Но до того – долгое светлое время – Москва, еще не шевелясь, смотрела и молчала. Одни округлые заутренние голоса соборов покрывали, деля кособокие посады своей строгой формой, зыблемой мирно и ровно, – да в перерывах звонов пробудившиеся петушки рассылали друг другу ленивые, как оправдания, вызовы. Редко теперь прихожанин ходил к ранней службе, – под чудным гудом сам что-нибудь читал дома, боясь и маленькой иконы, зеленовато светящейся в «красном углу». И петуха драться с красивым соседом прихожанин тоже больше не пускал; ни гуси, ни куры в смутное лихо так свободно не ходили.
Порою одинокий всадник по казенному вопросу проносился до отчаяния узким переулком по дощицам: мостовой, грозно косясь на заборные углы и повороты. Степеннее шли над рассветной тишиной лишь большие кавалькады, но такие не часто случались, – разве вот в Китай-городе каждое утро вырастал один тихоходный и мощный отряд.
Рождением своим сей регулярный отряд был обязан указу царевича. Войдя в Москву, выждав несколько дней, помыслив собственным и приближенными умами, Дмитрий пока направил быт палат в проторенное русло. Отвечая слезной просьбе всея Думы бояр допускать их как в прежние милые лета наутро к царевой деснице, Дмитрий мило смягчился – вновь присудил знати блюсти свой обряд.
Упрежденные указом с вечера, вельможи, большей частью проживавшие в Китае, съехались во втором по восходу часу в начале Мокринского переулка. Прежде было не так – каждый к Кремлю подъезжал со своей улицы, – не отпускал последнюю дремоту, развалясь в прекрасной колымаге или меховых санях, даже и в слепом томлении надменничая всей душою, похваляясь пред всем светом богатым своим храпом над раззолоченным задком возка. Ноне не то – самый пожилой и грузный вышел попросту – конно, взял с собой лучших, крепеньких, слуг.
Ждали знатнейших, елозили, робея, в мелких польских седлах. Хотя все предпочитали татарские, но для такого дня у каждого почти нашлось и польское седло. Наконец прибыл старший князь Шуйский, – и все боярство, зачмокав на коников, взбрыкнуло коваными пятками – благородная сотня пошла с нежным трезвоном – серебряные косточки волновались в яблоках полых гремячих цепей от удил до хвоста. По сторонам тропы рос и рысил навстречу темный частокол, за ним – целые городки княжьих, боярьих усадеб, ометаемые вольными садами. Иные яблони беспечно выпускали за ограду свои ветви и в вышине здоровались с такими же, навстречу протянутыми через улицу трепетными лапами соседок. Бояре-путники невольно пригибались под такими арками: осенью, при немочном царе, те же деревья плелись согбенно, устало плодонося, или зимой, при дрожащем царстве – то попрыгивали скорченно, то стлались не живы, а в мае вот, при государе молодом – летели ветви, нависая, широко, опасно, листики шептались легко и настороженно.
Те, впрочем, бояре, что передались Дмитрию еще под Кромами, смотрели вперед увереннее, те же, что трепанули от Кром до Москвы и сдались только в Москве, – ехали более бессмысленно. Эти последние теперь двигались всех впереди, стремясь первыми быть пред государевы очи, а те первые были не против – так им сзади легче присторожить от лихого подвоха сиих ненадежных, последних. Спереди всех ехал древний, сдавшийся только при самом конце, князь Василий Шуйский, – сегодня праздновался день его ангела, и князь Василий по обычаю вез государю маковый горячий каравай.
Минуя нежилой терем Басмановых с открытым резным гульбищем над повалушей, конники вздрогнули. С времени въезда царя этот двор пустовал – воевода Петр Федорович обретался в Кремле, перевел туда и челядь, и родных, но сейчас и в разинутых воротах ограды, и сбоку в Зажорном тупике мялись вооруженные ляхи верхами, спросонья – недовольными под козырьками – глазками встретившие едущих бояр. Только знать с кроткой мелодией поводных цепок проследовала, гусарская колонна, выдвигаясь на Темлячную одним плечом, пошла следом.
