Книга Три конца - читать онлайн бесплатно, автор Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Три конца
Три конца
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Три конца

У стойки беседовали сам Рачитель, вихлястый мужик в красной рубахе, и дьячок Евгеньич. Оба уже были заметно навеселе, и Рачителиха посматривала на них очень недружелюбно. Старички постепеннее заняли лавки около стен и вслух толковали про свои дела. Дверь была открыта, и новые гости входили и выходили сплошною толпой. Два маленьких оконца едва освещали эту галдевшую толпу; в воздухе висел табачный дым, и делалось жарко, как в бане. Небольшая захватанная дверка вела из-за стойки в следующую комнату, где помещалась вся домашность кабацкой семьи, а у целовальничихи было шестеро ребят и меньшенький еще ползал по полу. Приходившие гости почище забирались в эту комнату, а также и знакомые.

– Обезножила, поди, Дунюшка? – спрашивала Домнушка целовальничиху участливым тоном.

– Уж и то смаялась… А Рачитель мой вон с дьячком канпанию завел да с учителем Агапом. Нету на них пропасти, на окаянных!

Рачителиха знала, зачем прилетела Домнушка: из господского дома в кабак прошел кричный мастер Спирька Гущин, первый красавец, которого шустрая стряпка давно подманивала и теперь из-за косячка поглядывала на него маслеными, улыбавшимися глазами.

– Мало тебе машинной-то, несытые твои глаза? – попрекнула Рачителиха гостью. – У Спирьки своих кержанок много.

– А тебе завидно?

Красавец Спирька, польщенный заигрываньем Домнушки, выпил лишний стакан водки, молодцевато крякнул и проворчал:

– Ишь мочеганки лупоглазые!.. Эй, Домна, выходи, я тебе одно словечко скажу. Чего спряталась, как таракан?

– Ступай к своим обушницам, нечего зубы-то мыть, – огрызалась Домнушка, вызывающе хихикая.

– Хошь стаканчик бальзану? – предлагал Спирька.

– Отойди, грех… Вот еще навязался человек, как короста!

– Н-но-о?.. Брысь, мочеганка!.. Но, бальзану хошь?

Домнушка поломалась для порядку и выпила. Очень уж ей нравился чистяк-мастер, на которого девки из Кержацкого конца все глаза проглядели.

Рачитель потащил дьячка к учителя в комнату, где ревели позабытые ребятишки.

– У, прощелыги!.. – обругала целовальничиха гостей вдогонку.

Худой, изможденный учитель Агап, в казинетовом пальтишке и дырявых сапогах, добыл из кармана кошелек с деньгами и послал Рачителя за новым полуштофом: «Пировать так пировать, а там пусть дома жена ест, как ржавчина». С этою счастливою мыслью были согласны Евгеньич и Рачитель, как люди опытные в житейских делах.

– Однова она, воля-то наша, прилетела… – говорил Рачитель, возвращаясь с полуштофом. – Вон как народ поворачивает с радости: скоро новую бочку починать… Агап, а батька своего видел? Тоже в кабак прибрел, вместе с старым Ковальчуком… Загуляли старики.

– А ну их! – отмахивался учитель костлявою рукой. – Разе они что могут понимать?.. Необразованные люди…

Действительно, в углу кабака, на лавочке, примостились старик хохол Дорох Ковальчук и старик туляк Тит Горбатый. Хохол был широкий в плечах старик, с целою шапкой седых волос на голове и маленькими серыми глазками; несмотря на теплое время, он был в полушубке, или, по-хохлацки, в кожухе. Рядом с ним Тит Горбатый выглядел сморчком: низенький, сгорбленный, с бородкой клинышком и длинными худыми руками, мотавшимися, как деревянные.

– И што тилько будет? – повторял Тит Горбатый, набивая нос табаком. – Ты, Дорох, как своею, этово-тово, головой полагаешь, а?

– Та я такочки вгадаю: чи були паны и будуть, чи були мужики и зостануться… Така в мене голова, Тит.

