Вике Зволинской, с любовью
Авторы
Все люди по сравнению с Пушкиным – пузыри.
Только по сравнению с Гоголем Пушкин – сам пузырь.
Даниил Хармс
Пролог
Май 1931 года, Москва
Сказать правду, заместитель заведующего кафедрой истории литературы Первого МГУ профессор Лидин не ждал ничего хорошего от встречи с Кагановичем, на которую был вызван сегодня в строгой форме путем звонка первого секретаря МГК его руководству. Человек, далекий от власти и вообще управления в любой его форме, интереса для начальства обычно не представляет, и потому, по старой русской традиции, вызвать его могут только для того, чтобы дать выволочку или в чем-то обвинить. Во всяком случае, с начала года уже человек 5 профессоров МГУ – правда, из числа старой гвардии, работавшей еще с царских времен – были отправлены под следствие по подозрению в шпионаже. Грешным делом, и самого Лидина начали было посещать подобные мысли, но в общем, как он сам после рассудил, они были абсурдны – если его в чем и подозревают, то зачем был вызывали в МГК? Тогда бы уж сращу по подведомственности – в НКВД или еще куда. Какое отношение первый секретарь МГК имеет к работе правоохранительных органов? Хотя и к тому, что ничего нет невозможного в стране, где сказка практически уже стала былью, профессор Лидин был готов – арестовать запросто могли и в кабинете Кагановича. Однако, за неявкой уж точно последовала бы взбучка, а потому после обеда профессор Лидин, скрепя сердце, отправился на высочайшую аудиенцию.
К его удивлению, о том, что Каганович вызвал его, никто в партийной организации ничего не знал. У всех были свои заботы и дела, что немного успокоило профессора– если бы его в чем-то заподозрили, то уж наверняка в такой маленькой организации, как горком только об этом бы и судачили. Поднявшись наверх, профессор разместился в до отказа набитой людьми приемной первого секретаря, записался у барышни возле телефона и стал терпеливо ждать. По количеству посетителей было понятно, что прием состоится в лучшем случае за полночь, однако, к его великому удивлению, Каганович, едва услышав, что он пришел сразу велел его пригласить.
–Добрый день, Владимир Германович, проходите, присаживайтесь, – всемогущий и всесильный Каганович, член сталинского ближнего круга, который, хоть и был земляком Лидина, но казалось, жил на другой планете и вообще в другом мире, был необычайно вежлив. Лидина это сразу подкупило.
–Благодарю вас, Лазарь Моисеевич.
–Как ваше творчество?
–Да какое там творчество… Забросил практически… Времени нет, все дни провожу в университете, занимаюсь организационными вопросами, строительством. Не до служенья муз…
–Напрасно! Я вот читал некоторые ваши вещи, «Голубое руно», например. Очень емко и красиво раскрывает картину Гражданской войны. Сейчас, знаете ли, всякие Бабели да Булгаковы очернить пытаются, ревизии подвергнуть. Будто бы не было там ничего замечательного, никаких подвигов, ничего. А вы очень привлекательно обо всем пишете. Сразу видно, что для вас как для фронтовика военные воспоминания особенно теплы и приятны. И оттого делитесь вы ими с читателем с такой любовью, что волей-неволей даже после Бабеля проникаешься духом революционной романтики и патриотизма. Вам, товарищ Лидин, непременно надо писать.
–Спасибо за высокую оценку, Лазарь Моисеевич…
–Это аванс, – улыбнулся в усы партийный бонза. – В действительности же ваши работы произвели на меня впечатление как на коммуниста. Вы – коммунист, человек, преданный делу партии. И потому партия поручает вам ответственное задание, которое не каждому из ваших собратьев по перу да и по университету может поручить. Видите ли, тут нужны будут ваши качества как ученого-филолога, писателя и настоящего коммуниста одновременно. Согласитесь, в наши времена растущей демократии сложно такого отыскать. А товарищ Сталин мне строго-настрого приказал: найди! Неделю я перелопачивал ваши институтские кадры, и остановился вот на вас…
–Еще раз спасибо, но о чем речь?
–Слышали ли вы что-нибудь о разгроме… прекращении деятельности Данилова монастыря под Москвой?
