– Меня не надо ни о чём просить. Я и так сделаю всё, что смогу. Немедленно поговорю с мужем. Сообщу, как только что-либо выяснится.
И Мара побежала искать телефон. Пинхус был на работе, нужно было звонить туда. В клинику возвращаться не стоило: Подниекс и Рута наверняка уже закрыли дверь изнутри. Сейчас, сейчас – Мара остановилась, чтобы подумать. Бежать домой – но это не так близко. С другой стороны, ей совершенно не нужно, чтобы кто-то случайно услышал разговор. Значит, всё-таки домой. Мара бежала так, как никогда не бегала в жизни, не обращая внимания на удивлённые взгляды. Ворвавшись в квартиру, она не сразу набрала номер телефона: руки тряслись, такого с ней никогда ещё не было.
Услышав голос жены, Пинхус разволновался сам. Он не помнил, чтобы у Мары когда-нибудь был такой голос. Убедившись, что с ней и с дочкой всё в порядке, Пинхус сказал, что сейчас же едет домой.
Мара в изнеможении бросилась на кровать. Она не понимала, что с ней творится. Было ясно только одно: если с доктором что-то произойдёт, она не сможет это пережить. Мара вспомнила, как ей нравилось работать с Михаэлем, сыном Залмана. Она испытывала к нему такое чувство, как если бы он приходился ей младшим братом. «А Подниекс, – почему-то подумала Мара, – явно был недоволен, но молчал». Михаэль ушёл от них в начале осени, ему удалось поступить на медицинский. Мысли путались в голове, но любая из них так или иначе была связана с Залманом. Очнулась Мара оттого, что кто-то тронул её за плечо. Открыв глаза, она увидела Пинхуса.
Выслушав страстную речь Мары, Пинхус ответил не сразу. Его немного удивило, что жена так близко (на его взгляд, слишком) воспринимает происходящее. Конечно, они очень обязаны доктору Гольдштейну и он, Пинхус, никогда этого не забудет, но не переживают же так за чужого человека. А ведь есть и другая сторона дела. Органы всесильны. Он сам в данном случае мелкий гриб, не та у него должность, чтобы на НКВД повлиять. Только Калнберзин может. Но как попросить его об этом, не рискуя подставить себя под удар?
Выдержав паузу и стараясь говорить как можно мягче и убедительнее, Пинхус начал объяснять жене, насколько это сложно и даже опасно – ходатайствовать за Гольдштейна. Он сам не может ничего: нужно просить Калнберзина. Но Мара была не в том состоянии, чтобы терпеливо выслушивать доводы мужа:
– Вы же вместе были в подполье, вместе сидели. У тебя с ним личные отношения, а ты боишься его попросить за честного, ни в чём не повинного человека, который нам помог. Да что же это за власть у вас такая, которая сажает просто так?! Ты из тюрем не вылезал, жизнью на войне рисковал – за что? За идею? Так вот, Пиня, если доктор не вернётся, все ваши идеи – мыльный пузырь.
Пинхус молчал. Мара поняла, что сдвинуть его с места можно только решительными действиями:
– Ты сейчас подойдёшь к телефону и позвонишь Калнберзину, Пинхус! Он тебе не откажет. Вам обоим есть что вспомнить.
Пинхус посмотрел на Мару: жена ни разу не говорила с ним таким требовательным тоном.
– Гольдштейн действительно знал, когда брал тебя на работу, что я сижу? Кто это может подтвердить?
– А моего подтверждения мало? Ну сам подумай, мог ли кто-то, кроме нас с доктором, об этом знать.
– Выходит, доктор нам помогал?
– Выходит.
– Хорошо. Тогда я так и скажу.
Уже сутки Залман находился в Главном управлении НКВД, в маленьком и узком помещении с небольшим зарешечённым окном. В остальном камера не выглядела страшной, а стены даже были, как видно недавно, покрашены масляной краской. Но не хватало воздуха, и доктор задыхался. Он почти ничего не ел: вечером дали кружку воды и кусок хлеба, а наутро – тот же хлеб и тёплый чай. Всю ночь он не спал: невозможно было уснуть, и Залман то представлял себя на лесоповале, на искрящемся под ярким зимним солнцем (почему под солнцем?) сибирском снегу, то видел каким-то боковым зрением, как в зале суда ему выносят смертный приговор. И получалось, что, если он хочет сохранить жизнь, ему надо оклеветать себя, а если будет твердить, что невиновен, его расстреляют. Глотнув тюремного чаю, он сидел в оцепенении и даже не сразу понял, что дверь открылась.