– А ты неладно, Дорох… нет, неладно! Теперь надо так говорить, этово-тово, што всякой о своей голове промышляй… верно. За барином жили – барин промышлял, а теперь сам доходи… Вот оно куда пошло!.. Теперь вот у меня пять сынов – пять забот.

– Нашел заботу, Тит… ха-ха!.. Одна девка стоит пятерых сынов… Повырастают большие, батьку и замена. Повертай, як хто хоче… Нэхай им, сынам. Була бы своя голова у каждого… Вот як кажу тоби, старый.

– Старичкам наше почтение! – здоровался с ними дозорный Самоварник. – Чего ворожите, старички?

– А так, Полуэхт, промежду себя балакаем, – уклончиво отвечал Тит, недолюбливавший пустого человека. – То то, то другое… Один говорит, а другой слухает, всего и работы…

– Верно, старички… верно, родимые.

Самоварник осмотрел кабацкую публику, уткнул руки в бока, так что черный халат из тонкого сукна болтался назади, как хвост, и, наклонив свое «шадривое» лицо с вороватыми глазами к старикам, проговорил вполголоса:

– Вот што, старички, родимые мои… Прожили вы на свете долго, всего насмотрелись, а скажите мне такую штуку: кто теперь будет у нас на фабрике робить, а?

Старики переглянулись, посмотрели на Полуэхта, известного заводского враля, и одновременно почесали в затылках: им эта мысль еще не приходила в голову.

– А кто в гору полезет? – не унимался Самоварник, накренивая новенький картуз на одно ухо. – Ха-ха!.. Вот оно в чем дело-то, родимые мои… Так, Дорох?

– Пранци твоему батьку, якое слово вывернул! – добродушно удивлялся Ковальчук и опять смотрел на Тита. – Уси запануем, а хто буде робить?

– Да меня на веревке теперь на фабрику не затащишь! – орал Самоварник, размахивая руками. – Сам большой – сам маленький, и близко не подходи ко мне… А фабрика стой, рудник стой… Ха-ха!.. Я в лавку к Груздеву торговать сяду, заведу сапоги со скрипом.

Около Самоварника собралась целая толпа, что его еще больше ободрило. Что же, пустой он человек, а все-таки и пустой человек может хорошим словом обмолвиться. Кто в самом деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел, как пчелиный улей, а Самоварник орал пуще всех и даже ругал неизвестно кого.

– Да, оно точно што тово… – повторял Тит Горбатый, ошеломленный общим галденьем. – Оно действительно… Как ты думаешь, Дорох?

– А кажу бисова сына этому выворотню, Тит… Ото так!.. Пидем та и потягнем горилки, Тит, бо в мене голова як гарбуз.

XI

– Козак иде… шире дорогу! – кричал голос на улице.

– Ото дурень, Терешка мой… – самодовольно говорил старик Ковальчук, толкая локтем Тита Горбатого. – Такой уродивсь: дурня не выпрямишь.

Горбатый посмотрел на приятеля слезившимися глазами и покачал головой.

– Бачь, як разщирився мой козак… го!.. – радовался Ковальчук, заглядывая в двери. – Запорожец, кажу бисова сына… Гей, Терешка!.. А батька не побачив, бисова дитына?

К старикам протолкался приземистый хохол Терешка, старший сын Дороха. Он был в кумачной красной рубахе; новенький чекмень, накинутый на одно плечо, тащился полой по земле. Смуглое лицо с русою бородкой и карими глазами было бы красиво, если бы его не портил открытый пьяный рот.

– А, это ты, батько!.. – проговорил Терешка, пошатываясь. – А я, батько, в козаки… запорожец… Чи нэма в вас, тату, горилки?

– Ото так, сынку… Доходи ближе, вже жь покажу тоби, пранцеватому, батькову горилку!.. Як потягну за чупрыну, тогда и будешь козак.