–Краем уха. В прессе скудно писали, что не попал под ленинскую кампанию национализации церковных ценностей, и в прошлом, кажется, году его реквизиция существенно пополнила истощенный коллективизацией бюджет…
–Ну вот видите. А говорите: «краем уха». Так вот. В прошлом году обнаружили мы там огромное количество вещей, представляющих историческую ценность, реквизировать или просто национализировать которые без потерь для их состояния не удастся. Ряд из них мы передали профильным специалистам – в музеи, художественные галереи, экспозиции. Кое-что, что представляло ценность для эмигрировавших дворянских фамилий, продали им на запад – реализовать здесь все равно бы не вышло, а так все же пополнение казны. Среди них обнаружили мы могилу писателя Гоголя, которую по эстетическим и этическим соображениям не сочли возможным сравнять с землей, хотя такая участь постигла все монастырское кладбище.
–А почему для Гоголя исключение? Насколько я помню, лет 10 назад или 5, его произведения были включены в «циркуляр Крупской» и запрещены к прочтению в России?!
–Крупская – еще не вся партия. А при определенных обстоятельствах, очень может быть, что и вовсе не партия. А товарищ Сталин, например, ценит ту едкую и емкую сатиру, которой Гоголь в свое время подвергал общество, в котором он жил, в самых разных его пластах. По его мнению, писателю такого масштаба надлежало иметь немалое мужество, чтобы писать и публиковать такое. Постоянный негласный надзор полиции, установленный за ним в Петербурге после знакомства с Пушкиным и продлившийся едва ли не до конца жизни – ярчайшее тому подтверждение. Так что книги его мы вскоре вернем и в школьные программы, и на прилавки. И понятно, что прах столь дорогого для СССР писателя не может просто так без надзора валяться в лесу, в который вскоре превратятся руины бывшего Данилова монастыря. Понимаете? Мы решили перезахоронить его на Новодевичьем кладбище. И потому вам как специалисту, в том числе, по творчеству этого замечательного писателя, поручается создать комиссию по перезахоронению, которая в ближайшие дни должна отправиться к месту дислокации могилы, эксгумировать ее и сопроводить останки на кладбище, где они будут приняты и захоронены по акту. При выполнении данного поручения вам разрешается набирать специалистов того профиля и количества, какие сочтете нужными– всем все будет оплачено, приказы об освобождении от работы на время деятельности комиссии будут исходить лично от меня. И еще. Один важный момент вам передать поручил мне лично товарищ Сталин. Надгробье Гоголя состоит из различных геометрических фигур и надписей, которые вы увидите по приезде. Так вот желательно было бы, чтобы все его надгробье, вся лицевая часть были сохранены в первозданном виде – с тем, чтобы на Новодевичьем мы смогли не просто осуществить захоронение останков, а, сохранив внешний вид могилы и кургана, показать всем, что крайне уважаем как самого писателя, так и связанные с ним исторические традиции. 1
Под конец рабочего дня профессор Лидин явился к декану факультета, доктору исторических наук Леониду Ивановичу Сметанникову со служебной запиской, уже завизированной Кагановичем, в которой излагалась суть работы и предлагался состав комиссии, в которую Лидин включил студентов старших курсов. Вчитываясь в нее, Сметанников проворчал:
–Ну что ж, Гоголь – это интересно. Только учти, что увидеть там ты можешь всякое, и не всему всегда отыщешь логическое объяснение.
–Что, например?
–Например, следы жизни в гробу. После его захоронения местные крестьяне, жившие в Даниловом монастыре, якобы слышали стенания, доносящиеся из-под земли в том самом месте, где был зарыт гроб… – профессор говорил нарочито мистическим, тихим голосом. На Лидина это не произвело впечатления:
–Абсурд. С такой глубины и такой плотности земляного материала, под которыми погребен прах, даже при большом желании и наличии каких-нибудь эхолотов ничего услышать невозможно!
