И он запер свою Наталью Семеновну на ключик.
– Хотели бандаж мой взять! ремни приглянулись… Забыли! А у меня бандаж… по моему рисунку у Швабе сделан! Теперь ни Швабе… ни… один Грабе! Все забрали. Старухины юбки, нянькины – и то взяли. «Я, – говорит, – с трудом пошилась!» Швырнули одну: «Ты, – говорят, – раба!» Все гармоньи взяли. Я туляк, еще с гимназии полюбил гармонью… Концертные были, с серебряными ладами… Затряслись даже, как увидали… Гармонь! Тут же и перебирать один принялся… польку…
Штаны на докторе – не штаны, а фантастика: по желтому полю цветочки в клетках.
– Из фартуков няниных, что осталось. А внизу у меня дерюжина, да только в краске, маляры об нее кисти, бывало, вытирали. А пиджачок этот еще в Лондоне был куплен, износу нет. Цвет, конечно, залакировался, а был голубиный…
Я всегда думал, что пиджак черный, с кофейной искрой.
– Это все пустяки, а вот… все градусники у меня отобрали, и максимальные, и… Три барометра было, гигрометр, химические весы, колбы… Реактивы хотели… – думали, что настойки! Схватили бутылку – спирт!! Да нашатырный! Буржуем обозвали.
– А который теперь час, доктор?
– Декрет! – пугливо-строго говорит доктор и поднимает черный от грязи палец. – Часы теперь строго воспрещены, буржуазный предрассудок!
Нет, он не собирается уходить. Он переполнен своим и разбрасывает «излишки».
– Но я без часов могу, потому что читал когда-то Жюля Верна…
Он прищуривается на солнце, растопыривает пальцы и глядит в развилку. Он поматывает пальцем то к Кастели, то к седловине за Бабуганом.
– Помните, у Жюль Верна… Сайрус Смит в «Таинственном острове» или Паганель!.. Как это давно было, и как все-таки хорошо, что было, и у нас тогда они не изъяли книги! И я в том же роде изловчаюсь. Могу до пяти минут с точностью, если солнце… Сейчас… без десяти минут час. Мысленными линиями по вершинам, зная максимальную высоту… А вот в туман или вечернее время… по звездам еще не изловчился. Ах, как без часов скучно! У нас все по часам было. Ложились без четверти десять, вставал я в половине пятого ровно. И сорок уже лет так. Трое часиков было – взяли. Английские очень жаль, луковицей. Старинные лорды такие часы любили, часы на совесть. Но какая история роковая!.. Неужели вам не рассказывал?! Необходимо опубликовать. Это о-чень важно, в предупреждение человечеству! Чрезвычайно важно!..
– Ну, расскажите, доктор!
«Мементо мори»
Доктор поглядел на меня с укором.
– Вы как будто не верите, что это имеет отношение к человечеству… история с моей «луковицей»? Напрасно. В этом вы сейчас убедитесь. Есть в вещах роковое что-то… не то чтобы роковое, а «амулетное». Как хотите толкуйте, а я говорю серьезно: во всех этих газетах, которые вот «влияют»… «Таймс» или… как там… «Чикаго трибюн», «Тан», понятно… – непременно опубликуйте! Я уже не смогу, я без пяти минут новопреставленный раб… не Божий, не Божий, а… человеческий! и даже не человеческий!! Да чей же я раб, скажите?! Ну, оставим. А вы… должны опубликовать! Так и опубликуйте: «“Мементо мори”, или “Луковица” бывшего доктора, нечеловеческого раба Михаила». Это очень удачно будет: «нечеловеческого»! Или лучше: нечеловечьего!
Он, чудак, говорил серьезно, даже взволнованно.