Терешка махнул рукой, повернулся на каблуках и побрел к стойке. С ним пришел в кабак степенный, седобородый старик туляк Деян, известный по всему заводу под названием Поперешного, – он всегда шел поперек миру и теперь высматривал кругом, к чему бы «почипляться». Завидев Тита Горбатого, Деян поздоровался с ним и, мотнув головой на галдевшего Терешку, проговорил:

– Вот они, эти хохлы, какие: батьков в грош не ставят, а?.. Ты, Дорох, как полагаешь, порядок это али нет?

– Якого же тебе порядка треба? – удивлялся Дорох.

– Вот ты и толкуй с ними… – презрительно заметил Деян, не отвечая хохлу. – Отец в кабак – и сын в кабак, да еще Терешка же перед отцом и величается. Нашим ребятам повадку дают… Пришел бы мой сын в кабак, да я бы из него целую сажень дров сделал!

– Верно… Это ты верно, Деян, этово-тово, – соглашался Тит Горбатый. – Надо порядок в дому, чтобы острастка… Не надо баловать парней. Это ты верно, Деян… Слабый народ – хохлы, у них никаких порядков в дому не полагается, а, значит, родители совсем ни в грош. Вот Дорох с Терешкой же и разговаривает, этово-тово, заместо того, штобы взять орясину да Терешку орясиной.

– Да за волосья! – добавлял Деян, делая правою рукой соответствующее движение. – Да по зубам!

– Можно и по зубам, – соглашался Тит.

– Одною рукой за волосья, а другою в зубы, – вот тебе и будет твой сын, а то… тьфу!.. Глядеть-то на них один срам.

– Одчепись, глиндра! – ругался старый Ковальчук, возмущенный назойливостью Деяна. – Поперешный человик… Побачимо, шо-то з ваших сынов буде, а наши до нас зостануться: свое лихо.

Эта размолвка стариков прекратилась сейчас же, как Деян отошел к стойке и пристал к Самоварнику.

– Друг ты мне или нет, Деян? – лез обниматься к нему подгулявший дозорный. – Родимый мой, вкусим по единой.

– Чему ты обрадовался! – отталкивал его Деян. – Воля нам, православным, вышла, а кержаков пуще того будут корчить… Обрадовались, обушники!.. А знаешь поговорку: «взвыла собака на свою голову»?

– Родимый мой, а?.. Какое я тебе слово скажу, а?.. Кто Устюжанинову робить на фабрике будет, а?.. Родимый мой, а еще что я тебе скажу, а?..

В кабаке стоял дым коромыслом. Из дверей к стойке едва можно было пробиться. Одна сальная свечка, стоявшая у выручки, едва освещала небольшое пространство, где действовала Рачителиха. Ей помогал красивый двенадцатилетний мальчик с большими темными глазами. Он с снисходительною важностью принимал деньги, пересчитывал и прятал под стойку в стоявшую там деревянную «шкатунку».

– Илюшка, ты смотри, не просчитайся, – повторяла ему Рачителиха. – Получил, што ли, с Терешки?

– Не приставай, знаем без тебя, – небрежно отвечал мальчик и с важностью смотрел на напиравшую толпу. – Вон Деяну отпущай четушку. Дядя Деян, хошь наливки?

– Ах ты, клоп… А как ты матке сейчас ответил? – привязался к нему Поперешный. – Дунюшка, не поважай парнишка: теперь пожалеешь – после наплачешься от него.

– Ну, ну, у себя на печи командуй, – спокойно огрызнулся мальчик и лениво зевнул. – Экая прорва народу наперла!..

Время от времени мальчик приотворял дверь в комнату, где сидел отец с гостями, и сердито сдвигал брови. Дьячок Евгеньич был совсем пьян и, пошатываясь, размахивал рукой, как это делают настоящие регенты. Рачитель и учитель Агап пели козлиными голосами, закрывая от удовольствия глаза.

– «Многая, многая, многая лета… мно-о-о-га-ая ле-еее-та!» – вытягивал своим дребезжащим, жиденьким тенорком Евгеньич. – Ну, еще, братие… Агап, слушай: си-до-ре!.. А ты, Рачитель, подхватывай. Ну, братие… Илюшка, пострел, подавай еще водки, чего глядишь?

