– А пошему?
– Сердце ее преисполнено любви, razibus[15], как говорит ваша братия, знающая латынь, – продолжала Азия. – Она воображает себя царицей Савской, потому что, видите ли, возвеличила себя жертвами, принесенными любовнику… вот какие бредни вбивают себе в голову эти женщины! А все-таки, милуша, надо отдать ей справедливость, ведь это благородно! И если причудница вздумает умереть от огорчения, что стала вашей, я ничуть не удивлюсь. Но меня одно только успокаивает – говорю это, чтобы придать вам храбрости, – у нее добротная подоплека продажной девки.
– Ти, – сказал барон, в глубоком, молчаливом восхищении слушавший Азию, – имей талант к растлений, как мой к банкофски дел.
– Так решено, ангелок! – продолжала Азия.
– Полючай пьядесят тисяча франк замен сто тысяча. И я даю ишо пьять сотен на другой тень после мой триумф.
– Ладно! Пойду работать, – ответила Азия. – Ах, запамятовала. Прошу вас пожаловать к нам, – продолжала почтительно. – Мадам встретит мсье ласковая, как кошка, а возможно, и захочет быть вам приятной.
– Ступай, ступай, торогая, – сказал банкир, потирая руки. И, улыбнувшись страшной мулатке, он сказал про себя: «Как умно иметь много денег!»
Вскочив с постели, он пошел в контору и с легким сердцем опять занялся своими бесчисленными делами.
Ничто не могло быть пагубнее для Эстер, нежели решение, принятое Нусингеном. Бедная куртизанка отстаивала свою жизнь, отстаивая верность Люсьену. Карлос называл Не-тронь-меня это столь естественное сопротивление. Между тем Азия пошла, не без предосторожности, принятой в подобных случаях, рассказать Карлосу о совещании, состоявшемся между нею и бароном, и о том, какую она из всего извлекла пользу. Гнев этого человека был ужасен, как и он сам; он прискакал тотчас же к Эстер в карете с опущенными занавесками, приказав кучеру въехать в ворота. Взбежав по лестнице, бледный от бешенства, двойной обманщик появился перед бедной девушкой; она стояла, когда он вошел; взглянув на него, она упала в кресла, точно у нее ноги подкосились.
– Что с вами, сударь? – сказала она, дрожа всем телом.
– Оставь нас, Европа, – сказал он горничной.
Эстер посмотрела на эту девушку, точно ребенок на мать, с которой его разлучает разбойник, чтобы покончить с ним.
– Изволите знать, куда вы толкаете Люсьена? – продолжал Карлос, оставшись наедине с Эстер.
– Куда? – спросила она слабым голосом, отважившись взглянуть на своего палача.
– Туда, откуда я пришел, мое сокровище!
Красные круги пошли перед глазами Эстер, когда она увидела лицо этого человека.
– На галеры, – прибавил он шепотом.
Эстер закрыла глаза, ноги у нее вытянулись, руки повисли, она стала белой как полотно. Человек позвонил, вошла Прюданс.
– Приведи ее в сознание, – сказал он холодно, – я еще не кончил.
В ожидании он прохаживался по гостиной. Прюданс-Европа вынуждена была просить его перенести Эстер на кровать. Он поднял ее с легкостью, выдававшей атлета.
Понадобилось прибегнуть к самым сильным лекарственным средствам, чтобы вернуть Эстер способность понять свою беду. Часом позже бедняжка была в состоянии выслушать того, кто живым кошмаром сидел в изножье ее кровати и чей пристальный взгляд ослеплял ее, точно две струи расплавленного свинца.
– Душенька, – продолжал он. – Люсьен на распутье между жизнью, полной достоинства, блеска, почестей, счастья, и грязной илистой ямой, полной камней, куда он готов был кинуться, когда я повстречался с ним. Семья де Гранлье требует от милого мальчика поместья стоимостью в миллион, прежде чем преподнести ему титул маркиза и предоставить ему эту жердь, именуемую Клотильдой, при помощи которой он достигнет власти. Благодаря нам обоим Люсьен приобрел материнскую усадьбу, древний замок де Рюбампре – и не бог весть как дорого – тридцать тысяч франков всего-навсего! Но адвокату Люсьена посчастливилось, и он к замку пристегнул земельные угодья ценою в миллион, причем заплатил в счет этой суммы лишь триста тысяч. Замок, путевые издержки, наградные посредникам, изловчившимся утаить сделку от местных обитателей, пожрали остатки. Впрочем, сто тысяч помещены нами в одно верное дело, не пройдет и нескольких месяцев, как они превратятся в двести-триста. Через три дня Люсьен воротится из Ангулема. Пришлось ему туда съездить, ведь никто не должен заподозрить, что он составил себе состояние, пролеживая ваши матрацы…
– О нет! – в благородном порыве сказала Эстер, подняв к нему потупленные глаза.