–Тут ты прав. Однако, многие современники действительно поминают охватившую Гоголя при жизни боязнь быть похороненным заживо.2 И потом обстоятельства погребения также наводят на мысли – врачом осмотрен не был, похоронили за полдня, а смерть констатировал полуграмотный и вороватый слуга Семен, который после смерти писателя присвоил все сколько-нибудь ценные его вещи…
–Но кому и зачем потребовалось хоронить его живым? Не такой уж он был едкий политический сатирик, чтобы действующая власть решилась расправиться с ним подобным образом…
–А кто был его любимый поэт, помнишь? Пушкин! А что о нем и его смерти было написано в свое время Лермонтовым: «Есть божий суд, наперсники разврата!»
–Что вы имеете в виду?
–А то, что, быть может, не земная власть царя, а некая высшая власть иного властителя, куда более могущественного, рассудила ему такую судьбу и такую смерть…
–Но за что???
–Как знать, как знать. Быть может, твоя экспедиция и поможет тебе ответить на эти вопросы…
Еще пара дней ушла у Владимира Германовича на согласование состава комиссии и подписание всяких организационных приказов – связанных с выделением машины, топлива, освобождением студентов от занятий. Те его выпускники, которые на лекциях и семинарах Лидина проявили наибольший интерес к Гоголю и продемонстрировали наивысшие показатели знания его жизни и творчества, охотно согласились помочь своему научному руководителю в сложной и интересной работе. Однако, все нужно было технически подготовить – на Новодевичьем, буквально взрывающемся от количества работы, ничего не слыхали об указании Кагановича и потому не приготовили место для могилы писателя, что сдвинуло начало экспедиции Владимира Германовича на несколько дней. Потом на два дня зарядили дожди, во время которых земляные работы были обречены на провал – и только в последний майский день экспедиции профессора суждено было достичь сих сирых мест.
А места тут были чудные – ближнее Подмосковье, девственный лес, свежайший и кристально чистый воздух. Да и почвы были черноземные – монастыри, которые, как известно, в царские времена относились к крупнейшим землевладельцам, абы какие почвы бы для себя не подобрали. Сирыми же эти места можно было назвать из-за судьбы их – простившись с монастырем, многолетние его батраки да прихожане, принявшие активное участие в его разграблении, остались без куска хлеба и без работы. До того, как воздвигнут здесь какое-нибудь производство, надо еще дожить, а любая кража при реквизиции церковных ценностей приравнивалась к хищению социалистической собственности и каралась в пору «закона о пяти колосках» расстрелом. Так что спервоначалу охвативший местных жителей энтузиазм по «экспроприации экспроприаторов» очень скоро обернулся хандрой, алкоголизмом и грабежами среди своих.
Несмотря на явный атеизм и бедность местных жителей, Лидину составило немало труда найти добровольцев на вскрытие могилы писателя. Атеизм, когда он ненаучный, всегда соседствует с темнотой и предрассудками, и потому жители окрестностей монастыря, которые еще несколько лет назад составляли его паству, памятуя закоснелые обычаи не трогать прах умерших, наотрез отказывались выполнять партийное задание. Наконец, троицу молодых алкоголиков все же удалось к тому уговорить, не только посулив изрядную порцию спиртного, но и пригрозив расстрелом и все время поминая фамилию Кагановича. Зато посмотреть на вскрытие гроба, по местным преданиям, много лет притягивавшего всевозможную нечисть и недобрые предзнаменования накануне самых трагических и кровопролитных событий в истории страны, собралась вся округа. Старики нервничали и все время говорили о наказании, которое, по выдуманному ими самими преданию, постигнет нарушителя покоя могилы дьявольского писателя. Молодежь слушала их и желала лично убедиться в том, как профессора Лидина и его товарищей «разразит гром».
Сама могила представляла собой, скорее, мемориал и место поклонения, нежели, чем обычное захоронение. Над ней возвышался небольшой курган, увенчанный внушительным деревянным крестом, почерневшим и местами истлевшим от времени – так называемой «голгофой». Со всех сторон красовались здесь выдержки из Евангелия, писанные старорусскими буквами. Когда «голгофу» ломами своротили с места, сидевшая на ней ворона даже не шелохнулась – будто приросла к этому магическому надгробью или вовсе ее хватил удар. Между тем, глаза боятся, а руки делают – и вскоре копатели уже соорудили рядом с местом захоронения порядочную гору из земли, исчезнув на глубине человеческого роста. Велико же было удивление профессора, когда получасовые раскопки не принесли ожидаемого результата – гроба писателя тут не было.