– То – ничто. То нам – так, стража, – тихо приободряли друг дружку князья. – Слуги царевича-батюшки сами страшатся пока каверз от нас.
Уже виднелась впереди Лобная кочка на площади перед стеной, когда приметили за собою еще двух чутких караульщиков: Петр Басманов, в коротком кафтане внакидку – охабень в рисунке перьями, теребя орошенную бирюзой рукоять шашки, молча сидел на моргающем меринке; рядом – чернявый казачок – на небольшом рысаке.
Нашептывая в бороды молитвы, подъехали бояре к башенным вратам Кремля. Там встретили их ротмистр Борша и меньшой Голицын с украинскими стрельцами, сказали оставить у входа в цареву обитель оружную челядь и здесь же сложить все до кинжала с себя.
– Неуж нам не ведомо? – улыбались бояре, передавая рабам свои игрушки в ножнах, так обложенных каменьями, что каждая вещь казалась одним сколком с былинной чудесной горы. – Только у вас в Польше и рабы, и рыцари при всех мечах заходят к королю. У нас это, вонми ты, в обычай не принято. Да, брат, у нас не так.
– Однако ж наши государи живут дольше, – небрежно отвечал Борша, взором разыскивая – не оставят ли вельможи при себе чего-нибудь.
Возле зданий Кормового, Сытного приказов пеших бояр и украинцев обогнало несколько жолнеров с легкими мушкетами.
– Пся крев, панове! – заорал вдруг на них Борша на польском, – так-то вы храните принца! – И зашипел, опомнясь, косясь на бояр. – Я ж вас с вечера уставил под правым ганком!
Жолнеры, забранясь на том же языке, прибавили шагу и вскоре во главе процессии достигли старого двора Ивана Грозного, облюбованного Дмитрием, побрезговавшим или посовестившимся Борисовых палат. Борше, первому забежавшему под шатер древней приемной царя для утренних бояр, блеснуло тусклое бельмо замка в скобах.
– Хоть, уходя, дворец замкнули, черти, – похвалил нехотя ротмистр часовых солдат. – Живей, Шафранец, – отпирай!
– Уволь, пане, а я-то при чем? – ответил старший караульный, – это Димитрий навесил замок.
– Як Димитрий? Кеды? – Борша дал кулаком по витому столбику. Где же царевич теперь?
– Цебе б запытац, мы-то спали.
– Застшелю поросят! Пойти спать с поста! – взревел шепотом Борша, чтоб не посвятить русских бояр во внутренние неурядицы царева войска польского.
– Да нас Дмитрий сам подремать отпустил! – вскричал Шафранец так, как может крикнуть только правый, которого нельзя казнить. – Он с вечера еще заместо нас замок поставил и куда-то вышел!
Борша, Голицын и московские князья испуганно переглянулись. Ротмистр, махнув через перила, побежал вкруг терема – с лицевой стороны узнавать, чья это блажь, что еще за рокировки с царем? Воротился скоро – какой-то спокойный и кислый, пояснил, отворачиваясь от тревожно пристывших бояр: уехал в Занеглименье на раннюю прогулку, – сейчас, кажется, будет.
И тут опытный Шуйский улыбнулся и открыл именинный пирог. Оборотившись по его дальнорукому прищуру, все увидели Дмитрия. Царевич поспешал, перепинаясь, розовый вокруг неотдохнувших клейких глаз. Но шагал он не от Боровицких ворот, отколе все уже с прогулки его ждали, напротив – вдоль стен патриаршего дома пробирался со стороны ныне пустующих, грабленых летних хороминок, тех самых, в которых несла теперь Аксения Борисовна свой темный крест. Князья потупились, прикрылись брячинами век, взялись обследовать тиснение сафьяновых носков своих сапог и устроенье мостовой под сапогами. Лишь самые рисковые вскользь переглянулись, вздохнули коротенько и печально…
За государем вился вечный его польский хвостик – Ян Бучинский, над царским плечиком нашептывал худое, непочетно пялясь на бояр. Дмитрий вынул на ходу, стал разбирать на обруче ключи.
