Пробиравшемуся по траншее Берну казалось, что он снова, как в далеком детстве, участвует в игре. Правда, теперь эта игра шла не среди валунов, где разогретый воздух колышется знойным маревом. Теперь он был в изломанном окопе, в котором негде спрятаться. Когда тебе тридцать, игра уже не кажется такой увлекательной и острой, какой казалась в тринадцать, зато ощущение смертельной опасности вносит в нее изюминку. К тому же смутное предчувствие давно превратилось у него в некое чутье, и он двигался по изломам траншеи, крадучись с вороватой хитрецой горностая или ласки. Низко пригнувшись у очередного поворота, он убедился, что следующий фас[6] пуст, и когда идущий за ним боец оказался рядом, он, по-прежнему согнувшись, перебежал вперед. Их атакующая волна, накопившись в точке сосредоточения, должна была неизбежно завершить охват, и горстка защитников неожиданно покинула узел обороны. Берн на бегу увидел, как из-за очередного поворота траншеи опрометчиво выскочил немец, как он остановился и отпрянул назад в стрелковую ячейку, но было поздно. Берн выстрелил прямо с бедра, не поднимая винтовки к плечу, и попал гансу прямо в лицо. Тот упал. Кто-то крикнул Берну, чтобы шел дальше. Но тело немца перегородило узкий поворот и дернулось, когда Берн наступил на него ногой. Это заставило его отпрянуть назад, и как раз вовремя, поскольку в паре ярдов за поворотом взорвалась граната. Он растерянно обернулся к следовавшему за ним человеку, но сразу за этим гранатометчиком увидел грузную фигуру капитана Моллета и его полное торжества лицо. Не в силах вымолвить ни слова, он просто махнул рукой, указывая, в каком направлении, по его прикидке, ушли немцы.
Капитан Моллет прижался к стенке окопа, давая возможность следовавшим за ним людям проскочить узкое место. Но две атакующие волны, окружавшие пулеметную позицию, были уже в точке соединения. Когда все собрались, выяснилось, что у них снова потери. Капитан Моллет мимоходом бросил Берну несколько слов, и тот, тупо и непонимающе глядя на него, немного приотстал, чтобы между ними оказалось несколько человек. Через какое-то время он оказался уже рядом с ротным штаб-сержантом Глассполом, который коротко и одобряюще кивнул ему; и тогда Берн понял, что делал все правильно. В нынешней атаке он старался стать и стал ведущим, пусть хоть как-то, пусть на короткое время. Однако он осознавал, что шел вперед лишь потому, что не мог стоять на месте. Ощущение себя частью толпы уже не давало ему той уверенности, которая была вначале, на данном этапе ему потребовалось больше личной свободы. Но теперь, когда их стало много, придется гнать противника, вместо того чтобы красться и таиться. Двое из чужого полка, видимо, отставшие, ломились назад как потерянные, и штаб-сержант Гласспол остановил их словами:
– Куда, суки, прете?
Его вопрос простучал пулеметной дробью. Встретив в их лице столь вопиющий бардак, он готов был метать громы и молнии.
– Нам приказали возвращаться, – смущенно ответил один. Было видно, что он здорово перепугался.
– Ага. Так вами, блядь, немцы командуют! – с издевкой бросил им Гласспол, задыхаясь и кривя побелевшие от злости губы.
У них душа давно была в пятках, но накопившаяся в сердцах ярость и ненависть нашли, наконец, достойную цель в сержанте. А он тут же забыл о них, убедившись, что взял их к ногтю.
– Не ссы, приятель, все нормально, – шепнул Берн говорившему со штаб-сержантом. – Валите скорее к своим.
Солдат холодно посмотрел на него.
Во время следующего броска что-то стукнуло Берна по каске, сбив ее на затылок так, что подбородочный ремень чуть не оторвал ему уши. В первый момент он подумал, что его подстрелили, потому что прикусил язык и его рот наполнился соленой кровью. Удар оставил на каске глубокую вмятину, так что даже сталь пошла трещинами. Он был как в тумане и никак не мог прийти в себя, когда они добрались до каких-то развалин, показавшихся ему знакомыми. Они были неподалеку от железнодорожной станции.