– Я спрашиваю вас, подходящее ли теперь время отпугивать барона? – сказал он спокойно. – А вы позавчера его чуть не убили! Он упал в обморок, точно женщина, прочтя ваше второе письмо. У вас замечательный стиль, с чем вас и поздравляю! Умри барон, что сталось бы с нами? Когда Люсьен выйдет от Святого Фомы Аквинского зятем герцога де Гранлье и вы пожелаете окунуться в Сену… ну что ж, душа моя! я предлагаю вам руку, чтобы нырнуть с вами вместе! Кончают и так. Но все же рассудите прежде! Не лучше ли все-таки жить, повторяя ежечасно: «Какая блестящая судьба, какое счастливое семейство… ведь у него будут дети». Дети!.. Думали вы когда-нибудь о том, какое наслаждение погладить своей рукой головку его ребенка?
Эстер закрыла глаза, едва заметно вздрогнув.
– И, глядя на это счастье, как не сказать себе: «Вот мое творение!»
Он умолк, и несколько мгновений оба они молча смотрели друг на друга.
– Вот во что я пытался претворить отчаяние, от которого бросаются в воду, – заговорил опять Карлос. – Можно ли меня назвать эгоистом? Вот какова любовь! Так преданы бывают лишь королям, но я короновал моего Люсьена! И будь я прикован на остаток моих дней к прежней цепи, мне кажется, что я был бы спокоен, думая: «Он на бале, он при дворе». Душа и мысль мои торжествовали бы, пусть плоть моя была бы во власти тюремных надсмотрщиков! Вы жалкая самка, вы и любите как самка! Но любовь у куртизанки, как и у всякой падшей твари, должна была пробудить материнское чувство наперекор природе, обрекающей вас на бесплодие! Если когда-либо под шкурой аббата Карлоса обнаружат бывшего каторжника, знаете, как я поступлю, чтобы не опорочить Люсьена?
Эстер с тревогой ожидала, что он скажет.
– А вот как! – продолжал он после короткого молчания. – Я умру, подобно неграм, проглотив язык. А вы вашим жеманством наводите на мой след. О чем я вас просил?.. Опять надеть юбки Торпиль на шесть месяцев, на шесть недель, чтобы подцепить миллион… Люсьен не забудет вас никогда! Мужчина не забывает существо, которому он, пробуждаясь поутру, обязан наслаждением чувствовать себя богатым. Люсьен лучше вас… Он любил Корали, она умирает, ее не на что похоронить. Что же он делает? Он не падает в обморок, как вы сейчас, хотя он и поэт; он сочиняет шесть веселых песенок и получает за них триста франков; на эти деньги он и похоронил Корали. Я храню эти песенки, я знаю их наизусть. Ну что ж! Сочините и вы ваши песенки: будьте веселой, будьте озорной! Будьте неотразимой… и ненасытной! Вы поняли меня? Не вынуждайте сказать большее… Ну поцелуйте же вашего папашу. Прощайте…
Когда через полчаса Европа вошла к своей госпоже, она застала ее перед распятием на коленях, в той позе, которую благочестивейший из художников придал Моисею перед неопалимой купиной на горе Хорив, чтобы изобразить всю глубину и полноту его преклонения перед Иеговой. Произнеся последние молитвы, Эстер отреклась от своей прекрасной жизни, от скромности, к которой она себя приучила, от гордости, от добродетели, от любви. Она встала.
– О мадам, такой вы никогда больше не будете! – вскричала Прюданс Сервьен, пораженная божественной красотой своей госпожи.
Она проворно подставила зеркало, чтобы бедняжка могла себя увидеть. Глаза хранили еще частицу души, улетающей на небеса. Кожа еврейки блистала белизною. Ресницы, омытые слезами, которые осушил пламень молитвы, напоминали листву после летнего дождя; солнце чистой любви в последний раз озаряло их своим лучом. На губах как бы дрожал отзвук последней мольбы, обращенной к ангелам, у которых, без сомнения, она заимствовала пальму мученичества, вверяя им свою незапятнанную жизнь. Наконец, в ней чувствовалось то величие, которое было, верно, у Марии Стюарт, когда она прощалась с короной, землей и любовью.