– Это случилось лет пятьдесят тому… в тысяча восемьсот… Нет, конечно… ровно сорок лет тому, в восемьдесят первом году. Мы с покойной Натальей Семеновной путешествовали по Европе, совершали нашу свадебную и, понятно, «образовательную» поездку. В Париже мы погостили недолго, меня упорно тянуло в Англию. Англия! Заманчивая страна свободы, Габеас-Корпус… парламент самый широкий… Герцен! Тогда я был молод, только университет окончил, ну, конечно, революционная эта фебрис… Ведь без этой «фебрис» вы человек погибший! Да еще в то-то героическое время! Только-только взорвали «Освободителя», блестящий такой почин, такие огнесверкающие перспективы, в двери стучится социа-лизм, с трепетом ждет Европа… температурку-то понимаете?! Две вещи российский интеллигент должен был всегда иметь при себе: паспорт и… «фебрис революционис»! О паспорте правительство попечение имело, а что касается «фебрис» – то этой самой… тут круговая порука всех российских интеллигентов пеклась и контроль держала, и их во-ждей! Чуть было не сказал – козлов! Но не в обиду вождям, а по русской пословице нашей: «куда козел – туда и стадо»! Разные, конечно, и вожди эти самые бывали… были и такие, что и в России-то никогда не живали… бывали и такие, что… собственную мамашу удавят ради «прямолинейности» – то и «стройности» системы своей-чужой, а ты… дрожи! Там хоть ты и пустое место, и пьяница, и дубина сто восемьдесят четвертой пробы, и из карманов носовые платки можешь… только дрожи и дрожи дрожью этой самой, правительству невыносимой – и вот тебе авансом билет на свободный вход в царство «высокое и прекрасное». И не без выгоды даже. Я не дрожал полной-то дрожью, а лихорадило не без приятного жара! Без слез, но подрагивал. Ах, зачем я не оставляю в поучение поколениям «записок интеллигента Т-ва Мануфактур и К°»?! Теперь все равно, без пользы. Смотрите-ка, повалилась кляча!..
Да, Лярва легла, вытянув голову к недоступной тени. Ноги ее сводило. Пораженный ее новым видом, павлин проснулся и закричал пустынно. Из тенистой канавки, под дачкой, выбралась тощая Белка и огляделась.
– Как в трагедии греческой! – усмехнулся доктор. – Разыгрывается под солнцем. А «герои» – то!.. за амфитеатром… – обвел он рукою горы. – То есть боги. В их власти и эта кляча несчастная, как и мы. Впрочем, мы с вами можем за «хор» сойти. Ибо мы, хоть и «в действии», но прорицать можем. Финал-то нам виден: смерть! Вы согласны?
– Вполне. Все – обреченные.
– До этого дой-ти надо! Дошли? Прекрасно. О чем я начал? Память совсем никуда… Да, «фебрис» эта… Габеас-Корпус, Герцен, Гамбетта, Гарибальди, Гладстоун!.. Странная штука, вы замечаете – все «глаголи»! Тут, обратите внимание, что-то мистическое и как бы символистическое! Глаголи! Конечно, и в Англии я глаголил. И «мощи» заповедные посещал, и поклонялся им не без трепета, и фимиам воскурял. И даже в Гайд-парке пару горячих подал. Воздух самый какую-то особенную прививку там делает: непременно хулой колыбельку свою – правда, грязненькую, но все-таки колыбельку – обдашь, грязненькие очки наденешь. И конечно: «Да здравствует Революция – с прописной буквы, понятно, из уважения, – и переат полицеа!» И вот пошел покупать часы. Зашли мы с Наташей… Тогда я ее Наталочкой звал, а в Лондоне – Ната и Нэлни, на английский манер. А теперь… на ключике в угольничке абрикосовом!.. Да так и предстанет перед Судиею на Страшный суд! – скрипуче засмеялся доктор. – Вострубит Архангел, как надлежит по предуказанному ритуалу: «Эй, вставайте, вси умерщвленные, на инспекторский смотр!» И восстанут – кто с чем. Из морских глубин, с чугунными ядрами на ногах, из оврагов предстанут, с заколоченными землею ртами, с вывернутыми руками… из подвалов даже – с пробитыми черепами предстанут на суд и подадут обвинение! А моя-то Наталья Семеновна – на ключик! Да ведь хохот-то какой, грохот подымется! водевиль! И еще… ах-ха-ха-а!.. с… с абри… косовым… вареньем… в мешковине… из-под картошки в мешочек обряжена!.. ведь все, все забрали у нее, все рубашечки… все платья… для женского пола своего… все «излишки»! ведь в ее-то платьях… шелковое зеленое ее помню… Настюшка Баранчик с базара, из «татарской ямки», потом выщегаливала!.. Вот бенефис-то будет! Архангелы-то рты разинут! Сам Господь Саваоф…
Доктор вскочил внезапно и затрепал в ладоши:
– Ш-ши ты, подлая, окаянная псина!..
Белка скакнула через Лярву и уюркнула за дачку. Павлин стоял в головах Лярвы, тряс радужным хвостом-опахалом и топтался.