– На выход! – приказал конвойный.
Готовый к худшему, доктор переступил порог кабинета младшего лейтенанта госбезопасности Киселёва. Но вчерашнего следователя в комнате не было. Навстречу Залману встал из-за стола высокий седовласый человек явно выше Киселёва рангом. В малиновых петлицах у него были два прямоугольника. Подойдя ближе, седой сказал по-латышски:
– Что же вы скрыли от нас, что в годы буржуазной диктатуры помогали латвийским коммунистам? Это в корне меняет дело. Обвинения сняты, доктор Гольдштейн. Вы свободны. Как видите, советская власть не наказывает невиновных и уж тем более тех, кто оказывал нам поддержку. Задержу вас буквально на минуту, это чистая формальность. Присядьте, пожалуйста.
Залман нерешительно сел. Он был потрясён. От чекиста не укрылось его состояние, и тот произнёс:
– Понимаю вас, доктор, очень понимаю. Скоро вы будете дома. Всего лишь один вопрос… Да, – спохватился седой, – вы же ничего не ели. Сейчас организуем бутерброды и чай.
Залман хотел сказать, что не надо никаких бутербродов, что он хочет домой, но язык не повиновался: доктор не мог произнести ни слова.
А чекист, доверительно и ободряюще глядя, начал:
– Вы проявили большое мужество, товарищ Гольдштейн, помогая нам в тяжёлых и опасных условиях. Благодаря таким, как вы, мы победили, но недругов вокруг ещё много. И я уверен, что советская власть может на вас рассчитывать.
– На своём рабочем месте, как врач, ударным трудом… – начал было отвечать как положено обретший наконец-то дар речи Залман, но седой улыбнулся и продолжил:
– Вот именно – на рабочем месте, доктор. Разные люди бывают у вас в амбулатории, и мы с вами знаем, что есть среди них замаскированные враги. Представим себе, что кто-то начинает вести с вами откровенный разговор или просто говорит в вашем присутствии о народной власти что-то неподобающее. Как советский человек вы разве будете молчать? Конечно, нет. Вы станете возмущаться, может быть, скажете, что обратитесь в органы. Так вот: этого не следует делать.
– Что не следует делать? – не понял Гольдштейн. – Обращаться в органы?
Чекист рассмеялся:
– Да нет. Обращайтесь, конечно. Только делать это нужно спокойно, не давая себя разоблачить. Не возражая тем, кто ведёт антисоветские разговоры. Послушайте, что они говорят, сделайте вид, что согласны. А потом…
«Вербует! – понял Залман. – Вот оно что! Хочет сделать меня – как там у них называется (он уже слышал где-то это слово)? – сексотом. Но ведь это ужасно. Как же быть?»
– А потом вы поставите нас в известность. Ведь вы же наш человек, доктор.
– Не уверен, что подхожу для такого дела. Видите ли, я, как врач, должен заниматься организмом пациента, а не вникать в его разговоры. Прислушиваясь к словам, можно легко упустить другое.
– А я думаю, что такой специалист, как вы, ничего не упустит, – многозначительно и с нажимом на последние слова сказал седой, выжидательно глядя на Гольдштейна. Не дождавшись ответа, он помрачнел: – Своим отказом, своим нежеланием сотрудничать с нами вы подведёте тех, кто поручился за вас. Вот, например, Пётр Цвиллинг, человек проверенный, старый подпольщик. Коммунист, которому мы полностью доверяем. Получается, что он ошибся или, – чекист сделал паузу, разводя руками, – сознательно ввёл нас в заблуждение.
«Господи, – зазвучало в голове Залмана, – Пётр, то есть Пинхус, муж Мары. Человек, которому я и без того обязан, который уже помог однажды. Навлечь на него неприятности? На него, на Мару? Ни в коем случае! Так что же делать?!»
– Если произошла ошибка или того хуже, – снова услышал он голос седого, – то и вопрос вашего освобождения придётся пересмотреть. Мы будем вынуждены снова заняться вашим делом. Вы будете находиться в камере, пока не закончится следствие, а вести его мы станем очень тщательно, – человек с двумя прямоугольниками сделал угрожающий акцент на последнем слове. – Ну а потом, – и он снова развёл руками, как бы сожалея и в то же время демонстрируя бессилие что-либо изменить, – суд и приговор. И насколько могу судить, исходя из серьёзности обвинений, – вас ожидает десять лет лагерного режима в самом лучшем случае.