– Я желала бы, чтобы Люсьен видел меня такой, – сказала она, подавляя невольный вздох. – Ну а теперь, – продолжала она дрогнувшим голосом, – давай валять дурака…
При этих словах Европа остолбенела, точно услыхав кощунствующего ангела.
– Ну что ты так смотришь, будто у меня во рту вместо зубов гвоздика? Непотребная, нечистая тварь, воровка, девка – вот что я теперь! И я жду милорда. Так нагрей же ванну и приготовь наряд. Уже полдень, барон придет, конечно, после биржи, я скажу ему, что жду его; и пусть Азия приготовит сногсшибательный обед, я хочу свести с ума этого человека… Ну, ступай, моя милая… Будем веселиться, иначе сказать – работать!
Она села за свой столик и написала такое письмо:
«Друг мой, если бы кухарка, которую вы мне прислали, никогда не была у меня в услужении, я могла бы подумать, что вашим намерением было известить меня, сколько раз вы падали в обморок, получив позавчера мои записки. (Что поделаешь? Я была очень нервна в тот день, потому что предавалась воспоминаниям о моей горестной жизни.) Но я знаю чистосердечие Азии. И не раскаиваюсь, что причинила вам некоторое огорчение, ведь оно доказало мне, как я вам дорога. Таковы мы, жалкие, презренные существа: настоящая привязанность трогает нас гораздо больше, чем сумасшедшие траты на нас. Что касается до меня, я всегда боялась оказаться подобием вешалки для вашего тщеславия. Я досадовала, что не могу быть для вас чем-либо иным. Ведь, несмотря на ваши торжественные уверения, я думала, что вы принимаете меня за продажную женщину. Так вот, теперь я буду пай-девочкой, но при условии, что вы пообещаете слушаться меня чуточку. Если это письмо покажется вам убедительнее, чем предписания врача, докажите это, навестив меня после биржи. Вас будет ожидать, разубранная вашими дарами, та, которая признает себя навеки покорным орудием ваших наслаждений.
Эстер».На бирже барон Нусинген был так оживлен, так доволен, так покладист, он соизволил так шутить, что дю Тийе и Келлеры, находившиеся там, не преминули спросить о причине его веселости.
– Я любим… Мы скоро празнуй новосель, – сказал он дю Тийе.
– А во сколько это вам обходится? – в упор спросил его Франсуа Келлер, которому госпожа Кольвиль стоила, по слухам, двадцать пять тысяч франков в год.
– Никогта этот женщин, котори есть анкел, не спрашифаль ни лиар.
– Так никогда и не делается, – отвечал ему дю Тийе. – Для того чтобы им никогда не приходилось о чем-либо просить, они изобретают теток и матерей.
От биржи до улицы Тетбу барон раз семь сказал своему слуге: «Ви не двигайсь з мест! Стегайт лошадь».
Он проворно взобрался по лестнице и впервые увидел свою любовницу во всем блеске той холеной красоты, что встречается только у этих девиц, ибо единственным их занятием является забота о нарядах и своей внешности. Выйдя из ванны, цветок был так свеж и благоуханен, что мог бы пробудить желания в самом Роберте д’Арбриссель. На Эстер было прелестное домашнее платье: длинный жакет из черного репса, отделанный басоном из розового шелка, с расходящимися полами, и серая атласная юбка, – этот наряд позаимствовала позже красавица Амиго в I Puritani[16]. Косынка из английских кружев с особой кокетливостью ложилась на плечи. Рукава платья были перехвачены узкой тесьмой, разделяющей буфы, которыми с недавнего времени порядочные женщины заменили расширяющиеся кверху рукава, ставшие до уродливости пышными. Легкий чепец из фландрских кружев держался только на одной булавке и, казалось, говорил: «Эй, улечу!» – и не улетал, лишь придавая ее головке с пушистыми волосами, причесанными на пробор, несколько небрежный, растрепанный вид.
– Разве не ужасно видеть мадам, такую красавицу, в такой выцветшей гостиной? – сказала Европа барону, открывая перед ним дверь в гостиную.
– Ну, так идем на улиц Сен-Шорш, – отвечал барон, делая стойку, точно собака перед куропаткой. – Погода приятный, будем делать прогулка в Елизейски Поля, а матам Сент-Эздеф и Эшени отправят весь ваш туалет, белье и наш обет на улица Сен-Шорш.