–А куда же он мог деться? – вопрошал Владимир Германович, искренне жалея того сумасброда, который, зная о «каре небесной», все же опередил их и выкопал останки писателя много лет назад.
–Никуда. Точно говорю, все здесь, – говорил дед Анфимий, один из местных старожилов, горячо протестовавший против затеи секретаря МГК. – Все этой могилы боялись. Мне дед еще сказывал, что ее лучше стороной обходить, и, хоть место святое, в могиле – истинный крест– сатана лежит. Если бы кто подошел или задумал чего, мы бы знали, чай больше полувека здесь живем.
На сей раз Лидин поверил старику и велел продолжать земляные работы. Еще через полчаса работники ушли на глубину четырех метров, а голоса их на поверхности перестали слышать. Чтобы поднимать отработанную землю, соорудили даже самодельный кран с ведрами и рычагом силы, а число копателей увеличили вдвое. Но и час спустя никаких следов гроба писателя в земле обнаружено не было.
Стемнело. Лидин злился, но работ останавливать не велел, увеличив за собственный счет алкогольное вознаграждение работникам в четыре раза. Ни один человек не ушел с места ведения земляных работ, и только Анфимий пуще прежнего причитал и молился.
–Истинно говорю вам, до преисподней докопаетесь. Сатана посланника своего вниз, к себе утащил, – бормотал безумный старик, чем только сильнее злил ученого. Наконец, к полуночи гроб был обнаружен и, с величайшим трудом, поднят на поверхность. Вскрывать его команды не было, следовало водрузить его на авто и доставить на Новодевичье кладбище, где уж предадут его земле без участия посторонних, но вот беда – от старости или усилий, с которыми уставшие копатели молотили лопатами по земле, от гроба отошла крышка. В таком виде везти мощи русского классика было нельзя, и потому Лидин велел прибить ее по новой. Старики в ужасе разбежались, хватаясь за сердца.
–Нельзя, нельзя без священника отворять обитель зла сию…
–Где же я вам священника найду?! – злился и вопрошал Лидин. – Сами всех после закрытия монастыря разогнали да поубивали.
Вопрос был риторическим, крышку все-таки пришлось снять. Профессор был атеистом, героем Гражданской войны, и потому осенять себя крестным знамением ему не пристало, но и он не удержался от сего рудиментарного обычая, когда крышку подняли. Правы ли были старики, или кто-то в течение более, чем столетнего лежания здесь трупа все же решился нарушить его покой, а головы у трупа писателя, одетого в истлевший сюртук, не было…3
Глава первая. Болезнь
Весна 1845 года, Малороссия
Поезд двигался медленно и, казалось, чем ближе подъезжал он к Киеву, тем более тихим становилось движение состава. Мерный стук колес располагал ко сну, но болезненное состояние Николая Васильевича не позволяло ему забыться в объятиях Морфея, да и периодические толчки на горках нарушали стабильность движения, вагоны раскачивались, сцепка дергалась, и сон сходил, но буквально ненадолго – очень скоро слабое, едва различимое движение снова наводило сон на истощенных ранней весной пассажиров. Пришла она в этом году и впрямь слишком рано, как будто без предупреждения, роль которого всегда исполнял март – он и прошел как-то быстро, и встречен был Николаем Васильевичем в Иерусалиме, где жара стоит круглый год, и потому знаменитое правило «марток – надевай сорок порток» было здесь неактуально. Резкий переход от зимы к теплому времени года способствовал перепаду температур в ослабленном зимними болезнями организме Николая Васильевича, что не могло положительно сказаться на его здоровье – в Палестине на него напала горячка, очень скоро превратившаяся в малярию по причине несвоевременного лечения. Оттого, возвращаясь сейчас в малороссийское тепло, что царило не только в имении его матери, но и за его обширными пределами, не мог он ощутить его в полной мере и насладиться, как это бывало прежде, в дни безмятежной юности его. Болезнь прогрессировала, а к лечению больной относился, что называется, спустя рукава, потому симптомы ее проявлялись все более. Снаружи тело его обдавало холодом, морозило, а изнутри жарило так, что сил не было. Николай Васильевич верил еще в глубине души, что родные места с их благоприятным климатом будут способствовать его выздоровлению, но вообще в последние дни думал о своем состоянии все меньше и меньше – апатия завладела им целиком еще там, в Иерусалиме. Быть может, болезнь таким способом проявляла себя, а может, просто он устал от своих мытарств и частого изменения жизненных обстоятельств, но напавшая на него меланхолия притупила как желание скорейшего выздоровления, так и желание жить вообще – во всяком случае, так он иногда думал. Мысли эти чаще стали появляться в более, чем некомфортном поезде, который вообще лишал душевного настроя и возможности сосредоточиться на чем-либо созидательном. Если бы не настояние слуги Семена и упрямые письма матери, беспокоящейся о состоянии здоровья сына, сил бы он не наскреб на эту поездку, которая даже после трехдневного путешествия по железной дороге была еще в середине своей.