– Глядите, он ее провожает! – воскликнул доктор. – Вот так апофеоз! Ну, как же не из трагедии?! – Он потер лоб и сморщился. – Как сон какой-то… И что за память дырявая! Сегодня я забыл – «Отче наш»! Три часа вспоминал – не мог! Пришлось открывать молитвенник. Я по поводу этого должен сделать интересное обобщение, но это потом… А теперь… Да о чем же я говорил-то?..
– Пришли покупать часы, доктор…
– Да, часы… Зашли мы с ней в гнусный какой-то переулок, грязный и мрачный, у Темзы где-то. Дома старинные, закопченные, козырьки на окнах… и погода была, как раз для самоубийства: дождишко скверненько так сочился через желтый, гнилой туман, и огоньки грязного газа в нем – и в полдень! И вдобавок еще липко воняло морской этой слизью рыбьей… Помню, отвратительное было настроение. И какой-то хромоногий эмигрантик русский дорогу нам указал, все кашлял и плевал кровью. Местечко такое… из Диккенса. А в темных лавках, за зелеными шторками с бахромой, все антиквары, антиквары в норах своих, как пауки, в пыли, в паутине, серые, таинственные… пауки глубин жизни… шевелятся там со старьем со всяким, в губу нашептывают… Чего-то там нет только! И все – отшедшее. Секстаны ржавые, пиратские шпаги от флибустьеров и буконьеров, «боги» всякие с островов малайских и папуасских, из тропических прорв и дебрей, из человечьих костей печатки царьков диких, скальпы там, амулеты… – пеленки, так сказать, человечьи, но с кровью. И «пауки» эти точно отбор в них делают, подчищают: кому еще, пожалуй, и пригодится!
– Доктор, вы опять уклоняетесь. Вы про какие-то часы хотели…
Доктор вдумчиво посмотрел на меня и покачал головой.
– Это и есть про часы! Я еще немного соображаю, потому и… про обстановку. Из каких «пеленок» – то я эти часы принял! Вы то возьмите, что все эти лавчонки на чем стоят? чуланчики эти человеческие?! На грабеже и хищении! на слезе, на крови чьей-то, на основном, что в недрах всей «культуры» человечьей лежит: на том, чтобы загадить и растрясти! Ну, что там лавчонки!.. это уж самый последний сорт, на манер лукошка, куда кухарка птичьи кровяные перья сует, себе на подушку… А вы «ма-га-зи-ны» – то обследуйте! где злато и серебро, и бриллианты, и жемчуга, и души, души опустошенные, человеческие, глаза, истаявшие слезами!.. Ведь всякое «потрясение» – то, на высокополитическом блюде поданное, с речами, со слезой братской, бескорыстной и с «дрожью» этой самой восторженной, в подоплеке-то самой сокровенной, непременно в корешках своих на питательное донышко упирается, на кулебячку будущую… и всегда обязательно кой для кого «кулебячки» этой и достигает! Ну, после нашего-то «потрясения» сколько лукошек-то этих с курячьими перьями создадут! А «магазины», небось, по всему свету пооткрывались…
Что такое поторкивает-трещит… к морю?.. А, это моторный катер, а может, и «истребитель». Вон он, черная стрелка в море, бежит и бежит на нас; бежит за ним, крутится пенный хвост, на две косы сечется.
– Слышите?.. – шепчет доктор и зажимает уши. – «Истребитель»… За ними это…
– За кем, доктор?..
– Что по амнистии с гор спустились. Не слышали? Теперь их заберут «для амнистии». Что, трещит?.. Не могу выносить… устал.
Я вижу, как «истребитель» под красным флагом завертывает широко к пристаньке. Я знаю, что те семеро, недавно спустившихся с гор, непокорных «зеленых» слышат в своем подвале, что пришел «истребитель»… пришел за ними.
– Теперь не трещит, доктор.
– Завтра, а может, и нынче ночью… – значительно говорит доктор, – их «израсходуют»… а их сапоги и френчи, и часики… поступят в круговорот жизни. Их возьмут ночью… Молодую женщину показывали мне сегодня, там ее муж или жених. Теперь и она слышит… Она, представьте, на что-то надеется!
– На пощаду?..
– На что-то надеется… – шепчет доктор. – Что-то может случиться. Поживем до завтра.