– Я сделаю все, что вы пожелаете, – сказала Эстер, – если вы сделаете мне удовольствие и будете называть мою повариху Азией, а Эжени – Европой. Я даю эти имена всем женщинам, служащим у меня, начиная с двух первых. Я не люблю перемен…
– Ази… Ироп… – повторил барон, расхохотавшись. – Какой ей забавный!.. Ви имей воображень. Я кушаль бы много обетов, прежде чем догадаться назифать айн кухарка Ази.
– Наше ремесло быть забавными, – сказала Эстер. – Послушайте! Неужели бедная девушка не может заставить Азию кормить себя, а Европу – одевать, тогда как к вашим услугам весь мир? Такова традиция, не больше! Есть женщины, которые бы пожрали всю землю, а мне нужна только половина. Вот и все!
«Что за женщина эта госпожа Сент-Эстев!» – сказал про себя барон, восхищаясь переменой в обращении Эстер.
– Европа, душенька, а где же моя новая шляпа? – сказала Эстер. – Черная атласная шляпка, на розовом шелку и с кружевами.
– Мадам Томá еще не прислала ее… Поживее, барон, поживее! Приступайте-ка к обязанностям чернорабочего, иначе сказать, счастливца! Счастье – тяжелый груз! Ваш кабриолет ожидает вас, поезжайте к мадам Тома, – сказала Европа барону. – Прикажите вашему слуге просить шляпку госпожи Ван Богсек… А главное, – шепнула она ему на ухо, – привезите ей букет самый что ни есть красивый в Париже. На дворе зима, постарайтесь достать тропических цветов.
Барон сошел вниз и сказал слугам: «К матам Домá!» Слуга доставил господина к знаменитой кондитерше. «Это мотисток, дурак, а не пирошник», – сказал барон, побежав в Пале-Рояль к мадам Прево, где он приказал составить букет в пять луидоров, покуда слуга ходил к знаменитой шляпнице.
Гуляя по Парижу, поверхностный наблюдатель спрашивает себя: какие безумцы покупают эти сказочные цветы, красующиеся в лавке известной цветочницы, и всякие заморские плоды европейца Шеве, единственного, кто помимо «Роше-де-Канкаль» предлагает обозрению публики настоящую, прелестную выставку даров природы Старого и Нового Света. В Париже каждодневно возникают сотни страстей наподобие страсти Нусингена, о чем свидетельствуют те редкости, которых не смеют позволить себе королевы, но которые преподносят, да еще на коленях, девицам, любящим, по словам Азии, форснуть. Без этой маленькой подробности честная мещанка не поняла бы, каким образом тает богатство в руках этих созданий, чье общественное назначение, согласно теории фурьеристов, состоит, быть может, в том, чтобы исправить вред, нанесенный Скупостью и Алчностью. Траты эти для общественного организма, без сомнения, то же, что укол ланцета для полнокровного человека. За два месяца Нусинген влил в торговлю более двухсот тысяч франков.
Когда престарелый воздыхатель воротился, наступила ночь, букет был не нужен. Время прогулок на Елисейских Полях в зимнюю пору от двух до четырех. Однако карета пригодилась Эстер, чтобы проехать с улицы Тетбу на улицу Сен-Жорж, где она вступила во владения маленким тфорцом. Никогда еще, скажем прямо, Эстер не случалось быть предметом подобного поклонения, подобной щедрости; она была изумлена, но остерегалась, как и все неблагодарные королевы, выказать малейшее удивление. Когда вы входите в собор Святого Петра в Риме, вам, чтобы вы оценили размеры и высоту этого короля кафедральных соборов, указывают на мизинец статуи, невесть какой огромной величины, в то время как вам он кажется обыкновенным мизинцем. Но поскольку так часто критиковали описания, столь необходимые, впрочем, для истории наших нравов, тут приходится подражать римскому чичероне. Итак, барон, войдя в столовую, не преминул попросить Эстер пощупать ткань оконных занавесов, ниспадавших с царственной пышностью, подбитых белым муаром и отделанных басоном, достойным корсажа португальской принцессы. То была шелковая ткань, на которой китайское терпение изобразило азиатских птиц с тем совершенством, образец которого существует лишь в средневековых пергаментах или в требниках Карла V – гордости императорской библиотеки в Вене.
– Он стоиль две тисяча франк атин локоть для айн милорд, котори привозил эта занафес с Интии…
– Очень хорошо! Прелестно! Какое удовольствие будет здесь пить шампанское! – сказала Эстер. – Пена не будет забрызгивать оконные стекла!
– О мадам! – сказала Европа. – Поглядите только на ковер!