С него было довольно, хотелось бы заснуть, но мятущаяся память не позволяла забыться и сопротивлялась сну, как смерти. Стоило закрыть глаза, перед ним вновь вставали картины атаки, люди, идущие вперед под градом пуль и снарядов. Как заводные игрушки, простенькие и ненадежные, беззащитные и совершенно непригодные для противостояния этой безумной жестокости, они все же двигались вперед, словно загипнотизированные чьей-то высшей волей. Одним из самых ярких впечатлений Берна был человек, с неуклюжестью заводной куклы, у которой кончается завод, шагавший рядом с ним. Картина так сильно отпечаталась в памяти именно потому, что, взглянув на неказистую фигуру, он отвлекся от собственной растерянности и разброда в мыслях. Внешний вид этого жалкого и совершенно негероического чучела в плохо подогнанном мундире цвета хаки и стальном шлеме, похожем на тазик цирюльника, который нацепил на голову Дон Кихот, отправляясь навстречу своим по двигам, никак не вязался с происходящей в нем борьбой. Лишь высшему существу по силам найти выход из нравственного тупика, в который разум загнан столкновением здравого смысла и духовного величия.
Сила измеряется величиной противодействия, которое она способна преодолеть, ну а сила воли, если вдуматься, превосходит любую противопоставленную ей физическую силу. Возможность гибели, безусловно, присутствует, но лишь как один из шансов, который может выпасть. Как ни парадоксально, но предназначение нашей нравственной сущности состоит именно в утверждении собственной воли в противоположность всему миру, и смерть с этой точки зрения будет означать исчезновение этой нравственной сущности лишь как частный случай. Истинный смысл этой трагедии состоит в том, что даже поражение в такой ситуации окажется лишь иллюзией. Это как с христианскими мучениками – нравственное начало человека делает собственный свободный выбор и утверждает свободу своего бытия. А возражения о затраченных впустую усилиях, столь любимые моралистами и нытиками, открывают широкие возможности для морального увечья. Берн, как и большинство его товарищей, полагал, что уж коли нравственный порыв не может считаться обдуманным актом, то бесполезно даже пытаться рас сматривать его как проявление стойкости или слабости, поскольку здесь это всего лишь две стороны одной медали. Вышибет ли человеку мозги пулей или его разнесет в клочья взрывом фугасного снаряда, не имеет большой разницы для отказника от военной службы по нравственным соображениям или для другого стороннего наблюдателя, находящегося в столь же выгодном положении, и по-своему они будут правы. Но для бедного глупца, кандидата в герои посмертно, имеющего в этом непосредственный интерес, такой вопрос довольно важен. Возможно, он и является жертвой собственных иллюзий, как и все, кого апостол Павел определил как блаженных. Но если видишь, как в цепи кто-то упал замертво, срезанный пулей, и остался лежать лицом вниз, а кто-то разорван на куски, словно диким зверем, то осознаешь, что здесь нет и быть не может никакой иллюзорности, в этом и состоит самая что ни на есть подлинная реальность. Смерть, как и девственность, не подразумевает градации; человек либо мертв, либо нет. Человека, конечно, можно сделать мертвым и тем и другим способом, но гораздо ужаснее и отвратительнее увидеть человека разорванным и выпотрошенным, чем сраженным пулей. Глядя на такие вещи, страдаешь по-настоящему, с неподдельным сочувствием человека к человеку. Кто-то забывает быстро, ибо память коротка, «с глаз долой – из сердца вон!». Но сразу после первого вопля отчаяния: «Да это же я!» – разум успокаивает себя: «Нет, не я. Со мной такого не будет», и человек продолжает двигаться вперед, оставляя за спиной искалеченные и окровавленные тела, делая ставку на иллюзорную уверенность каждого в собственном бессмертии. На какое-то время, может, и забудешь, однако раньше или позже вновь мыслями вернешься к этому, хотя бы во сне.
В конце концов, мертвецы исполнены покоя. В мире нет ничего спокойнее мертвеца. Видишь человека живым, пусть в отчаянии, но живым, и вдруг раз – и нет его. Человек умирает и застывает, превращаясь в деревянную куклу, от которой не можешь отвести взгляда, как ни пытайся скрыть свое любопытство.
Внезапно ему вспомнился Тронский лес[7], полный незахороненных трупов. Повсюду валялись тела, и среди них множество его товарищей, с которыми он, единственный оставшийся в живых, можно сказать, жил бок о бок. Англичане и немцы вперемешку, разлагающиеся, облепленные мухами, подножный корм для крыс, почерневшие от жары, распухшие, со вздутыми животами или сморщенные в своем истлевшем тряпье. И даже когда их укрыла ночная тьма, в воздухе чувствовалось дыхание смерти.