Московские князья, приняв гордые столбунцы-шапки, нежно подломились где-то в общем поясе – стали на мостовой лагерем покатых шатров. Князь Шуйский тоже с натугой пригнулся к камням с пирогом.
Государь долго тискал, царапал ключами замок.
– Димитр, дай-ка я – встрень ты московское панство… – подсказывал, перекрывая сзади свет, Бучинский.
– Да подожди, Ян… Ты не знаешь тут который… сам сейчас… – все ковырялся Дмитрий возле кованых дверей.
Бояре, выпрямившись, все удачливее перемигивались – мол, и страх, и смех – вот-тыц, единодержец… А? Нет, ничего, – спохватясь, внезапно воздыхали – тужим вот: как батюшке-то не хватает своей русской придворной руки. То ли дело было – стольников-то, стряпчих… И немногие только заметили: невдалеке, на углу Аптечного, обсаженного елочкой и ясенем, приказа остановились два знакомых чутких всадника – Басманов и казачий атаман – даже в виду царских хором не сошли с седел, при входе в Кремль не отстегнули сабелек.
– Сейчас, панове… то есть эти… Сейчас, детушки мои, – кричал смурной неспавший Дмитрий, упорствуя на крыльце. – Не все успел в потребный вид привесть в наследном государстве… Ржавчины у вас внегда изрядно…
Наездники, стоявшие под ясенями, вдруг подали вперед коней – буланый меринок Басманова повлекся ухабистым тропотом, но казак, откинув поводом назад голову своего чубарого, ткнув внизу пятками, четко уравновесил коня – поднял в легкий показной галоп; и копыта его рысака били звонче, и подскакав к князьям, встал как выкованный, – поспев раньше булана Басманова, чуть не взлетевшего по бархату дворцового крыльца. Басманов, спрыгнув с коня, встал на колени:
– Государь! Хоть и не вели слово молвить, только вели – казнить!
– Здоров, Петр Федорович! – оглянулся царевич. – Нет, все одно велю назвать сперва-то, ну, ну, не сиди на земле, кого порешить-то решил?..
– Молвить горько! – встал Басманов, тряхнул пыль с кафтанных репьев. – Самому страх-совестно, батюшка, как скоро оправдал я свою службу. Ведь сыскал главного татя и злыдя твово!
Вокруг будто похолодало и притихло.
– Ладно… Что ты, прямо, воевода, с солнцем всполошился… При всей братии… мы потом поговорим… – тихо ступил царевич несколько шагов с крыльца.
– Государь, опосля – поздно будет! – нарочито воскликнул Басманов. – Или вели меня казнить, или уж слово молвлю: сокрытую вражину отворю!
Бучинский выступил вперед, мигнув украинцам и жолнерам с мушкетами:
– Так, воевода. Назови – кого наметил! Кто крамоле голова?!
Петр Федорович вдруг остановился с приотверстым сухим ртом, что-то, оказывается, еще мешало: самой природой ставленый упругий заслон в горле не пускал на свет доносные конечные слова.
Тогда казачий атаман, тоже сошедший с коня, подошел прямо к Василию Шуйскому и руками поочередно с боков вдарил ему по ушам. Шуйский, торопя ноги, слетал направо-лево, – запнувшись, выронил калач и захмелел. Сдобный хлеб казак подкинул носком сапожка-ичиги к своему коню. Чубарый понюхал и осторожно вкусил. Атаман мягко подошел к нему.
Пожевав хлеб, Кучум вдруг заплел ноги и, подогнув передние колена, тихо лег – прижал тоскующую шею к мостовой.