– Так вы про часы хотели…
– А, да… Мне один знакомый присоветовал там походить, у Темзы: попадаются чудеса. Матросы со всех концов света такое иной раз привозят, по океанам рыщут. А мне какие-нибудь редкостные часы хотелось приобрести, от какого-нибудь мореплавателя, от Кука или Магеллана… Страсть к экзотическому у меня с детства осталась, от капитана Марриэтта, от Жюль Верна… От какого-нибудь старинного капитана, «морского волка»… выменял он, глядишь, у какого-нибудь царька людоедов, а к тому попали от какого-нибудь там гранда испанского, которого выкинуло с погибшего корабля… Все мы до страсти любим вещички, связанные с трагедией человеческой. Ну, попробуйте объявить, что имеется у вас, например, меч, которым палач китайский тысячу голов отрубил… за тысячи фунтов купят, найдутся люди! И всякому лестно иметь у себя на стенке, в кабинете, поразить гостя или девицу прекрасную: «А это вот, – скажет, даже с равнодушием в голосе, – меч, которым и т. д….» Эффект-то какой необыкновенный! Какую карьеру можно сделать! Вещи чудодейственным образом путешествуют по свету. Теперь вот наши, русские-то, вещички где, может, гуляют, по каким интернациональным карманам проживают!..
Вот и забрели мы в одну такую лавчонку. Эмигрантик тот рекомендовал, за пару шиллингов. И пошептал знаменательно: «Революционер, ирландец, но виду не подавайте, что знаете». За такое приятное сообщение я хромоногому гиду еще шиллинг добавил! Зашли. Вонь, представить себе не можете! Треской тухлой, креветками, что ли… разлагающейся кровью, такой характерный запах. Хуже, чем в анатомическом! Хозяин… – как сейчас его вижу. Коренастая обезьяна, зеленоглазая, красно-рыжая, на кистях шишки синие выперло, и они в рыжих волосьях, косицами даже. Горилла и горилла. Ротище губастый, мокрый, рожа хрящеватая, и нос… такой-то хрящ, сине-красный! А на голове низколобой тоже шерсть красно-рыжая, клочьями. Как поглядел на него, так и подумал: если все такие революционеры ирландские, дело будет! Самый настоящий «гом-руль»! На конторке у него, смотрю, бутылка с «уиски» и осьминог соленый, небольшой, одноглазый. Кусочек колечком отмахнет ножичком двусторонним, в волосатой рукоятке с копытцем – может, и от готтентота какого, – посолит красной пылью кайенской и закусит. Со мной говорил, а сам все хлоп да хлоп, из горлышка прямо.
«А-а, русский! Гуд-дэй! Эмигрант? революционер? Да здравствует республика!» – а сам смеется, осьминога нажевывает. Ну, конечно, поговорили… и о порядках наших, и про убийство царя-освободителя… А веки у него были вывернуты, и в них кайен и виски.
«Поздравляю, – говорит, – вас с подвигом! Если у вас так успешно пойдет, то ваша Россия так шагнет, что скоро ото всего освободится! Способный и великодушный, – говорит, – вы народ, и желаю нам еще такого прогресса. Ит-из-вери-уэлл!»
Я, конечно, ему опять лапу-клешню пожал накрепко, как мог, и даже слезы на глазах у меня, у дурачка русского. Дрожал даже от «чувства народной гордости»! Сказал, помню:
«У нас даже партия такая создается, чтобы всех царей убивать, такие люди специальные отбираются, террористы, “люди ужаса беспощадного”! как у себя этот корень-хрен выведем, по чужим краям двинем динамитом!!!»
Очень это обезьяне понравилось. Зубищи-клыки выставил, кожу спрутову сплюнул и смеется: «Русский экспорт, самый лучший! Ит-ис-вэри-уэлл!» И опять друг другу руки пожали. Нет, как вам нравится! Аллианс-то какой культурный, как именинники! Виски угостил и кусок копченого спрута-осьминога подал на китайской тарелке с золоченым драконом. На этой самой тарелке, говорит, сердца казненных палач главному мандарину посылал с рапортом. А может, и врал. Такой пир антикварно-сакраментальный был… И облюбовал я у него часы-луковицу. Черного золота часы, с зеленью. Говорит: «Обратите внимание, это не простые часы, а самого Гладстоуна! Его лакей продал мне от него подарок. И стоют двадцать пять фунтов!»