– Ковер нарисофан для герцог Дорлониа, мой труг, но герцог находиль, что он одшень дорог, и я тогта взял ковер для вас, как ви есть королев! – сказал Нусинген.
По воле случая этот ковер, работы одного из наших искуснейших рисовальщиков, находился в полном соответствии с причудливой китайской драпировкой. Стены, расписанные Шиннером и Леоном де Лора, представляли взгляду сладострастные сцены, оттененные панно резного черного дерева, приобретенного на вес золота у дю Соммерара, поблескивавшие тонкой золотой сеткой. Теперь вы можете судить об остальном.
– Вы хорошо сделали, что привезли меня сюда, – сказала Эстер. – Нужна по меньшей мере неделя, чтобы я привыкла к моему дому и не казалась бы какой-то выскочкой…
– Мой том! – радостно повторил барон. – Ви, стало бить, принимайте!
– Ну да, тысячу раз да, глупое животное, – сказала она, улыбаясь.
– Шифотни било би достатошно…
– Глупое – это ласкательное слово, – возразила она, глядя на него.
Бедный биржевой хищник взял руку Эстер и приложил к своему сердцу: он был в достаточной мере животным, чтобы чувствовать, но чересчур глупым, чтобы найти нужное слово.
– Видаль, как он бьется… для маленки ласковы слоф! – сказал он. И повел свою богиню (погинь) в спальню.
– О мадам! – сказала Эжени. – Я лучше уйду отсюда! Так соблазнительно лечь в постель.
– Послушай, мой слоненок! Я хочу с тобой расплатиться за все это сразу… – сказала Эстер. – После обеда мы поедем вместе в театр. Я изголодалась по театру.
Минуло ровно пять лет, как Эстер в последний раз ездила в театр. Весь Париж стекался тогда в Порт-Сен-Мартен смотреть одну из тех пьес, которые благодаря таланту актеров звучат страшной жизненной правдой, – «Ричарда д’Арлингтона». Как все простодушные натуры, Эстер одинаково любила ощущать дрожь ужаса и проливать слезы умиления.
– Мы поедем смотреть Фредерика Леметра, – сказала она. – Я обожаю этого актера!
– Такой кровожадны драм! – сказал Нусинген, увидев, что его в мгновение ока принудили выставить себя напоказ.
Барон послал слугу достать литерную ложу в бельэтаже. Еще одна особенность Парижа! Когда недолговечный Успех собирает полный зал, всегда найдется литерная ложа, которую можно купить за десять минут до поднятия занавеса; директора оставляют ее за собой, если не представится случай продать ее какому-нибудь влюбленному вроде Нусингена. Ложа эта, как и изысканные яства от Шеве, – налог, взимаемый с причуд парижского Олимпа.
О сервировке не стоит и говорить. Нусинген взгромоздил на стол три сервиза: малый сервиз, средний сервиз, большой сервиз. Десертная посуда большого сервиза, тарелки, блюда – все было сплошь из чеканного золоченого серебра. Банкир, чтобы не создалось впечатления, будто стол завален золотом и серебром, ко всем этим сервизам присовокупил фарфор очаровательнейшей хрупкости, во вкусе саксонского, и более дорогой, нежели серебряный сервиз. Что касается до столового белья, то камчатные саксонские, английские, фландрские и французские скатерти состязались в красоте вытканного на них узора.
Во время обеда пришла очередь барона дивиться, вкушая яства Азии.
– Я теперь понималь, почему ви назифайте кухарка Ази: это айн азиатски кухня.
– Ах! Я начинаю верить, что он меня любит, – сказала Эстер Европе. – Он сказал нечто похожее на остроту.
– Я имей их несколько, – самодовольно сказал он.
– Право, он еще больше Тюркаре, чем говорят! – вскричала насмешливая куртизанка, услышав ответ, достойный тех знаменитых изречений, которыми славился банкир.
Стол, чрезвычайно пряный, был рассчитан на то, чтобы испортить барону желудок и вынудить его уйти домой пораньше, – вот какого рода удовольствием окончилось для барона первое свидание с Эстер! В театре ему пришлось выпить бесчисленное количество стаканов сахарной воды, и он оставлял Эстер одну во время антрактов. По стечению обстоятельств, столь предвиденному, что оно не могло быть названо случаем, Туллия, Мариетта и госпожа дю Валь-Нобль присутствовали в тот день на спектакле. «Ричард д’Арлингтон» пользовался тем сумасшедшим и, кстати, заслуженным успехом, какой можно наблюдать только в Париже. Смотря эту драму, все мужчины понимали, что можно выбросить свою законную жену в окно, а всем женщинам приятно было видеть себя незаслуженно обиженными. Женщины говорили про себя: «Это уж чересчур! Нас понуждают на такие поступки против нашей воли… но это с нами часто случается!» Однако создание столь прекрасное, как Эстер, разряженное, как Эстер, не могло показаться безнаказанно в литерной ложе театра Порт-Сен-Мартен. Оттого-то, едва лишь начался второй акт, в ложе двух танцовщиц словно разыгралась буря: они установили тождество прекрасной незнакомки с Торпиль.