Бояре остолбенели белокаменно.
– Зрите ли какими плюшками царь потчуется? – странно хохотнул Басманов. – Кони дохнут!
Корела, сам упав, налег на круп коня, обнял, лаская ему шею и холку, – как будто утешая в смерти друга. Один Басманов знал – казак упрашивает полежать еще немного своего смышленого ученика.
Старик Шуйский накрепко был сжат опомнившейся стражей.
– Как так, Василий-ста? – подошел Дмитрий к выявленному крамольнику. – Ты ж клялся – полюбил меня?
Но князь стоял, ошеломленный происшествием, не собрав еще слоги в слова.
– Может быть, есть у тебя защитники или поручители? – с малой надеждой спросил Дмитрий.
– Есь, ась? – круто оборотился к вельможному ряду Басманов, поскакал цепким оком по глухим, мшисто-топким обличьям бояр. Знатный строй, как один человек, откачнулся назад.
– Раз так, ступай за мной смелее, княже! – заключил Басманов. – Свет ты мой, Василий Иоаннович, с днем ангела тебя!
Кое-как возвестил начало первого послеобеденного часа дальний петух.
Отрепьев указал задернуть плотную парчу на окнах Набережной комнаты и, впадая в облака перинных голубин, выплеснул над ними добрым жестом – с берега всем вон. Пусть думают окольничие да постельничие – старшие бояре – государя их после великого обеда, по стародавнему закону, унес теплый сон, так будет у них, у самих бояр, на душе потеплее-полегче. К чему знать им, что владетель их по полудням тихо не спит: по-над темной водой полдней, куда кунуто белое тело его, не унимаются волны, все расходятся, пересекаясь, круги… К чему служилому князю, сытому до неблагозвучия, зря вздрагивать и холодеть до срока? (Ведь что может быть страшней для подчиненной блудо-глупости, чем замерцавшая над ней во лбу властителя любая мысль?)
Но прежде чем поразмышлять в тишине о человечьих делах, хотелось, глаза полузакрыв, отдохнуть: для начала насладиться-ужаснуться этой, сей, высоколежной тишью, долгожданной – страшенной, только своей – как смерть; пригубить занесенный живым снегом до краев край своего владычества и одиночества.
Государь, уже поныривающий в бессмыслую сласть сна, вскинулся вдруг: что бишь? Ни людей, ни мыслей нет, но… Все здесь: их теребление – сном, пеленою на сердце, поверх… Одиночество? – В помине. Ни услады, ни пропасти, что за дела воровские?
Обнизанная канительным золотом парча все струилась поперек оконниц, но от себя не пускала и на вершок света. Лишь несколько солнечных лучиков – толщиной в волос – пересекало палату. Отрепьев вдруг сообразил, что эти лучики берут начало не в оконных занавесях, а идут они от боковых, обитых замшей стен. Живо снявшись с лежала, прошел по светящейся нити – тронул точку-звездочку пальцем и повернул, не чая, еще набок шляпку ложного гвоздя. Луч распушился – царь приник к его истоку и тут же увидел затылок и часть спины Яна Бучинского в трех шагах перед собой. То был секретный «государев зрак», глядящий на Прихожую палату.
Перед Бучинским стояли лицом – дьяк Сутупов, дворянин Шерефединов, сзади виднелся Мосальский, и еще дергалось чье-то плечо, чье – «зрачок» уже не разбирал. Отрепьев приложился ухом к своему «зрачку».
– Яня, не хошь рубинов, так прими хочь альмадин! – увещевал Бучинского Сутупов.
Отрепьев поморщился и прошел дальше по замшевой стенке – поискать в ней еще «лишних глаз» и «ушей». Скоро ему повезло – перебирая бронзовые гвоздики, прикрепляющие кожу, он свернул еще шляпку – из-под нее скользнул такой же теплый лучик – обновил ход, выводящий царский глаз в Ответный зал.