Как там сказал мистер Клинтон у блиндажа? «Из одной беды в другую, пока не сорвемся». Но нельзя нам сорваться! Он судорожно всхлипнул, и его разум бросил безнадежные поиски ответов. Теплая и вонючая темнота палатки казалась теперь прямо-таки шикарным курортом. Он впал в тяжелую дрему, пытаясь представить себя обнимающим прелестных женщин, но их лица ускользали, как отражения в воде, когда ее всколыхнет ветерок. Его разум соскальзывал все глубже в исцеляющее забытье.
Глава II
Мне изменило мужество на миг.И слабость матери во мне воскреслаВ потоке слез.У. Шекспир[8]Проспали долго и проснулись довольно поздно, но подниматься все равно не хотелось, даже двигаться было лень. Палатка давала хоть какое-то подобие уединения, и они предпочли бы залечь тут и скрываться, пока не подлечат нервы. В своем кругу они были начисто лишены эгоизма, были очень деликатны, инстинктивно понимая, когда и чем помочь друг другу, поскольку у людей, разделяющих общую участь, возникает молчаливое взаимопонимание. Они достаточно изучили друг друга, так что амбиции и желание противопоставить себя остальным были давно сбалансированы, а самолюбие они научились прятать подальше. Если б их не беспокоили и они могли бы лежать так часами, ни о чем не думая, погруженные в смутные, невнятные грезы! Но в какой бы далекий и недоступный мир ни удалилось сознание, тело всегда следовало собственному непреклонному распорядку. Рано или поздно оно выгоняло их в открытую, незащищенную траншею, служившую отхожим местом. Там была закреплена грубая горизонтальная жердина, на этом-то небезопасном насесте они и устраивались и, сидя там, не теряли времени даром, беспощадно истребляли на себе вшей. Было что-то наглое и дерзкое даже в том, как они затягивали ремень, отхаркивались и сплевывали в пыль. Они давно шагнули за грань, отделяющую человека от животного, и все же, каждый раз проходя через это, опускались еще на ступень в своем скотстве. Жизнь не могла принести им ничего нового в плане унижений. Новички из последних призывов сдуру удивлялись их дикому и мерзкому виду, даже мелочи были столь омерзительны, что заставляли держаться от них подальше, чтобы не скатиться до их уровня. Однако в их унылых и безразличных лицах было что-то такое, что пробуждало в окружающих безотчетное благоговение и страх. А сами они, в драной и заляпанной грязью одежде, бродили по лагерю молчаливые и полные надменного безразличия. Они могли невзначай скользнуть взглядом по опрятным и чистеньким новичкам, этим свежим бычкам для корриды, прибывшим из Руана, чтобы занять место тех, что полегли в Делвилль-вуде, в Троне, в Гийемонте[9]; а если кто-то из новеньких обращался к ним, то наталкивался на пустые глаза и односложные ответы.
Вне палатки лишь два-три человека при встрече могли спросить о своих дружках и знакомых.
– А где Диксон?
– Был да весь вышел. Разорвало в куски, как только мы полезли из окопов. Бедняга! Молодого Вильямса там же стукнуло, полруки оторвало, но он свалился назад в траншею. Думаю, тем же снарядом. По-любому, в первый раз вижу такое.