Действительно, вырезано под крышкой: «Гладстоун» и замок на горе. А может быть, и сам, мошенник, вырезал. Ирландец был разбитной мошенник. Уж очень зеленоглазость его и хрящи эти мне претили, а по разговору и по тому, что он «ирландец», так сказать, угнетаемый, большую симпатию вызывал. И хорошо знал, что мошенник, а вот… «фебрис» – то эта самая! И что же сказал! «Возьмите, за полвека ручаюсь!»
Но главное-то не это. Уж очень всучить старался. Три фунта скинул! И послушайте, что же сказал! Обратите внимание!: «Берите за двадцать два, потому что вы русский, и… за вами не пропадет! Своей доблестью… все вернете! Еще фунт скину! Политикой!.. отдадите! И вот – вспомните мое слово! – эти часы до-хо-дят, когда у вас, в вашей России великая революция будет!»
Помню, сказал я ему: «Дай-то, Бог!» – «До-хо-дят!» – говорит. И вот – «до-хо-ди-ли»! И вот – отобрал их у меня тоже… рыжий! и тоже… с хрящеватым носом, да-с! Товарищ Крепс! Студент бывший!! Сам и аттестовался: бывший студент, и даже… – стишками баловался! Это когда я ему заявил, что я русский интеллигент и доктор, чтобы у меня хоть градусники не отнимали! И знаете, куда эти часы попали?! Не угадаете.
– В музей… «Истории Революции»?!
– Хуже! В… жилетный карман бывшего студента, мистера Крепса! Да-с! И это так же достоверно, как и то, что сейчас мы с вами – бывшие русские интеллигенты, и все вокруг – только бывшее! В Ялте его на днях видали: носит себе и показывает – «Гладстоун»! Получил ордер на двадцать ведер вина из пролетарских подвалов, в вознаграждение себе, да только увезти не может, лошадей нет. Можете у татар проверить, из общественного подвала! За хлопоты-с! за – «Гладстоун» – с! Да ведь этот – младенчик! Ему бы часики и винца, с девочками гульнуть. А то… Ну, думал ли когда Великий Гладстоун, что его «луковица»!.. Мистическое нечто… А его папаша – не Гладстоуна, конечно, – или дядя, или, быть может, брат там… – размахнулся доктор за горы, – оптик! и часиками торгует!.. Отлично я такой магазинчик помню на Екатерининской, а может быть, и Пушкинской – тоже хорошо! – улице, фамилия врезалась, траурная такая фамилия – Крепс! Уж не ирландская ли фамилия?! Может быть, даже – Краб-с! Глубин, так сказать, морских фамилия! И вот, часики мои попадут, быть может, в эту «оптическую лавочку»?! А что?! Очень и очень вероятно! И вдруг, представьте себе, какой-нибудь сэр доктор Микстоун, скажем, приедет в страну нашу, «свободную из свободных», и гражданин Крепс, с хрящеватым носом и тоже рыжий, продаст ему эти часы «с уступочкой», и увезет наивный доктор Микстоун эти часы в свою Англию, страну отсталую и рабовладельческую, и они до-хо-дят до «великой революции» в Англии?! А какой-нибудь уже ихний сэр Крепс опять отберет назад?!! И так далее, и так далее… в круговороте вселенной!
Доктор немного «тово», конечно… Сидит на краю балки, глядит в глубину, где камни и ливнем снесенные деревья, и все потирает лоб. От него уже пахнет тленьем, он скоро уйдет, и тяжело его слушать… но он и не собирается уходить.
Индюшка привела курочек, стоит-ждет.
– Ого, – говорит доктор, захватывая покорную индюшку, – препарат для орнитологического кабинета. – Два фунта! Ну, постойте. Мы теперь все на одной ступеньке, и почему бы не одолжить и вам! И дети, и вы, и мы… скоро – тю-тю!
Он развязывает мешочек и дает горсточку горошку. Мы смотрим, оба голодные, как курочки сшибаются в кучку, а индюшка, «мать», наблюдает стойко. Когда горошина падает к ней, она нерешительно вытягивает головку, выжидая, не клюнет ли какая-нибудь из курочек, и всегда теряет.
– Учитесь… вы! вы!! – кричит в пустоту доктор. – А я у вас засиделся… Но… надо же нанести визиты. Наношу визиты и подвожу, так сказать, итоги. На многое открылись глаза, поздно только. И вот делюсь, чтобы не испарилось… Подсчитываю итоги своего опыта! И знаете, к чему я пришел?