Залман хотел ответить, но вдруг обнаружил, что не видит сидящего напротив чекиста. Перед глазами стояла серая пелена, и он почувствовал боль в груди и в левой лопатке. Как тогда, когда от него уходила Эстер. Сделав неимоверное усилие, Гольдштейн произнёс:
– Я вовсе не отказываюсь сотрудничать и помогать советской власти. Я только выразил сомнение в своих возможностях.
Серая пелена спала, и доктор увидел седого. Тот смотрел на него с ироничной полуулыбкой.
– Вы всё понимаете, доктор, а ведёте себя глупо и напрасно тратите время, – чекист придвинул к себе какой-то листок и расписался. – Вот ваш пропуск. Вы свободны. Сам товарищ Калнберзин за вас поручился, и его доверие вы обязаны оправдать. Очень хорошо, что мы с вами друг друга поняли. Работайте спокойно, когда будет нужно, мы вас найдём.
Залман встал и, всё ещё не веря своему счастью, с драгоценной бумажкой в руке направился к выходу. Уже открывая дверь, он услышал:
– Я самого товарища Ленина в восемнадцатом году охранял, доктор Гольдштейн, а вы в это время с белыми латышами против нас воевали. И хотя вы помогли нам при буржуазном режиме, этого недостаточно, чтобы полностью искупить вашу вину. Дальнейшее зависит от вас.
Переходя улицу по направлению к дому, доктор подумал, что теперь он должен каждый день ожидать вызова в НКВД для отчёта. Или же приглашения в условленное место с той же целью. Но время шло, а доктора никто не беспокоил. То ли о нём забыли, то ли у чекистов нашлись дела поважнее. Отношения с Эстер восстановились, словно неиспользованный сертификат больше не стоял между ними. Михаэль был захвачен учёбой и, казалось, забыл о Палестине. Лие исполнилось пятнадцать, она училась в предпоследнем классе, и Залман уже начал думать о том, где дочь продолжит обучение. Правда, новая власть закрыла гимназию «Раухваргер», и Лию вместе с другими учениками перевели в русскую школу, но доктор не слишком переживал. Если советская власть надолго, то и русский язык необходим, думал он, вспоминая, как опасался, что в НКВД с ним будут говорить только по-русски. Внешне всё выглядело так, как будто жизнь постепенно входит в новое русло. На работе доктор Подниекс был, как всегда, исполнителен, но Гольдштейн заметил, что с тех пор, как он чудом вернулся из НКВД, Густав ни разу не улыбнулся. Улыбалась только Рута, и, хотя в её улыбке было что-то змеиное, Залман старался убедить себя, что после стольких испытаний ему стала мерещиться всякая чушь. А Мара, напротив, была задумчива, даже печальна и так же, как Подниекс, почему-то перестала улыбаться. Самым удивительным было то, что они почти не разговаривали. Когда, вернувшись в клинику, доктор стал благодарить свою верную помощницу, Мара, внезапно покраснев, еле выдавила из себя:
– Не надо, доктор. Это мы… обязаны…
И не договорив, стремительно выскочила из кабинета. Это было совершенно непохоже на прежнюю Мару. Шли дни, и Гольдштейн стал замечать, что медсестра стремится как можно меньше оставаться с ним наедине, используя для этого любой предлог. Залман не знал, что думать. Он не мог понять, что произошло, и, скорее всего, никогда бы не понял, если бы не случайно услышанный разговор. Доктор направлялся в кабинет Подниекса и уже был у двери, когда до него донеслось:
– Эта жидовка, похоже, влюбилась в Гольдштейна, – говорила Рута. – Интересно, что думает её муж-большевик.
– Тебе интересно, что он думает? – спросил Подниекс. – Да он ничего не знает. Они его вокруг пальца обводят. Если бы не она, Гольдштейн бы из Чека не вышел. Кто бы мог подумать? Вот уж действительно: еврейская власть…
Не дослушав, доктор поспешно отошёл от двери. Он чувствовал себя так, словно получил удар по голове, и даже не обратил внимание на нелестные для евреев слова, которыми обменялись Рута и Подниекс. Его ошеломило другое: Мара влюбилась. В него, в Залмана. Не может этого быть! И всё же… Если Рута права, это объясняет поведение Мары. Она борется с собой, боится дать волю своему чувству. Так вот оно что! Но ведь и ему Мара небезразлична. Он вдруг начал понимать то, что смутно чувствовал и раньше: Мара всегда ему нравилась, но не только как работница, как медсестра, а как женщина, которая создана для того, чтобы дать тепло и уют. Неожиданно до Залмана дошло, и он сам испугался своего открытия: ему всегда нужна была такая, как Мара – надёжная, спокойная и искренняя, а не такая, как Эстер – натура противоречивая и сложная, живущая какой-то своей, не всегда понятной внутренней жизнью, как будто в постоянной борьбе с одолевающими её порывами и страстями. Но даже если так, подумал доктор, теперь-то что делать? Объясниться с Марой? Отпустить тормоза? Сделать несчастными Эстер и ни в чём не повинного Пинхуса? А Пинхус, кстати, отомстить может, он теперь – власть, и уже дважды доказал это. Ещё не зная, как поступить, Гольдштейн сознавал, что ему не найти решение. Разве что уволить Мару? Да, это, наверно, единственный выход.