Они говорили озабоченными негромкими голосами, неуверенно и сбивчиво, но постепенно приходили в себя, и тогда в их речи можно было уловить не только жалость и сострадание, но и чувство облегчения от того, что самому-то говорившему каким-то чудом удалось выжить. Когда пришло время завтрака, у них, казалось, поначалу не было аппетита, но, принявшись за еду, они набросились на нее как голодные волки, подбирая корками хлеба размазанные по дну тарелки пригоревшие шкварки и жир. Когда накануне вечером они вернулись в лагерь, их уже ждали чай и щедрая порция рома, опрометчиво оставленная кладовщиком, а еще сандвичи с холодной свининой. Берн выпил все, что смог достать. Но сандвич показался ему кус ком сухой замазки во рту, и он сунул остатки порции в свой ранец. Остальные ребята поступили так же, не нашлось в желудках места для еды, несмотря на то что сандвичи были свежими и приправленными горчицей. Теперь же, несмотря на то что мясо высохло и стало жестким, а хлеб кислым, сандвичи были извлечены из грязных ранцев и сожраны с жадностью. Постепенно апатия проходила, настрой улучшался, заявляли о себе естественные потребности организма, а вслед за ними начали проявляться и другие жизненные потребности. Один за другим они принялись бриться. У Берна и Шэма было заведено, что они по очереди ходили за чем-нибудь нужным, и сегодня как раз была очередь Берна. Воды всегда не хватало, и относительно ее расходования имелись жесткие правила, но Берн уже давно пришел к заключению, что в британской армии слишком много всяких правил и чертовой дисциплины. По случаю он разжился большой жестянкой, которую снабдил веревочной ручкой, превратив в ведро, так что теперь он тащил полведра воды плюс полный котелок кипятка, добытые у знакомого повара. Возвращался он в обход, за офицерскими палатками, чтобы миновать ряд палаток другой роты, а главное – избежать встречи с сержантами, которые настолько ревностно относились к дисциплине, что запросто могли оставить себе в залог воду вместе с ведром и использовать все это для собственных нужд. Потом, убравшись с глаз долой и скрывшись за своей палаткой, они с Шэмом вымылись и побрились. Они не были в бане больше месяца, но, что интересно, кожа под рубахами стала словно бы атласной – мягкой и шелковистой. Пот смыл всю грязь и впитался вместе с ней в одежду, которая имела теперь затхлый, кисловатый душок. Завшивели они не слишком сильно.
Настоящей чистоты достичь не удалось, так, лишь видимость одна. Они уже вытирались, когда капрал Тозер, знавший их как облупленных, зашел за палатку и уставился на воду. Он был весь в завитках серой от грязи мыльной пены.
– Вы, бля, двое – самые знатные в батальоне доставалы, – сказал капрал; и было непонятно, чего больше в его тоне – восхищения или отвращения.
Шэм, чьи глаза были подобны озерам Есевонским[10], ответил ему взглядом, в котором мешались невинность и тревога, а Берн с безразличием смотрел, как капрал, сложив ладонь лодочкой, снимает загустевшую пену, прежде чем плеснуть грязную воду на лицо и шею. Берн никогда не ограничивал себя, если нужно было получить что-нибудь от своих приятелей. Воду он заполучил у Эббота, их ротного повара, невзначай попросив ее, пока с жаром обсуждал абстрактную возможность незаконного приобретения жаренного на решетке стейка, желательно с жареным луком, появление которых было абсолютно невозможным в данное время в данном месте.
– Вы мне дайте знать, когда ведро освободится, ладно, капрал? – вежливо попросил он и вместе с Шэмом направился к палатке.
Прежде чем надеть гимнастерку, он слегка прошелся по ней щеткой и осмотрел карман, разодранный пулей немецкого пулемета. Упругая складка ремня заставила пулю немного отклониться, и она прошла в один карман гимнастерки и вышла из другого, помяв металлический футлярчик мыльной палочки для бритья, который он забыл убрать в свой ранец и в последний момент сунул в карман. Ранцу тоже досталось, скорее всего, осколком снаряда на излете. Но больше всего впечатляли вмятина и сквозная дыра с рваными краями на каске. У него даже в висках застучало, когда он осознал, что был на волосок от гибели. И тут он услышал, как Притчард рассказывал малышу Мартлоу в другом конце палатки:
– Обеи ноги ему оторвало, бедняге, и дух из его уходил прям у мени на глазах. А он все хотит на ноги стать. «Поможи, – грит, – поможи мне». А я ему грю: «Охланись, паря, счас полехчаить». Тут он глядь на меня, будто спросить чего хотел. И помер.
Берн почувствовал, как у него свело все мышцы. Слезы бежали по невыразительному лицу Притчарда, как по оконному стеклу, но в голосе не было дрожи, только фальшивая высокая нота, как у ребенка, когда ломается голос. Только теперь Берн заметил, что соседняя с Притчардом койка, которую занимал Сваль, пуста, и понял, что так и не видел Сваля по возвращении в лагерь. Переполненный сочувствием, он неотрывно смотрел на Притчарда и чувствовал, как глаза наполняются слезами.
– Ну, чего там, – сказал Мартлоу, как бы пытаясь успокоить. – Он же ниче уже не чувствовал, так ведь, раз это говорил?