– О-о! Откуда она взялась? – сказала Мариетта госпоже дю Валь-Нобль. – Я думала, она утопилась…
– Неужели это она? Она кажется мне раз в тридцать моложе и красивее, нежели шесть лет назад.
– Возможно, она хранилась во льду, как госпожа д’Эспар и госпожа Зайончек, – сказал граф де Брамбур, вывезший этих трех женщин на представление в ложу бенуара. – Неужели это та самая крыса, которую вы хотели прислать мне, чтобы прибрать к рукам моего дядюшку? – спросил он Туллию.
– Та самая! – отвечала Туллия, раскланиваясь, как на сцене. – Дю Брюэль, ступайте в партер, посмотрите, она ли это в самом деле.
– И как она задирает нос! – вскричала госпожа дю Валь-Нобль, пользуясь чудесным выражением из словаря этих девиц.
– О, она вправе кичиться! – возразил граф де Брамбур. – Ведь она с моим другом, бароном Нусингеном! Пойду туда.
– Ужели это та мнимая Жанна д’Арк, покорившая Нусингена, о которой нам все уши прожужжали последние три месяца?.. – спросила Мариетта.
– Добрый вечер, дорогой барон, – сказал Филипп Бридо, входя в ложу Нусингена. – Так вы, стало быть, бракосочетались с мадемуазель Эстер?.. Сударыня, я бедный офицер, которого вы когда-то выручили из беды в Иссудене… Филипп Бридо…
– Не помню, – сказала Эстер, наводя бинокль на залу.
– Мотмазель, – отвечал барон, – не назифают больше просто Эздер; он полючаль имя матам Жампи (Шампи) от атна маленки именьи, что я для он покупаль…
– Если вы ведете себя по-джентльменски в отношении госпожи де Шампи, то сама она, как говорят эти дамы, чересчур задирает нос!.. Сударыня, если вам неугодно вспомнить меня, то не удостоите ли вы признать Мариетту, Туллию, госпожу дю Валь-Нобль? – обратился к Эстер этот выскочка, снискавший благодаря герцогу де Мофриньез благосклонность дофина.
– Если эти дамы будут милы со мной, я расположена быть им приятной, – отвечала сухо госпожа де Шампи.
– Милы! – вскричал Филипп. – Они премилые, они называют вас Жанной д’Арк.
– Но если эти дам желают иметь ваш компани, – сказал Нусинген, – я оставляй вас, потому я много кушаль. Ваш карет и ваш слуг будут вас ожидать. Шертовски Ази!
– Неужели вы оставите меня одну в первый же вечер? – сказала Эстер. – Полноте! Надобно уметь умирать на борту корабля. Мне нужен свой мужчина для выездов. Ну а если меня оскорбят? Кого мне звать на помощь?
Эгоизм старого миллионера должен был отступить перед обязанностями любовника. У Эстер были свои причины держать при себе своего мужчину: принимая старых знакомых в его обществе, она рассчитывала уберечь себя от слишком настойчивых расспросов, неизбежных с глазу на глаз. Филипп Бридо поспешил вернуться в ложу танцовщиц и сообщил им о положении вещей.
– А-а! Так вот кто унаследует мой дом на улице Сен-Жорж! – сказала с горечью госпожа дю Валь-Нобль, которая, на языке этого сорта женщин, осталась на бобах.
– Может статься, – отвечал полковник. – Дю Тийе говорил мне, что барон ухлопал на этот дом раза в три больше денег, чем ваш бедняга Фале.
– Пойдем к ней? – сказала Туллия.
– Сказать по чести, нет! – возразила Мариетта. – Она чересчур хороша, я зайду к ней домой.
– Мне кажется, я нынче недурна, могу рискнуть, – отвечала Туллия.
Итак, отважная прима-балерина вошла в ложу Эстер во время антракта; они возобновили старое знакомство, и между ними завязался незначительный разговор.