– Давай деньги… Даром-то гуси по воде плавают.

Тит Горбатый и старый Ковальчук успели еще раза два сходить к стойке и теперь вполне благодушествовали. Хохол достал кисет с табаком, набил тютюном люльку и попыхивал дымом, как заводская труба.

– Кум… а кум? – повторял Тит, покачиваясь на месте.

– Який я тоби кум? Ото выворачивае человик…

– Нет, ты постой, Дорох… Теперь мы так с тобой, этово-тово, будем говорить. Есть у меня сын Павел?

– Щось таке?

– Есть, говорю, сын у меня меньшой? Пашка сын, десятый ему годочек с спожинок пошел. Значит, Пашка… А у тебя, Дорох, есть дочь, как ее звать-то?.. Лукерьей дочь-то звать?

– Та нэт же: ни якой Лукерьи нэма… Старшая Матрена, удовая, ну, Катрина матка – Катря, що у пана в горницах. Нэма Лукерьи.

– А меньшую-то как звать?

– Э, экий же ты, Тит, недогадливый: Федоркой звать.

– Так, так, Федорка… вспомнил. В нашем Туляцком конце видал, этово-тово, как с девчонками бегала. Славная девушка, ничего, а выправится – невеста будет.

– А то як же? У старого Коваля як дочка подрастет – ведмедица буде… У мене все дочки ведмедицы!

– Так, так… Так я тово, Дорох, про Федорку-то, значит, тово… Ведь жениха ей нужно будет приспособить? Ну, так у меня, значит, Пашка к тому времю в пору войдет.

– Ну, нэхай ему, твоему Пашке… Усе хлопцы так: маленький, маленький, а потом выросте большой дурень, як мой Терешка.

– Хочешь сватом быть, Дорох?.. Сейчас ударим по рукам – и дело свято… Пропьем, значит, твою девку, коли на то пошло!

– А ну вдарим, Тит… Ведмедица, кажу, Федорка буде!

Подгулявшие старики ударили по рукам и начали перекоряться относительно заклада, даров, количества водки и других необходимых принадлежностей всякой свадьбы.

– А ну поцалуемся, Тит, – предлагал Ковальчук и облапил будущего свата, как настоящий медведь. – Оттак!.. Да пидем к Дуньке, пусть руки разнимет.

Пошатываясь, старики побрели прямо к стойке; они не заметили, что кабак быстро опустел, точно весь народ вымели. Только в дверях нерешительно шушукались чьи-то голоса. У стойки на скамье сидел плечистый мужик в одной красной рубахе и тихо разговаривал о чем-то с целовальничихой. Другой в чекмене и синих пестрядинных шароварах пил водку, поглядывая на сердитое лицо целовальничихина сына Илюшки, который косился на мужика в красной рубахе.

– Дунька… А вот разойми у нас руки: сватами будем, – заговорил Тит Горбатый, останавливаясь у стойки.

Взглянув на мужика в красной рубахе, он так и проглотил какое-то слово, которое хотел сказать. Дорох во-время успел его толкнуть в бок и прошептал:

– Сват, бачишь?.. Эге, Окулко…

Но сват уже пятился к дверям, озираясь по сторонам: Окулко был знаменитый разбойник, державший в страхе все заводы. В дверях старики натолкнулись на дурака Терешку и Парасковею-Пятницу, которых подталкивали в спину другие.

– Эге, сват, пора втикать до дому, – шептал Ковальчук, выскакивая на крыльцо. – Оттак Дунька… Другий-то тоже разбойник: Беспалого слыхал?

XII

Беспалый попрежнему стоял у стойки и сосредоточенно пил водку. Его сердитое лицо с черноватою бородкой и черными, как угли, глазами производило неприятное впечатление; подстриженные в скобку волосы и раскольничьего покроя кафтан говорили о его происхождении – это был закоснелый кержак, отрубивший себе палец на правой руке, чтобы не идти под красную шапку.[9] Окулко был симпатичнее: светло-русая окладистая бородка, серые большие глаза и шапка кудрявых волос на голове. К ним подошел третий товарищ, хохол Челыш, громадный мужик с маленькою головкой, длинными руками и сутулою спиной, как у всех силачей.