Отцы Чижевский и Лавицкий в черных, подбитых пурпурным виссоном мантиях восседали там.
– Фратер наш, – говорил иезуит Лавицкий бородачу, в русской рясе сидевшему против него, – бы было хорошо, полезно вам… эм… – взором притужив товарища, – …personaliter et pro publico bono…
– Надо бы и вам, для вас же, и заради блага общества московского, – переводил Чижевский, знающий чуть ли не весь русский язык, – признать верховную власть папы, а над ним – и нашего Господа истинного перенять.
– Нет и нет, – уждав немного, весело отзывался бородач, – я православный.
По своему виду отказывал ксендзам он окончательно, выговаривал весомо и привольно, но по-прежнему дружески и выжидающе помаргивал на них припухшими очми, не вставал и никуда не уходил.
– Этто оч-чень хорошо, что вы православный, – вновь зачинал терпеливый Лавицкий, – но куда лучше было бы, если бы вы приняли Бога истинного…
Московит вдруг ясно взглянул в глаза иезуиту, хуже умевшему по-русски.
– Наша народная proverbium гласит, – рек поп, – Prima caritas ab ego! – и ласково огладил ворот родной рясы, пестрой от греческих крестиков под бородой.
Капелланы отворили рты, проглотив вдруг по юркому кусочку милой латыни, коей неожиданно почтил их pater-barbarus.
«Знай наших! Умник – владыко Игнатий!» – за стенкой умилился русский царь.
Сей бойкий иерей и впрямь третий день уже как состоял всеямосковским патриархом. Старого первосвятителя – Иова давно вывезли прочь из Кремля, простым монахом возвратили Старицкому дальнему монастырю – тому самому, в котором первый патриарх Руси начал некогда свой иноческий путь. Сам виноват – до последнего мига упрямился, Гришку уличал как одержимый. Отрепьев даже глянуть на былого благодетеля не захотел, знал – ни к чему все равно это. Не то чтобы уж как-то стыдно или страшно было, а – так, ни к чему.
При виде царственного чернеца-писаки своего, как знать, вдруг по дури стал бы вспучивать глаза и поливать выношенного на своей груди дракона-самозванца столь неистово, что – черт знает – поселил бы сомнение и в приближенных плотно к Дмитрию сердцах. Иова увезли в Старицу, когда царевич переминался еще под Москвой.
Пришла нуждишка в новом патриархе. Иезуиты было встрепенулись: мол, владыко на Руси – изобретение Борисово, доселе митрополия московская, кладя поклоны падающей Византии, не дерзала ставить над собой родных владык. А Дмитрий бился супротив Бориса, стало быть и против всех его тиранств, не исключая православных патриархов. К тому же! – обещался королю и воеводе Мнишку – перевесть Русь твердой поступью в католицизм, для этого ведь патриарх не надобен, а папы римского достанет вполне.
Дмитрий посоветовался с другом – арианином Бучинским, со знающими дьяками, боярами, рядом верой-правдой думающими со времени путивльского кремля, и так ответствовал ксендзам: водить народы в сферы иных вер надо тихонечко, не торопя и не поря, – Дмитрий царит сам на Москве без году неделя, и ту торжественную малость, коей все же жива была и под Годуновым церковь и народная душа, вдруг попрать – глупо. Напротив: патриарх, помимо общей пользы, коли поставить своего осмысленного человека, сможет со временем примером и указом… да хоть спровадить Русь духовным маршем в Ватикан!.. Что же касательно большого поспешания, обещанного в харатейках Мнишку, так воевода сандомирский сам много чего обещался, а сам из-под Южного Новгорода убежал.
Иезуиты вынуждены были придержать уносливых коней миссионерского азарта. Дмитрия же, наоборот, разохотил священский вопрос, – загорелось выставить владыку могучей учености, дабы ходил бодрым направником, зрячим поводырем паствы всей.
