, решение остаться в родительском доме в Авиньоне выглядело крайне благоразумным.
Однако в ноябре 1942 года немцы распространили полномасштабную оккупацию на юг Франции, а итальянцы заняли небольшой кусок французской территории восточнее Роны.
* * *На рю де ля Републик в этом слегка обветшалом городке булочные и кондитерские торгуют шоколадом и местными лакомствами. По утрам в ожидании туристов, забредающих сюда даже в мертвый сезон, продавцы укладывают печенье в коробки, ряд за рядом. Нужно обладать чем-то вроде двойного зрения, чтоб взгляд проник сквозь патину современности и увидел регион, откуда папы когда-то правили средневековым миром, и город, где спустя некоторое время церкви подверглись разграблению и улицы обагрились кровью. Человеку, которому было суждено писать труды о насилии, поисков козлов отпущения, линчевании и беснующихся толпах, не приходилось далеко ходить в поисках примеров – достаточно было окинуть взглядом родные места, а точнее, дойти всего лишь до Папского дворца.
На экскурсии по Дворцу приходишь к целой стене с картинами из его истории, в том числе с гравюрой, где изображена кровавая бойня, случившаяся в этих древних белых стенах. Эта страница истории вводит в локальный контекст антиклерикализма и повествует о тех крайностях, до которых довели антиклерикализм несколько столетий назад.
«Французская революция была просто-таки поразительным событием, – возбужденно сказал Жирар. – Она в наибольшей степени предвосхитила Русскую революцию. Франция – первая великая держава, которая стала атеистической».
В июне 1790 года революционно настроенные авиньонцы изгнали местного представителя папы римского – изгнали из города, который более четырех веков был владением Папской области, – и потребовали объединить Авиньон с Францией. В июле того же года французское правительство национализировало церковное имущество, упразднив монастыри и монашеские ордены. Спустя год с небольшим, в сентябре 1791 года, Национальное собрание ратифицировало аннексию Авиньона. В начале октября светские муниципальные власти города решили отправить церковные колокола на переплавку и получить деньги за металл; этот шаг подготовил почву для упорядоченного секулярного разграбления церковного имущества. Это разграбление, а также несколько явлений Пресвятой Девы Марии верующим неподалеку привели к коллективному убийству Лескьера, секретаря местного суда: толпа прикончила его во францисканской часовне. Вмешались войска, арестовали десятки подозреваемых, в том числе двух беременных женщин. Примерно шестьдесят человек заключили под стражу в Папском дворце. Их казнили по одному, неумело, швыряя трупы в дворцовый ледник. Палачи трудились до поздней ночи; средством вдохновения и способом притупить совесть на этой работе им послужили двадцать бутылок крепкого спиртного.
События 16–17 октября 1791 года, прозванные Резней в Ледяной башне, знаменовали последнюю попытку Авиньона отстоять свою независимость от государства и мрачно предвещали якобинский террор.
Реакция на эти зверства не утихала несколько десятилетий: Жюль Мишле посвятил этим событиям две главы своей «Истории Французской революции» (1847). Но впереди ждали другие потрясения. Хотя в период консульства Наполеона Бонапарта спокойствие наконец-то восстановилось, а папа в 1797 году смирился с включением Авиньона в состав Франции, император и его режим по-прежнему были здесь не в чести. 25 апреля 1814 года, по пути на остров Эльба, Наполеон сделал остановку в Авиньоне и едва спасся от толпы, готовой разорвать его в клочья. Его сторонникам иногда везло меньше. На заре Белого террора в период реставрации Бурбонов убили наполеоновского маршала Гийома Брюна, героя Империи: толпа авиньонцев линчевала его и швырнула труп в Рону. На портретах Брюна, написанных в Наполеоновскую эпоху, изображен бравый красавец с волевым подбородком и дерзостью во взоре, в мундире, украшенном перевязями и орденами, лентами и эполетами. Однако – как обстоит дело со многими старинными портретами – мы знаем о страшном уделе галантного кавалера, который смотрит с полотна как живой; мы видим, как это решительное умное лицо исчезает в холодных, бурных волнах Роны. Брюн был непоколебимым республиканцем, чем возбуждал подозрения у Наполеона, а также победоносным военачальником и дипломатом – но не устоял в неравном бою с толпой роялистов, уже одержавшей победу во Франции на более широкой арене.