– Где ты пропадал, Челыш? – окликнул его Окулко.

– А до господского дома ходив, – вяло ответил хохол и знаком приказал целовальничихе подать целый полуштоф водки. – Паны гуляют у господском дому, – ну, я на исправника поглядел… Давно не видались.

Воцарившаяся в кабаке тишина заставила дьячка Евгеньича высунуть голову. Увидав разбойников, он поспешил мгновенно скрыться, точно кто его ударил. Окулко продолжал сидеть у стойки и сумрачно поглядывал на Рачителиху.

– Нашли тоже и время прийти… – ворчала та, стараясь не смотреть на Окулка. – Народу полный кабак, а они лезут… Ты, Окулко, одурел совсем… Возьму вот, да всех в шею!.. Какой народ-то, поди уж к исправнику побежали.

– А Самоварник у встречу попавсь: бегит-бегит к господскому дому, – смеялся Челыш, расправляя усы. – До исправника побег, собачий сын, а мы що зуспеем покантовать, Дуня.

– Пора кабак запирать, вот что! – не вытерпел, наконец, Илюшка, вызывающе поглядывая на кутивших разбойников. – Ступайте, откуда пришли…

– Вишь змееныш! – взбурил Окулко и ударил кулаком по стойке.

Целовальничиха посмотрела на него умоляющим взглядом и вся покраснела, точно он ударил ее этим словом по сердцу. Она так и обмерла давеча, когда у стойки точно из земли вырос Окулко. И каждый раз так, а он сидит и смотрит на нее. О, как любила когда-то она вот эту кудрявую голову, сколько приняла из-за нее всякого сраму, а он на свою же кровь поднимается… Вон как на Илюшку взбурил, как медведь. Но это было минутное чувство: Дуня забыла о себе и думала теперь об этих разбойниках, которым одна своя воля осталась. Бабье сердце так и заныло от жалости, и целовальничиха смотрела на всех троих такими ласковыми глазами. Не будет воли вот этим отпетым, забубенным головушкам да бабам…

– Окулко, ступай, коли ум есть, – ласково прошептала она, наклоняясь к разбойнику. – Сейчас народ нагонят… неровен час…

– Тошно мне, Дунюшка… – тихо ответил Окулко и так хорошо посмотрел на целовальничиху, что у ней точно что порвалось. – Стосковался я об тебе, вот и пришел. Всем радость, а мы, как волки, по лесу бродим… Давай водки!

Челыш и Беспалый в это время шептались относительно Груздева. Его теперь можно будет взять, потому как и остановился он не у Основы, а в господском доме. Антип обещал подать весточку, по какой дороге Груздев поедет, а он большие тысячи везет с собой. Антип-то ловко все разведал у кучера: водку даве вместе пили, – ну, кучер и разболтался, а обережного обещался напоить. Проворный черт, этот Матюшка Гущин, дай бог троим с ним одним управиться.

– Работишка будет… – толкнул Беспалый разнежившегося Окулка. – Толстое брюхо поедет.

В это время, пошатываясь, в кабак входил Антип. Он размахивал шапкой и напевал крепостную московскую песню, которую выучил в одном сибирском остроге:

Собаки борзые,Крестьяне босые…

Разбойники не обратили на него никакого внимания, как на незнакомого человека, а Беспалый так его толкнул, что старик отлетел от стойки сажени на две и начал ругаться.

– А ты не дерись, слышишь? – приставал Антип к Беспалому, разыгрывая постороннего человека. – Мы и сами сдачи дадим мелкими…

Подбодренные смелостью старика, в дверях показались два-три человека с единственным заводским вором Мороком во главе. Они продолжали подталкивать дурачка Терешку, Парасковею-Пятницу и другого дурака, Марзака, высокого старика с лысою головою. Морок, плечистый мужик с окладистою бородой и темными глазами навыкате, слыл за отчаянную башку и не боялся никого. С ним под руку ворвался в кабак совсем пьяный Терешка-казак.