– К чему вы пришли, доктор? Впрочем, теперь это, кажется, не имеет никакого значения…
– Да, конечно. Нос габебит гумус! Но… исповедаться, вырвать из себя, душу облегчить…
– Говорите, доктор.
– Если найдутся силы, я изложу на бумаге, а теперь… И озаглавлю так:
«Сады миндальные»
Когда я сюда приехал, я выбрал пустырь, голый бугор, на котором нельзя было стоять, когда задует от Чатырдага… Прошло лет сорок. Вы знаете, что вышло. Миндальные сады насажены по округе, и теперь не смеются. То есть теперь… ну, теперь скоро и некому будет смеяться… Нет, тяжело говорить. И так везде и на всем – итоги интеллигенции. Теперь будут начинать сызнова, когда прозреют. А может, и некому будет прозревать. Ну, пожил я в миндальных своих садах… светлых и чистых… Знаю, что и ошибки были, и много странного было в моем характере и укладе, но были миндальные сады, каждую весну цвели, давали радость. А теперь у меня – «сады миндальные», в кавычках, – итоги и опыт жизни!..
Я привык по часам ложиться, а теперь… как я могу без четверти десять? И потому бессонница. И память слабнет. Я вам говорил, что недавно забыл, как читается «Отче наш»… Вы представьте только, что все, все забудут, как читается «Отче наш»?! Помойка ведь надвигается. И уходят из этой помойки – в ничто!! Досадно. Досадно, что я, как и теперь есть, не имею логического права верить! Ибо, как после такой помойки поверишь, что там есть что-то?! И «там» обанкротилось! Провалиться с таким треском, с таким балаганным дребезгом, кинуть под гогот и топот и рык победное воскресение из животного праха в «жизнь вечно-высокочеловеческую», к чему стремились лучшие из людей, уже восходивших на белоснежные вершины духа, – это значит уже не провалиться, а вовсе не быть! Никаких абсолютов нет? Нет. И надо допустить, что над человеком можно смело поставить крест по всей Европе и по всему миру, и вбить в спину ему осиновый кол. А самое скверное, что иск-то вчинить-то не к кому! И суда-то не будет, да и не было его никогда! И это скоро все узнают, все человекообразные, и пойдет разлюли-гармонь. Сорвали завесу с «тайны»! Дрессировщики-то, водители-то пусть даже пустое место прятали от непосвященных, чтобы на пути стада вывести, а теперь хулиган пришел и сорвал… до сроку сорвал, пока превращение из скотов не закончилось. Нет, теперь в школу-то не заманишь. «Отче-то наш» и забыли. И учиться не будут. С привода сорвалось – качай! Кончилась славная поэма. А знаете… – у меня весь миндаль оборвали! Миндальные мои сады рубят… а вот зимой и все доведут до точки… У вас что-то еще болтается, а у меня весь миндаль, пудов восемь оборвали. А было бы на всю зиму.
– Значит, еще хотите жить, доктор?
– Только разве как экспериментатор. Веду, например, записи голодания. На себе изучаю, как голод парализует волю, и постепенно весь атрофируешься. И вот какое открытие: голодом можно весь свет покорить, если ввести в систему. Сейчас даже лекции читаются там, – показал он за горы, перекувыркнув ладонь, – «Психические последствия голодания». Талантливый профессор читает. Сам голодает и – читает. И голодная аудитория набивается дополна! Всем занятно! Гипотезы создаются! Как бы в потустороннее заглядывают. Ведь объект с субъектом сливаются. Новый, необычайный курс медицинского факультета. Садизм научный! Как если бы подвальным смертникам профессор, и он же смертник, о психологии казнимых читать взялся! Науку-то как обогащаем! Да, «Психология казнимых: лабораторное и клиническое исследование на основании изучения свыше миллиона, может быть, свыше двух миллионов, казненных, с применением разных способов истязания, физических и психических, всех возрастов, полов и уровней умственного развития!» Курс-то какой! Со всего света приедут слушать и поражаться мастерством грандиозного опыта! Лабораторного материала – горы. Что до нашего опыта у Европы было? Ну, инквизиция… Но тогда научной постановки не было. И потом, там как-никак, а судили. А тут… – никто не знает, за что! Но каждый в подвале знает, знает! – что вот, еще день или два дня будет слабнуть – ведь им, как общее правило, в наших, в здешних-то, крымских подвалах и по четверке хлеба соломенного не давали, а так… теплую воду ставили – для успокоения нервов?! может быть, ихний профессор присоветовал, для опыта?! – так вот, каждый в подвале знает, что вот и эту или в ту ночь начнет истлевать. Где только? В яме ли тут, в овраге, или в море? И судей своих не видал, нет судей! А потащут неумолимо, и – трах! Я даже высчитал: только в одном Крыму, за какие-нибудь три месяца! – человечьего мяса, расстрелянного без суда, без суда! – восемь тысяч вагонов, девять тысяч вагонов! Поездов триста! Десять тысяч тонн свежего человечьего мяса, молодого мяса! Сто двадцать тысяч голов! человеческих!! У меня и количество крови высчитано, на ведра если… сейчас, в книжечке у меня… вот… альбуминный завод бы можно… для экспорта в Европу, если торговля наладится… хотя бы с Англией, например… Вот, считайте…
– Постойте, доктор… Вам не кажется, что все небо в мухах? Мухи все, мухи…
– А-а!.. мухи! И у вас мухи? Так это же анемия выражается в зрении… Если разрезать глазное яблоко голодающего животного…
– Чем вы теперь занимаетесь, доктор?..