Однако, не все было так плохо. Три дня мучительных разъездов все же подошли к концу – и вскоре за окнами замелькали знакомые киевские пейзажи, которые немного оживили утомленный и болезненный взор Николая Васильевича, и ему на мгновение даже показалось, что болезнь отступает и ему становится как будто легче. Прошло полчаса – и пассажир сошел на благодатную малороссийскую землю в главном городе этой удивительной земли. У станционного смотрителя сразу взяты были обывательские лошади, на которых и пришлось следовать ему весь путь до Полтавы. Минутное облегчение было лишь кажущимся – ибо следование даже не по дорогам, а по лесистым просекам в маленькой душной карете нездоровому человеку могло показаться еще более мучительным. Однако, поездка по железной дороге так утомила его, что, едва только сев в карету, которая первую часть пути следовала по мощеным киевским мостовым, ехать по которым в любое время года – одно удовольствие, он сразу заснул и проспал так до самого вечера, когда до Полтавы оставалось несколько десятков верст. Уставшему Николаю Васильевичу хотелось бы, чтобы остаток пути они проделали без остановок, и он скорее смог бы по-человечески отдохнуть в родных пенатах, но еще более уставший слуга настоял на том, чтобы ночь провести на постоялом дворе вблизи имения его матери. Сон несколько облегчил состояние больного, он стал добр и уступчив и потому согласился.
Сойдя с каретных подмостков, он вдохнул полной грудью тот чудесный чистый воздух, коего не было ни в заснеженном Петербурге, когда покидал его, ни в жарком и пыльном песчаном Иерусалиме. И впрямь, права была мать, когда говорила, что здесь болезнь наконец оставит его. Николай Васильевич улыбнулся, глядя на бегающих взад-вперед с его вещами слуг, которые размещали чемоданы в выделенной писателю комнате, на горящие костры и факелы, освещавшие темный двор так, что светло было, как днем, и вдыхая наряду со свежим воздухом Полтавщины запах жареных поросят и только что выгнанной горилки.
Скоро они с Семеном сидели уже за столом в шинке на постоялом дворе. Изголодавшийся с дороги и порядком уставший Семен ел от пуза и так же обильно пил, чего нельзя было сказать о Николае Васильевиче, который ел мало, так как опасался желудочного расстройства. Внутренности у него были и без того слабые, а тут еще эта болезнь совсем некстати. Хинин, который писатель был вынужден принимать и который, казалось, совсем не помогал от болезни, другого лекарства от которой просто не было выдумано, расстраивал кишечник, и переедание могло быть для писателя чревато. Однако, немного горилки он все же себе позволил. Обычно она действовала на него угнетающе и плохо, от нее сразу клонило в сон и тошнило, а сегодня едва отходящий от болезни Николай Васильевич сразу захмелел и даже повеселел после возлияния.