Но под каким предлогом? Что ей сказать? Поговорить откровенно, объяснить, что они не могут больше работать вместе? Но ведь он не хочет её терять! Пусть она не улыбается, пусть молчит – ему, Залману, нужно, чтобы Мара была рядом: не может он расстаться с ней. И думая так, доктор не знал, что пройдёт совсем немного времени, и ему не надо будет ничего решать, потому что судьба не оставит им никакого выбора и сама решит за них и этот, и другие вопросы.
Глава седьмая
Йосеф стоял у окна и смотрел на Гудзон. Уже два месяца они находились в Нью-Йорке, в квартире Джуди на Манхэттене. Квартира досталась ей от первого мужа. Об этом периоде своей жизни Джуди не распространялась, и Йосеф не донимал её расспросами. Захочет – сама расскажет. Всё равно ему не до этого. Даже несколько лет тому назад, расставшись с Эстер, он не чувствовал себя так плохо, как сейчас. В эти дни, когда евреям в Европе грозит опасность, а в Палестине идёт борьба с англичанами, лишившими евреев права на собственный дом, – в такое время он, Йосеф Цимерман, вынужден отсиживаться без дела в Америке. После того как «Бахе́рев»[38], подпольный боевой листок сионистов-ревизионистов, опубликовал стихи Йосефа, в которых британская администрация усмотрела призыв к восстанию, Джуди пришла к выводу, что оставаться в Палестине опасно. Пока англичане только следят, но в любую минуту могут арестовать. Собственное положение Джуди тоже было шатким: «Палестайн пост» перестала публиковать её статьи, зато цитаты и выдержки из них еврейское подполье распространяло в виде листовок и воззваний, и англичане, вне всякого сомнения, искали автора. Йосефу не хотелось уезжать, и он согласился только потому, что опасность грозила жене. Оба надеялись, что уезжают ненадолго.
Йосеф подумал, что ему выпала редкая в жизни удача. Джуди не только его понимает, но и оказывает влияние на его творчество. Это она тактично и ненавязчиво объяснила Йосефу, что, конечно же, его стихи замечательны, но как поэт он слишком связан классическим стилем, рифмами, а время требует другого, и нужно применять новые формы. И стихотворение, из-за которого он теперь оказался здесь, как раз и было другим, не похожим на то, что Йосеф писал раньше:
Говорили они, что стремление к мируовладеет сердцами сынов Ишмаэля[39],если скажем мы им: «Оставайтесь, чтобы вместесажать здесь деревья,вместе строить дома, собирать урожай и гулять другу друга на свадьбах.Не хотим подниматься туда, где вознёсся ваш куполвместо нашего Храма,дайте нам лишь молиться спокойно у ваших подножийи оплакивать древние камни.И поделим мы с вами эти горы и эти долины —мы мечту поколений, что хранили они, стиснув зубыи слёз не скрывая,отдадим за покой наш в уплату».Но ответил поэт: «Разве ветка оливыможет выбить топор из руки нечестивой,на которой не высохла кровь ваших братьев?Вы споткнулись в пути, ибо кони нагружены тяжкои по тропам скользят над обрывом.Так развьючьте коней и сойдите на землю,и возьмите мотыгу и ройте, пока не найдётесреди древних останковнезаржавленный меч Маккавеев!Потому что забыта у вас доблесть предков: как ворыпробираетесь в сумраке вы на родные руины,чтобы выкупить родину вашу за деньги,как за деньги в изгнанье вы жизнь покупали!Но отчизна ждёт воинов, а не торговцев,и не звон серебра – звон мечей она хочет услышатьот потомков Давида!»Закончив писать, Йосеф заколебался. «Звон мечей» звучало не по-еврейски, никак не вписывалось в еврейскую традицию. Но Джуди заявила, что это именно то, что нужно:
– Сколько можно обороняться? Ты точно сказал: мы пытаемся выкупить родину за деньги, подобно тому, как покупали в галуте за золото жизнь. Но так не бывает. Да, мы не хотим проливать кровь, поэтому предлагаем арабам мир, только он наступит не тогда, когда мы разделим с ними страну, а когда добьёмся признания нашего первородства, наших бесспорных прав. Для этого нужен меч, и сегодня наш главный враг – англичане. Закрыв евреям путь на родину, они превратились в добровольных помощников Гитлера. Жаль, что великий Жабо[40] ушёл из жизни, так и не поняв этого до конца. Сколько людей были бы спасены, если бы не проклятые сертификаты, которые невозможно получить! Непременно оставь последнюю строку! Звон мечей – как раз то, чего нам сейчас не хватает!