Призвав на патриарший двор высших московских святителей, Дмитрий, Ян Бучинский и начитанный полуполковник Иваницкий стали испытывать в новейшей мудрости волнующихся иереев. На первый же предложенный царем вопрос ответом было жесткое усилие морщин и – следом – величественное молчание. Быстро перешепнувшись с помощниками, государь-экзаменатор милостиво разрешил ответчикам воспользоваться книгами. Расслабившись, отцы завздыхали свободнее, им подали на выбор коробы-тома из государственной библиотеки. Отрепьев знал: по выбранным из книги человеком положениям тоже можно судить о господстве разумения или дури в нем.
Многие сразу похватали милые, памятные по расписной обложке «Азбуковники» и завращали с ветром пестрые страницы.
– Я так и думал, – нашел все первым низенький архиепископ тульский, – только своими словесами было боязно сказать. Вот кабы ты, мила надежа, нас из постной триоди альбо из Апостола спросил – мы б тебе отстучали, языки о зубы не преткнувши… По нам – мирское суемудрие сим вечностию вызубренным знакам не одна чета.
Из памяти Отрепьева – вымытым уголком заброшенного, погребенного в пыли лубка – глянула подвижная картинка: за обедней плачущий архиерей корит Бориса Годунова за призыв в Россию иноземных лекарей и офицеров.
– Следы апостолов, конечно, много выше теософий светских, – ответил примирительно, но с вкрадчивым нажимом туляку Отрепьев, нечаянно он теперь облекал своей плотью нежные приемы старого царя, – но, обожаемый отец, по букве следа их видать: апостолы ходили неучами по земле – в начале исчисления, давно очень, а нам с вами сегодня – аж в семнадцатом столетии! – перед всем в естестве сутей миром бы не оплошать.
– Богомерзок пред Богом всяк любляяй геометрию, – сообщил дородный, в повитых мелким бесом косицах святитель, кажется, не открывавший взятых книг.
– Никто и не понудит вас ни инженерией, ни геометрией, – чуть раздражился царь. – Я спрашиваю самые азы.
Тульский архиепископ, раскрыв свой требник, наконец стал отвечать.
– Земля получила начало от вод, через все большее и большее сгущение. В ее середку помещен огонь, сиречь геена – мучение, под водою – черный воздух, под воздухом – тартар-адис, темность смрадная…
– Не может быть… – Ян Бучинский забрал у епископа книгу и сам перечел об угрюмой Земле. Дмитрий обнял голову руками – печально помычал (но царь развеселился в тайной глубине: всего-то года два назад сам тешил в Гоще кафедру социниан страстями по Индикополову, а теперь покачивал спокойно полной головой над теми, кого Русь «от юности своея» чтит чудо-мудрецами).
Кудрявый протопоп, не признающий геометрии, зыркнул вполглаза в книжицу, придерживаемую в опущенной руке (книжка заложена оказалась его пальцем на какой-то красочной картинке), и огласил свое понятие Вселенной:
– Сей мир есть облиян вонданским морем, в нем же земля плавает, яко желток в яйце, но не может двинутися, понеже ни на чем стоит!
– Ну, спаси ее Бог! – Дмитрий поблагодарил протопопа и прошел было к очередному докладчику, как Бучинский, взявший на осмотр и это сочинение, воскликнул:
– А ведь добрая книга, великий Димитр. Глянь, просто святой отец рисунок не так понял.
Советник показал царю страницу с точной астрономической схемой: действительно, желтки плывут в «вонданских» расходящихся кругах.
Отрепьев обратил Вселенную лицом к священству:
– Прояснит ли кто сию парсуну мира?
Под непонятливым жалобным взором царя духовные начали жмуриться и расступаться.
– Не знать о редких умах собственной Отчизны, царь Димитр, им вовсе стыдно, – заметил вполголоса Бучинский, – взгляни: главы кириллицей тиснуты, и писал какой-то ваш Иван.