– Сорок восемь серебром… приказываю… – бормотал Терешка и полез к стойке.

– Терешка, хочешь водки? – окликнул его Окулко. – Рачителиха, давай им всем по стакану… Парасковея, аль не узнала?.. Наливай еще по стакану! – командовал развеселившийся Окулко. – Всем воля вышла… Гуляй на все, сдачи не будет.

– Окулко, возьмите меня с собой козаковать? – приставал к разбойнику Терешка-казак, не понимавший, что делает. – Я верхом поеду… Теперь, брат, всем воля: не тронь!

– У нас хлеб дорогой, а ты глуп. Нет, брат, нам с тобой не по пути… – отвечал Окулко, чутко прислушиваясь к каждому звуку.

– Я?.. Запорожец… эге!.. Хочешь, потянемся на палке…

– Ступай к своему батьке да скажи ему, чтобы по спине тебя вытянул палкой-то… – смеялся Окулко. – Вот Морока возьмем, ежели пойдет, потому как он промыслит и для себя и для нас. Так я говорю, Морок?

– Угости стаканчиком, Окулко!

– Ах ты, горе гороховое!.. Рачителиха, лени ему стаканчик… Пусть с Парасковеей повеселятся в мою голову. А давно тебя били в последний раз, Морок?

– Третьева дни… Так взбодрили, что страсть.

– За какие качества?

– А так… Сапоги нашли… Знаешь Самоварника? Ну, так его сапоги… Только как жив остался – удивительно!

Морок был удивительный человек, умевший отбиться от работы даже в крепостное время. Он произошел все заводские работы, какие только существовали, и нигде не мог ужиться. Сначала как будто и работает, а потом все бросит, и его гонят в три шеи. Окончательно Морок отбился от господской работы, когда поставили на руднике паровую машину. «Что я за собака, чтобы на свист стал ходить?» – объявил Морок и не стал ходить на работу. Что с ним ни делали, он устоял на своем. Сам Палач отказался от Морока. Добившись воли, Морок превратился в кабацкого завсегдатая и слыл по заводу, как единственный вор. Он ходил в лохмотьях, но держался гордо, как свободный человек. И теперь, выпив стакан водки, он тряхнул своею косматою бородой, хлопнул Окулка по плечу и проговорил:

– Вот я, Окулко, раньше всех волю получил… Уж драли-драли, тиранили-тиранили, Палач выбился из сил, а я все-таки устоял… Вот каков я есть человек, Окулко!.. Разе ищо ошарашить стаканчик за твое здоровье? Больно уж меня избили третьева дни… на смерть били.

Окулко только мотнул головой Рачителихе, и та налила Мороку второй стаканчик. Она терпеть не могла этого пропойцу, потому что он вечно пьянствовал с Рачителем, и теперь смотрела на него злыми глазами.

В кабаке после недавнего затишья опять поднялся шум. Пьяный Терешка-казак орал песни и обнимался с Челышем, Марзак и Парасковея-Пятница горланили песни, дурачок Терешка хохотал, как сумасшедший.

– Над чем ты хохочешь, Терешка? – спрашивала его участливо Рачителиха.

– Весело, браковка… – отвечал дурачок и, протянув руку с деревянною коробкой, прибавил: – Часы купи… днем и ночью ходят…

Коробка была выдолблена из куска дерева и закрыта крышкой. Отодвинув крышку, Терешка показал бегавшего в коробке таракана и опять залился своим детским смехом. Всех мужиков он звал Иванычами, а баб – браковками.

Захмелевший Морок подсел к Окулку и, облапив его одною рукой, заговорил:

– Ну, как вы теперь, Окулко?.. Всем вышла воля, а вы всё на лесном положении… Так я говорю?

XIII

После веселого обеда весь господский дом спал до вечернего чая. Все так устали, что на два часа дом точно вымер. В сарайной отдыхали Груздев и Овсянников, в комнате Луки Назарыча почивал исправник Иван Семеныч, а Петр Елисеич прилег в своем кабинете. Домнушка тоже прикорнула у себя в кухне. Бодрствовали только дети.