– Почем я знаю, че он чустовал, – проговорил Притчард с горечью. – Я знаю, че я чустовал.
– Берн, можешь вернуть ведро туда, где спиздил, – входя в палатку и продолжая мокрым грязным полотенцем стирать с лица и ушей остатки мыла, бросил Берну капрал Тозер. Берн по-кошачьи мягко выскользнул на улицу. Продолжая вытираться, капрал остановил свой взгляд на лице Притчарда и тут уловил нарастающую в окружающих напряженность. Тогда он вспомнил о Свале.
– Заправьте койки и приведите помещение в порядок, – снижая тон, продолжал он. – И закатали бы края палатки, что ли. Пускай проветрится, а то здесь вонь такая.
Он взял свою гимнастерку, натянул на себя и принялся медленно застегиваться.
– Вы со Свалем из одного города будете, так ведь, Притчард? – внезапно обратился он к Притчарду. – До чего ж смелый был парень, хоть и молодой совсем. Жалко-то как!
– Все в порядке, капрал, – спокойно ответил Притчард. – Жалко у пчелки, а пчелка в лесу! Че нам с этой жалости? Мы и так до жопы в жалости по самим себе, не то что по другим. Мы друг другу помогаем, сколько можем, а когда другому уж не поможешь, так уж хошь себе помоги! Но говорю вам, капрал, если б я думал, что жизнь уже никогда не поменяется, я б к чертовой матери сам себя прикончил.
Он аккуратно заправил свою койку и сделал это как в последний раз, как будто уже никогда больше не притронется к ней.
– Я вытащил из его карманов расчетную книжку и кое-какие письма, но его смертный медальон оставил для тех, которые придут забирать его. Если наши ребята зацепятся там, то подойдут похоронные команды. Вот его мешок, рядом с моим. Думаю, лучше мне отдать его письма в канцелярию. Была у него пара непристойных французских фотографий, так я их порвал. Он был обычный парень, а молодые завсегда любопытствуют до таких вещей; вреда не много, а забавно. Таковы уж люди. А я напишу письмо его матери. Свали – уважаемые люди, хозяйство у них большое, а я всего лишь наемным работником был, но они завсегда со мной честно поступали, когда на них батрачил.
– Думаю, капитан Моллет ей напишет, – сказал капрал Тозер.
– Кэп’тан, он, конечно, напишет, – отозвался Притчард. – Он джентльмен, капитан Моллет, ничего по службе не упустит. Мы все знали капитана Моллета еще до войны, когда он еще и капитаном не был. Но я сам немножко напишу миссис Сваль. Кэп’тан Моллет, он же должен писать сотни таких писем, все одинаковые. А и впрямь, чего ж тут разного напишешь, особенно если сам матери того парня не знаешь. Но я-то знаю.
– А у вас-то есть жена с детьми? – поинтересовался капрал Тозер, стараясь увести разговор в сторону.
– Была маленькая девочка. Умерла, когда ей было четыре, за год до войны. Жена-то и сама о себе позаботится, – мстительно добавил он. – Насрать на нее. Этой суке всегда было плевать на меня.
Он обиженно замолчал, но капрал был доволен, что удалось направить переживания в другое русло. Остальные горько усмехнулись и продолжили встряхивать и выбивать соломенную труху и пыль из плащ-палаток. Когда закончили приборку в палатке, уселись перекурить, прямо как были, без гимнастерок, поскольку денек был теплым и безветренным. Капрал вышел на улицу и посматривал на офицерские палатки, ожидая появления капитана Моллета. Тут он случайно заметил Берна, говорившего с Эвансом, бывшим денщиком полковника, отданным теперь в распоряжение нового временного командира. Этого майора из другого полка Эванс в частной беседе называл не иначе как «этот шотландский ублюдок», хотя ничего шотландского, кроме килта, в майоре не было. Эванс лениво помахивал тем самым ведром, в которое Берн с Шэмом, а следом и капрал, смыли с себя нечто большее, чем просто пыль сражения.
– Наживет он приключений на свою жопу, умыкнув ведро у старшего офицера, – прокомментировал капрал, вновь переводя взгляд в направлении офицерских палаток. Берн продолжал стоять рядом.
– Выступаем, капрал, – объявил он.