– Думаю. Все думаю: сколько же материала! И какой вклад в историю… социализма! Странная вещь: теоретики, словокройщики ни одного гвоздочка для жизни не сделали, ни одной слезки человечеству не утерли, хоть на устах всегда только и заботы, что о всечеловеческом счастье, а какая кровавенькая секта! И заметьте: только что начинается, во вкус входит! с земным-то богом! Главное – успокоили человеков: от обезьяны – и получай мандат! Всякая вошь дерзай смело и безоглядно. Вот оно, Великое Воскресение… вши! Нет, какова «кривая» – то?! победная-то кривая?! От обезьяны, от крови, от помойки – к высотам, к Богу-Духу… и проникновению космоса чудеснейшим Смыслом и Богом-Слово, и… нисхождение, как с горы на салазках, ко вши, кровью кормящейся и на все с дерзновением ползущей! И кому сие новое Евангелие-то с комментариями преподнесли, картблянш выдали, и кто?! помните, у Чехова, в «Свадьбе», телеграфист-то Ять, «ъ» – то эта самая, как рассуждает про электричество и про… какие-то два рубля и жилетку? Вот теперь эти самые Яти и получили свое Евангелие и «хочут свою образованность показать». И от кого получили? От тех же Ятей! И вот показывают «образованность». Потому-то на эту подлюгу «ъ» и поход. Прообраз, конечно, я разумею. Стереть ее, окаянную! мешает! исконную, славянскую! Всем вошам теперь раздолье, всем – мир целокупно предоставлен: дерзай! Никакой ответственности и ничего не страшно! На Волге десятки миллионов с голоду дохнут и трупы пожирают? Не страшно. Впилась вошь в загривок, сосет-питается – разве ей чего страшно?! И все народы, как юный студентик на демонстрации, взирают с любопытством, что из «вшивого» великого дела выйдет. Такой-то опыт – и прерывать! Ведь полтораста миллиончиков прививают к социализму! И мы с вами в колбочке этой вертимся. Не удалось – выплеснуть. Сеченов, бывало, покойник: «Лука, – кричит, – дай-ка свеженькую лягушечку!» Два миллиончика «лягушечек» искромсали: и груди выре-зали, и на плечи «звездочки» сажали, и над ретирадами затылки из наганов дробили, и стенки в подвалах мозгами мазали, и… – махнул доктор, – вот это – Опыт! А зрители ожидают результатов, а пока торговлишкой перекидываются. Вон, сэр Эдуард-то Ллойд Джордж-то, освободитель-то человеческий, свободолюб-то незапятнанный, что сказал! «Мы, – говорит, – всегда с людоедами торговали!» А почтенные господа коммонеры, мандата на «вшивость» для себя еще не приявшие, но в душе близкие и к сему, если от сего польза видится, – мудрое слово Джорджево положили на сердце свое и… А-а, не все ли равно теперь! О миллиончике человечьих голов еще когда Достоевский-то говорил, что в расход для опыта выпишут дерзатели из кладовой человечьей, а вот ошибся на бухгалтерии: за два миллиона пересегнули – и не из мировой кладовой отчислили, а из российского чуланчишки отпустили. Вот это – опыт! Дерзание вши бунтующей, пустоту в небесах кровяными глазками узревшей! И вот…