Нюрочка спряталась в кабинете отца и хотела здесь просидеть до вечера, пока все не проснутся: она боялась Васи. Ей сделалось ужасно скучно и еще не улеглось нервное состояние после рассказа Ивана Семеныча за обедом, как он высек Сидора Карпыча. Окружавшая ее тишина усиливала невидимую душевную работу. Под конец Нюрочка расплакалась, сидя тихонько в своем уголке, как плачут сироты. В этот критический момент дверь в кабинете осторожно отворилась и в нее высунулась кудрявая русая головка Васи, – она что-то шептала и делала таинственные знаки. Нюрочка отлично понимала этот немой язык, но только отрицательно покачала головой. Знаки повторились с новою силой, и Васина голова делала такие уморительные гримасы, что Нюрочка рассмеялась сквозь слезы. Это ее погубило. Голова сначала показала ей язык, а потом приняла хныкающее выражение. Осторожно, на цыпочках, чтобы не разбудить спавшего отца, Нюрочка вышла из своей засады и подошла к двери.

– Ты опять будешь драться? – спросила она на всякий случай.

– А ты плакса… – шепотом ответила голова, и это показалось Нюрочке настолько убедительным, что она вышла из кабинета.

Очутившись за дверью, она вдруг струсила; но Вася и не думал ее бить, а только схватил за руку и стремительно потащил за собой.

– Пойдем, Нюра, я тебе покажу такую штуку… – задыхающимся шепотом повторял он.

Глаза у пристанского разбойника так и горели, и охватившее его воодушевление передалось Нюрочке, как зараза. Она шла теперь за Васей, сама не отдавая себе отчета. Они сначала вышли во двор, потом за ворота, а через площадь к конторе уже бежали бегом, так что у Нюрочки захватывало дух.

– Вот так штука!.. – повторял Вася, задыхаясь от волнения.

Они прибежали в контору. Через темный коридор Вася провел свою приятельницу к лестнице наверх, где помещался заводский архив. Нюрочка здесь никогда не бывала и остановилась в нерешительности, но Вася уже тащил ее за руку по лестнице вверх. Дети прошли какой-то темный коридор, где стояла поломанная мебель, и очутились, наконец, в большой низкой комнате, уставленной по стенам шкафами с связками бумаг. Все здесь было покрыто толстым слоем пыли, как и следует быть настоящему архиву.

– А это что? – торжественно объявил Вася, указывая на громадный черный щит из картона, на котором был вырезан вензель, подклеенный зеленою и красною бумагой.

Нюрочка еще никогда не видала вензелей и с удивлением смотрела на эту мудреную штуку, пока Вася объяснял ей его значение и заставлял пощупать и картон, и бумагу, и полочку для свечей на задней стенке вензеля.

– Все это зажгут, – объяснял Вася тоном знатока. – Плошки приготовлены в машинной… А мы будем кричать «ура», и твой папа и мой – все.

Нюрочке вдруг сделалось ужасно весело, и Вася в ее глазах совсем изменился. Ей даже нравилось ничего не думать, а слепо подчиняться чужой воле. Она чувствовала то же сладко-замирающее ощущение, как на высоких качелях. Когда же, наконец, наступит вечер и зажгут иллюминацию? Ей казалось, что она просто не доживет до этого, и маленькое сердце замирало от волнения. Дальше все происходило в каком-то тумане: Вася водил свою спутницу по всей конторе, потом они бегали на плотину, где так ужасно шумела вода, и, наконец, очутились на крыше господского дома. Как случилось это последнее, Нюрочка не могла объяснить. Одна она умерла бы от страха, а за Васей карабкалась везде, как коза, и была счастлива, если он ее одобрял взглядом или жестом.

Петра Елисеича разбудила Катря, объясняя своим ломаным хохлацким говором, что панночка на крыше и ни за что не хочет спуститься оттуда.