За соседним столом сидел бурсак, отправлявшийся домой на вакансии, в окружении каких-то казаков, тоже, по всей видимости, из дворни здешнего боярства. Они уже были порядком пьяны – ученики церковных школ, с малолетства воспитуемые только березовыми палками, при малейшей возможности напивались чернее государевой шляпы, чем немало расстроили сейчас взгляд набожного писателя. Меж тем, в этом был закон жизни, который великий Александр Иванович Герцен сформулировал как «правило пружины» – простой русский человек, измученный работой крестьянин или батрак, всю неделю ломавший да гнувший спину на хозяина, под конец седмицы распрямляется так, как распрямляется железная пружина, на которую сначала долго-долго давят, а после отпускают пресс. Выгибаясь в обратную сторону, бьет эта пружина всех, кого ни попадя – как может запросто ударить любого зеваку увлекшийся горилкой бурсак, – потому что знает, что уже утром снова терпеть ей этот гнет. Воспоминание о словах знаменитого философа заставило Николая Васильевича по-другому, с пониманием и даже некоторым сожалением посмотреть на пьющего, которого его товарищи все пытали:
–А я хочу знать, чему вас в бурсе учат?!4
Писатель слушал их пьяную речь и понимал, что верно его предположение, сделанное по внешнему виду облаченного в жупан и стриженого на манер древни французских рыцарей школяра. Тот, хоть и был порядочно пьян, решил продемонстрировать свои умения – поставив полную чарку горилки на нос, наклонив голову назад на столько, на сколько хватало только возможностей, он вдруг резко выпрямился, чарка слетела с его лица, но была поймана его не менее проворными губами – и вмиг осушена да так, что, как говорил поэт, по усам текло, да в рот не попало.
Заулюлюкали, оценили его товарищи такое мастерство, и, несмотря на старый возраст свой, наперебой стали высказывать пожелания об устройстве собственной судьбы и разума:
–Я тоже пойду в бурсу!
–И я!
–И я – кто ж еще такому обучит, как не пан ректор?!
Громко смеялись, и не слышал за их смехом Николай Васильевич речи своего, обычно не умолкавшего, молодого слуги, а, когда повернул голову направо от себя, где сидел Семен, то увидел его спящего. Потряс его за рукав для приличия – не откликается, устал сильно. Николай Васильевич велел отнести слугу в людскую, а сам отправился к себе.
Сон не шел, он решил сотворить молитву, в которой вознести хвалу Господу. Болезнь, что настигла его в святом месте, не ослабила его веры, не сбила с пути истинного, на который он, как ему казалось, только-только начинает вставать после многолетних поисков себя. И никогда, ни в одном своем обращении к Господу, не просил он о своем здоровье, полагая его сугубо божьим промыслом и вообще недостойным каких-либо просьб.
«Конечно, католикам дается больше воли, в том числе в быту и обиходе, нежели, чем православным, – размышлял Николай Васильевич, стоя на коленях пред иконой в тускло освещенной, темной комнатке, выделенной ему хозяйкой постоялого двора для ночевки. – Но все равно вера их не вполне такая, какой задумывал истинное служение Господь наш. Более походит она на театральную игру, в которой у каждого – своя роль, свой удел, который напрямую зависит от социального твоего положения и кармана. А будет удел иным – и слова иными станут, и роль изменится. Не искренне, не живо. Иное дело вера наша, православная, которая мне, хоть по праву рождения и не положена, а все же исповедуется мной. Ну какой я Яновский? Я Гоголь, я русский человек, который и состоялся, и жизнь прожил, и прозрел в России, и не могу и не хочу от нее отрываться. Хоть и люблю Малороссию, а все же саму великую родину ни на нее, ни на что другое не променяю…»
Он осенял себя крестным знамением снова и снова, бился лбом в грязный пол постоялого двора, пока не начало светать, не утомился он окончательно и заснул, едва сумев дойти до кровати. Таким образом, планы Семена выехать пораньше, с петухами, были обречены – барин спал до самого обеда, а будить его, больного и все еще не собравшегося с силами, слуга считал невозможным. Воспользовавшись временем, слуга опохмелился, заложил карету, уложил в нее вещи барина и стал дожидаться его пробуждения под большой липой, что росла в самом центре двора, где обдувал его свежий весенний ветер, выгоняя из головы усталость и тяжелые мысли и наполняя ее мыслями светлыми.