Тем временем еще ряд отвечающих с шуршаньем и царапаньем жемчужных трав на рукавах и полах отступил – и экзаменаторы узрели кое-что сокрытое дотоле. Два самые дородные епископа за руки держали одного – менее плотного, но необъятно бородатого: они его же бородой и книгой плотно зажимали ему рот. Заметив, что открыты, богатыри засмущались и ослобонили собрата, убрали все от его губ.
– … И не какой-то Иван, а преподобный, – в тот же миг заговорил бородач, по видимости, отвечая Бучинскому и как бы в пику ему заостряя ответ, – преподобный болгарский экзарх Иоанн. А по незнанию вашему, великолепный пан, следует заключить, что не всегда милей увлечься собственным умом, нежели не пренебречь великим чужеземным.
Бучинский ошалело заморгал. Бородач крякнул и, не дав поляку времени распутать безделушку силлогизма, продолжал:
– А в-третьих, ежели угодно государю моему беседовать о сей геоцентрической системе, проповеданной экзархом Иоанном, – кивнул он на страницу, заданную всем, – то нечего скорее соизволить…
И архиерей прочел короткий птолемеев курс – на основании лунных фаз он доказал шарообразность Земли и по сродству придал ту же форму Земле, Солнцу и звездам, затем он сопоставил высоту приливных волн морей с высотой шара Луны над земным горизонтом, а закруглил свой ответ точным расчетом сквозной толщи шара Земли – получившейся около девяти тысяч верст.
Отрепьев нежно поедал священника очами.
– Архиепископ Игнатий, рязанский, – полушепотом напомнил Ян. – Еще когда под Серпуховом мы стояли, уже признать-поздравить приезжал…
Впрочем, Ян все же желал показать, что хоть Игнатий и великий человек, но до польской учености самого Яна даже ему как до светлого шара Луны, и заметил громче, кивнув над крестом рук на груди Игнатию:
– Склоняюсь низко, святый отче, перед полною света главою твоей, и, думается, государь мой простит тебе ничтожную неточность: эту, что – не Солнце катится кругом Земли, а, как учит новейший космолог Микола Коперник, как раз Земля обходит караулом Солнце!
– Коперник? – зафыркал Игнатий, – знать, сородич твой, поляк? Небось, такой же хвастун, как и ты?
– Помолчи уж немного, отец! – вспылил Бучинский, – ну скажи: при чем здесь похвальба, Коперник доказал все строго! Ты и моргнуть не успеешь, по всея Европе распрострется мысль его!
– И века не пройдет, – каверзно предположил Игнатий.
– Будет вам, – прервал ученый спор царь, подошел к Игнатию и расцеловал, оцарапавшись его бурлящей бородой. – Отколь родом ты, отче, такой золотой?
Святитель вздохнул:
– Ох, и рад бы подольститься, государь, соврать, что – из твоей крепостной деревеньки, да нельзя… С острова Кипру мы, – слегка потупился Игнатий. – Но жил там недолго. Больше странствовал, лучами чувств щупал Богом подаренный мир. Одолевал языки благословенных и умных племен – иудейский и латинский, древнегреческий и древнерусский… На Руси при твоем брате, надежа, царе Федоре Рюрикове ставлен над епархией рязанской…
– При Годунове-управителе он выдвинулся, – прошелестела сзади чья-то ябеда, – при Годунове!
Епископ Игнатий повел бровью, повторил мягче и тверже:
– При царе Федоре Иоанновиче.
– Что ж, Священный собор, – обратился Отрепьев ко всем, – сам видишь, кого из тебя благодать разумения облюбовала. Знаю, знаю, все – достойные, подвигами благочестия все ломаные, но – прошу и мне внять – не великий старец и слепец, каким был прежний Иов, нынче надобен. Мне надобен в отцы, а вам в учители – и в даль зрячий, и ходячий справно человек! А посему… – возвысил голос государь.