Заинтересовавшись этой историей, я листаю толстый труд Жозефа Жирара «Évocation du vieil Avignon» – «Воспоминания о старом Авиньоне». Обо всех местных массовых убийствах и линчеваниях – хаосе революционной эпохи – в книге упоминается скупо. Немногочисленные истории на эту тему перемежаются зарисовками про кардиналов и королей. Но сын Жозефа стал хорошо разбираться в теме насилия и в последующие десятилетия писал о ней, находясь вдали.
Но даже в далекой Америке Авиньон оставался для него путеводной звездой: влияние этого города чувствуется в здравомыслии Жирара, его психологической независимости, аллергии на лицемерие, умении распознавать нелепости, непреклонном сопротивлении интеллектуальным модам.
У себя во дворе на Френчменс-роуд, среди колибри и цветов, он размышлял вслух: «Действительно ли я живу в Калифорнии? Сегодня человек может прожить где-то всю жизнь, оставаясь там „нездешним“. Так что я, вероятно, больше француз, чем кто-то другой. Учтите, во многих отношениях Франция не слишком отличается от Америки – но кое в чем отличается. У нее другие отношения с христианским прошлым». Как-никак долину Роны обратили в христианство то ли в I, то ли во II веке.
Прованс был для Жирара опорой и отправной точкой, хотя с 2008 года он больше не мог ездить во Францию – здоровье не позволяло. Он вспоминал об отце, сидя в кресле в стиле Людовика XV – исцарапанном, светлого дерева и с розовой бархатной обивкой, прежде принадлежавшем Жозефу Жирару. И, как всегда, напоминал мне, что его отец был хранителем Папского дворца.
Глава 3
Мрачные времена в «Городе света»
Я никогда не забуду, что меня изгнали из Стаи.
Редьярд Киплинг. «Книга джунглей»Семья Жирар жила на Шеман де л’Аррузер, откуда была прекрасно видна и слышна железная дорога, так что дети играли в поезда и на фоне поездов. Но в мрачные времена немецкой оккупации обнаружилось, что у железнодорожного транспорта есть и негативные стороны. Во время отступления немецких войск страны антигитлеровской коалиции бомбили Авиньон, поскольку железная дорога – объект стратегический. Несколько бомб упало и близ дома семьи Жирар. Когда лет через десять Марта приехала сюда погостить, от нее этот факт скрыли: новоиспеченные свекор и свекровь решили, что невестку уязвит любое упоминание об американских бомбежках.
Вспоминая годы войны, Жирар сказал с нажимом: «Это не взволновало меня так, как должно было бы взволновать». Место этой фразы – в ряду его многочисленных высказываний о том, как бесстрастно он реагировал на происходившее вокруг; казалось, он сам был озадачен своим невозмутимым характером. Однако впоследствии я призадумалась: может, в таких обстоятельствах он просто не испытывал тех чувств, каких сам от себя ожидал, или тех чувств, которые испытывали, если верить их собственным словам, другие? Но найдется ли на свете человек, чьи подлинные чувства совпадают с его готовыми представлениями о жизни? «Оккупированный Париж парализовал меня», – заявил однажды Жирар36. Этим сказано все.
* * *В зимнюю пору Париж может быть неприветливым и унылым, особенно если пытаешься наладить жизнь в этом большом городе, вообще не имея там друзей, а вокруг – немецкие офицеры, нацистские чиновники и местные жители, в той или иной мере сотрудничающие с оккупантами. В годы войны Жирар был в этом городе студентом-провинциалом и жил, считая каждый сантим. Он вспоминал о голодающем Париже.
С 1943-го по 1947 год он учился в Школе хартий. «Ничего хуже я в жизни не испытывал», – говорил он с жаром. В Школу его в конце концов приняли – правда, он оказался одним из последних абитуриентов, зачисленных на курс. «Я это ненавидел. Я ненавидел Париж. Я ненавидел Париж, как никакой другой город». Жирар здесь был чужаком, и отнеслись к нему, по его словам, с некоторыми предрассудками, видя в нем провинциала-«южанина». Он, как всегда, хотел было «удрать обратно в Авиньон», но под немецкой оккупацией передвижения по стране были штукой трудной: уехать в Париж было проще, чем вернуться в Прованс. Первый год он дрожал от холода в неотапливаемом номере «Отель дю Скуар Монж» и его жизнь протекала, казалось, в основном в метро. Вдобавок немецкие оккупанты, естественно, отбрасывали тень на эмоциональную атмосферу в городе, провоцируя сложный комплекс чувств и переживаний: и отрицание очевидного, действовавшее как психологический защитный механизм, и страх, и внутренние противоречия.