Йосеф вспомнил стихи, которые он прочитал Эстер в день их первой встречи у Эммы. Как давно это было! Пять лет прошло, а кажется – целая жизнь. Уехав из Риги, Йосеф продолжал подддерживать связь с Эммой и другом юности Натаном. Последнее письмо пришло совсем недавно, уже на нью-йоркский адрес. Эмма сообщала, что Эстер изменилась и уже не так красива, как прежде, хотя с виду кажется, что у них всё не так плохо: доктор заведует своей бывшей клиникой и вообще у новой власти в почёте, сын учится в университете. Читая письмо, Йосеф чувствовал, как сжимается сердце. В последнее время его одолевали плохие предчувствия. А на днях ему снился кошмарный сон: деревья в чёрном лесу, и на них раскачиваются тела в традиционных еврейских одеждах. Такие одежды он видел разве что на картинках и в Иерусалиме. Хотя нет – и здесь, в Нью-Йорке, Джуди показывала ему этих людей. Утром Йосеф рассказал свой сон Джуди, и жена ответила, что это не сон, а близкое будущее.
– Твой сон уже сбывается в Польше, – сказала она, – а теперь, когда Германия захватила Европу, на очереди Советский Союз. Не верю, что нежная дружба Гитлера и Сталина продлится долго, вдвоём им не хватит места. Не знаю, кто из них выступит первым, но мне страшно подумать о том, что там начнётся, если первым окажется Гитлер. Я боюсь за твоих родственников, Йоси.
Джуди, которая вначале называла мужа Йосэлэ или Йосл, давно перешла на ивритское Йоси.
– Я сам боюсь, потому и вижу такие сны, – ответил Йосеф, а про себя подумал: «Правда в том, что больше всего я боюсь за Эстер. Больше, чем за родителей. Плохой я, наверное, сын, но ничего не могу поделать».
Телефонный звонок прервал размышления Йосефа. Звонил адвокат Лангерман. Пронюхав (каким образом, где?)
о том, что Джуди вернулась в Америку, адвокат здраво рассудил, что навряд ли она приехала одна. И не ошибся: трубку взял Йосеф. В ней рокотал тот же голос уверенного в себе сытого человека, как будто Лангерман не уезжал из Риги:
– Приветствую, дорогой Йосеф! Рад вас услышать! Что может быть лучше на чужбине, чем услышать земляка и к тому же старого знакомого! Не спрашиваю, почему вы оказались в Нью-Йорке. Добавлю только, что действительно очень рад. Скажу вам откровенно: истосковался я здесь. Каждый день думал: хоть бы одна родная душа! И вот Бог посылает мне вас.
– Спасибо, господин Лангерман! Тронут!
– Ну что вы, Йосеф! Какой там господин! Для вас – только Макс.
Адвокат продолжал говорить, извергая из уст настоящую словесную Ниагару, но Йосеф слушал вполуха. Он понимал, что такой человек, как Лангерман, зря не позвонит, и ждал, когда Макс перейдёт к делу. Наконец в трубке зазвучало:
– Работаю в конторе Джеффри Стоуна, но там с перспективами плохо. С вашего разрешения, дорогой, хотел бы поговорить с Джуди. Если помните, когда мы прощались в Риге и я намекнул, что собираюсь в Америку, ваша жена сама предложила протекцию. Вы, разумеется, не забыли, что ваш папа, чтоб он был здоров, стоял, как скала. И всё же мне удалось с ним договориться и повернуть дело в вашу пользу.