– Кто сказал «выступаем»? Эванс? – многозначительно произнес он имя, словно бы подчеркивая, что догадывается, откуда взялось это ведро, и Берн должен оценить его наблюдательность, способность к логическим выводам и большой такт.
– Эванс! – воскликнул Берн. – О нет! Ему я только вернул ведро. Эванс не знает ничего, кроме похабных анекдотов, которыми доктор потчует майора в столовой. Мне сказал Эббот. Он сказал, что повара получили приказ быть готовыми выдвигаться в направлении Песчаных карьеров в два пополудни. Мы выдвигаемся, точно.
– Чмошные кашевары узнают обо всем даже раньше, чем канцелярия, – сухо отрезал капрал Тозер. – Что ж, если на этом мы распрощаемся с ебаным Соммом, у меня и времени не будет выебать этих ебаных новобранцев. Еще не видел их? Хуи валяли, пока тащились из Руана в Маркур, потом их немножко попидорасили тут в лагере, пока нас гоняли на эту ебаную высотку. Ты-то, сынок, да и я тоже, мы этой ебней сыты по горло. Дали бы мне их на пару недель, они потом к фрицам обниматься бы побежали. Целовать бы готовы были.
Внезапно он оставил свой доверительный тон, заметив, что из палатки, расположенной в другом конце импровизированной дорожки, появился капитан Моллет. Он стоял, вглядываясь в небо, будто действительно озабоченный составлением прогноза погоды на день. Затем, быстро оглядев линию палаток своей роты и увидев сержанта Робинсона и капрала Тозера, подозвал их к себе взмахом стека. Берн вернулся в палатку и присел рядом с Шэмом. Его рассказ о разговоре с Эбботом вызвал вспышку интереса, хотя особо удивляться было нечему, поскольку боевая мощь всего батальона теперь едва ли превышала мощь одной роты. Пора было сниматься с передовой и пополняться, чтобы затем быть снова брошенными на передний край. И только. Разве что упоминание о пополнении вызвало некоторые эмоции. Берну стало немного жаль этих молодых, хотя какой-то злобный бесенок внутри со злорадством разжигал естественное чувство неприязни к новичкам. Пополнение, прибывшее под вечер накануне атаки, составляли люди, набранные по схеме Дерби[11]. Для батальона это было первое пополнение из таких рекрутов, так что сразу возникали большие сомнения по поводу их боевого духа и опыта. Прежде всего встал вопрос: распределить их по разным ротам сразу, накануне наступления, или же пока оставить их в одной команде, а потом заняться распределением без суеты и спешки. Командир, конечно, предпочел бы опираться на опытных, проверенных в боях бойцов, пусть их было и немного, и такое решение было вполне резонным. Но при этом пострадали сами новички. Здесь они были чужаками, никого не знали и, будучи лишь недавно собраны вместе, не имели ни времени, ни возможности составить полноценную боевую единицу. Тридцать часов в жуткой духоте, набитые в вагоны, как сельди в бочку, а затем длинный пеший переход от железнодорожного вокзала Маркура их полностью вымотали. Не привыкшие к скудному пайку, они еще только приспосабливались к норме питания. Кроме того, их необходимо было чем-то занять, а следовательно, их ожидала самая тупая и бессмысленная работа, которую смогут придумать для их же блага имевшие и даже не имевшие на это полномочий. Над ними издевались по всякому поводу, мучили мелкими придирками, им приходилось быть на побегушках у любого каптерщика. Все это, конечно, было в лучших традициях британской армии. Но, поболтавшись в какой-нибудь роте обеспечения какого-то тренировочного лагеря в родной Англии, потеревшись рядом с несколько устаревшими героями битвы при Монсе[12], они уже считали себя немного ветеранами и были выбиты из колеи, снова оказавшись на уровне новобранцев. В конце концов, припомнил Берн, и ему пришлось хлебнуть лиха, когда он пришел с пополнением. Но он тогда с ходу попал в дело, и в этом была разница. Вскоре эти ребята отхватят свою долю коллективного опыта и станут неотличимы от остальных.
В палатку вернулся капрал Тозер.
– Построение в одиннадцать! Отправляемся на отдых.
Напыщенности в нем было немного больше, чем обычно, и этот излишек не ускользнул от внимания Берна.
– Еще одну лычку отхватили, а, капрал? – поинтересовался он.
– Ты за мои лычки не волнуйся! – ответил тот. – Ты, сука, волнуйся, как бы тебе чего не обломилось.