«Всю жизнь я был способен работать только вне институций, а потому подсознательно работал против них. И, конечно, в очередной раз начал разыгрываться все тот же сценарий, – рассказывал он. – Едва я поселился в холодном и голодном Париже 1942 года37, мной, как обычно, завладело одно-единственное желание – вернуться домой. К счастью, этому препятствовала так называемая „демаркационная линия“ между оккупированной Францией и вишистской Францией. В общем, это благодаря немецким оккупантам я умудрился доучиться в Школе хартий»38.
Второй год обучения прошел лучше, хотя в те годы у него куда-то делся дар отчебучивать веселые проделки и обзаводиться сообщниками по проказам или просто друзьями. Жирар был вынужден полагаться на милосердие незнакомых людей и в конце концов поселился на самой длинной улице Парижа. «К счастью, на втором курсе благодаря одному милосердному „хартисту“ мне дали место в общежитии, в доме 104 на рю де Вожирар. В студенческие годы там проживали в том числе Франсуа Мориак и Франсуа Миттеран (разумеется, не одновременно). Там были сыновья крупных землевладельцев из Нормандии или Иль-де-Франса, присылавших нам тонны картошки. Мне из Авиньона не присылали почти ничего съестного. Положение моей семьи не располагало к сделкам на черном рынке, ведь отец был хранителем музея и не имел в распоряжении ничего пригодного для обмена на продукты»39.
В те годы его продолжали преследовать болезни. В Школе хартий он подхватил первичную инфекцию, которую посчитали предвестьем туберкулеза. По переписке Рене Жирара, Жозефа Жирара и администрации Школы в тот период видно, как часто прерывалась учеба. В 1944 году Рене долго не посещал занятия (из-за болезни его также признали негодным к военной службе), в 1946-м снова был вынужден вернуться в Авиньон из-за пневмонии. Бесспорно, он еще и поэтому сфокусировался на родном городе в своей дипломной работе на тему «Частная жизнь в Авиньоне во второй половине XV века». Разумеется, эта тема была коньком его отца (Жирар-старший написал диплом об истории региона в конце XIV века): собственно, тот и помог ему с дипломной работой – и не только с замыслом, но и с его воплощением в жизнь. Выздоравливая, Жирар продолжал исследования в авиньонских архивах.
Трудно установить, испытывал ли он в те тяжелые годы подавленность из-за болезни или расхворался из-за душевной подавленности. Историк Юджин Вебер изложил свои едкие воспоминания об оккупации, и его рассказ позволяет почувствовать, что претерпел Жирар:
…архаичная нелепость трескучих фраз вишистов – жизнь в нравственной чистоте и вывихнутая логика; обозначение словом «национальный» самых неудобоваримых и никудышных продуктов и товаров – того, что невозможно есть, невозможно пить, невозможно курить, невозможно носить; апелляции к энергичности, жизнестойкости и мужественности; перебои с электричеством и жизнь в нетопленых комнатах; дефицит бумаги (настоящая пытка для расплодившихся бюрократов), натурального кофе, сахара и табака; похлебка из кошатины, мяса ворон или голубей; свирепый ураган праведности, призывающий запретить танцы, «Перно», «Дюбонне» и еще «иудео-американскую» музыку; сопутствующая этим призывам мода на джаз, свинг, подпольные вечеринки и порожденный всем этим сленг (быть swing значило быть крутым и продвинутым); мода на береты, чем больше – тем лучше: «очень практично – уши прикрывает», а после Освобождения – спешное расставание с беретами, поскольку оказалось, что они замараны ассоциациями с Виши; демагогия с фигой в кармане, утрата чувства юмора, подкрадывающаяся исподтишка убогость; обтрепанная, залоснившаяся, замурзанная и засаленная одежда – вонючие, пропотевшие обноски40.