– Конечно, помню. Разве можно такое забыть? Джуди нет, но могу дать телефон редакции, где она находится сейчас. Уверяю, Макс, она сделает всё, что в её силах, – и терпеливо выслушав благодарные излияния Лангермана, неожиданно спросил: – Вы, вероятно, поддерживаете связь с Ригой? Я бы хотел…
– Насколько мне известно, – не давая Йосефу закончить и как будто продолжая начатую фразу произнёс Лангерман, – доктор Гольдштейн не бедствует. И даже обласкан советской властью. А Эстер, – адвокат слегка понизил голос, настраиваясь на интимную ноту, – к сожалению, не в лучшем состоянии. Депрессия. Ведь им, беднягам, не повезло. Двери захлопнулись именно тогда, когда они вот-вот должны были уехать.
«Ясно, – подумал Йосеф, закончив разговор. – Всё сходится. Эстер в мышеловке и, осознавая это, впала в депрессию. А он, Йосеф, вместо того чтобы действовать, продавливает диван в чужом доме. И неважно, что квартира принадлежит Джуди. Какое он имеет к этому отношение, когда Эстер в беде! А Лангерман, ничего не спросив, сам заговорил о ней, давая понять, что находится в курсе. Вот же бестия! И всё-таки не надо забывать: мы с Джуди обязаны Максу».
Джуди вернулась поздно, но в хорошем настроении. Весь день она провела в редакции еженедельника «А-Доар»[41], выходившего в Нью-Йорке на иврите. После долгих переговоров, которые несколько раз грозили сорваться, ей удалось договориться с редактором о публикации стихов, а в перспективе – статей Йосефа. Это был серьёзный успех, и Джуди имела все основания рассчитывать на благодарную реакцию мужа. Главное сделано. За себя она беспокоилась меньше: её статью о Палестине уже ожидали в «Нью-Йорк геральд трибюн».
Но, к разочарованию Джуди, Йосеф не проявил восторга, только рассеянно кивнул и выдавил «спасибо». Он явно думал о другом, и пришлось приложить усилия, чтобы Йосеф начал делиться с Джуди своими мыслями:
– Больше так не могу. Нужно поехать в Латвию. Надо что-то предпринять. Они там все погибнут, я чувствую.
Джуди посмотрела на мужа, как на больного, но, оценив его состояние, сказала как можно мягче:
– Йоси, дорогой, ну куда ты поедешь? Никому не поможешь, а себя погубишь. С твоим палестинским паспортом у тебя все шансы затеряться в Сибири. И это ещё в лучшем случае. А в худшем – сам знаешь. И будь ты американцем – тоже смертельно опасно. Даже если с тобой ничего не случится, твоих родственников не выпустят всё равно.
Но Йосеф упорствовал, и Джуди заволновалась. Она не могла себе представить, что из-за родных, с которыми муж расстался не лучшим образом, он готов теперь рисковать жизнью. Стало быть, дело в другом, но в чём? О существовании Эстер Джуди не знала, но чувствовала, что Йосеф недоговаривает. Одно было ясно: если он в таком состоянии, значит речь идёт о чём-то (или ком-то) крайне дорогом для него. Что же это может быть? Так ведут себя, когда в опасности ребёнок или любимая женщина. Детей у Йосефа нет, в таком случае остаётся женщина. Вот оно что! Как же она сразу не догадалась?
– Ты ничего не хочешь мне сказать, Йоси? Кто у тебя остался в Риге?
Йосеф, потупившись, молчал. Джуди заговорила о другом:
– Твой адвокат мне звонил сегодня. Думаю, что сумею ему помочь. Сэм хочет расширяться, ищет подходящего человека. Рассказала ему, какие чудеса проделывал Макс, когда вёл твоё дело.
Сэмом звали двоюродного брата Джуди. Йосеф его видел. Когда они приехали, Джуди пригласила Сэма. Пока говорили об американской экономике, об Уолл-стрит и о конкуренции среди адвокатов Нью-Йорка, Сэм реагировал живо и поддерживал разговор, но стоило Йосефу заговорить о европейских евреях, об Англии, закрывшей для еврейских беженцев Палестину, как адвокат потух и всем своим видом старался показать, что еврейская тема нисколько его не волнует и если он имеет к ней отношение, то лишь в силу своего рождения, за которое не несёт никакой ответственности. На мужа кузины Сэм смотрел как на марсианина. Джуди своего родственника знала хорошо, а Йосефу стоило больших сил сдержаться.
– Я дала Максу телефон Сэма, – сказала Джуди и без всякого перехода добавила: – Йосеф, между нами не должно быть тайн.