Зачем автором этой словарной статьи высказана оценка противников в ее конце, по-моему, ясно. На войне как на войне! Мне, впрочем, вполне достаточно того, что данное определение полностью подтверждает мое представление о сути понятия “парадигма”.Бесспорно, на мой взгляд, и то, что правящая научная парадигма «советской науки», как и правящая парадигма любого другого научного сообщества, является оружием войны с «чужими», которую вели советские «ученые на службе партии или диктатуры пролетариата». И примеров того, как ради «нашей» победы «закрывались» научные истины и целые науки, немало на нашей исторической памяти.
Против этих моих слов о советской научной парадигме мне, дословно, уже говорилось следующее: «Не стоит вот так огульно хаять всю советскую науку сталинских времен. Все наши Нобелевские лауреаты вышли из этой школы. Надо ли ради красного хлесткого словца перечеркивать чью-то научную судьбу?» С психологической точки зрения, это очень важный пример того, как защищается само сообщество. Естественно, устами отдельных ученых. Ведь другие ученые в подобных условиях избирают говорить: «Все верно! Вот вам пример генетики или кибернетики в Советском Союзе! А вспомнить роман Дудинцева “Не хлебом единым”! О том, каково было тогда прорываться настоящим ученым сквозь собственное сообщество. Как их травили за то, что мыслили не так, как все! Да и сколько всего!»
Повторю еще раз. Исследуя научную парадигму, я не говорю о том, что раз плоха парадигма, так плохи и все ученые. Я всего лишь показываю сущность научного сообщества, как одной из частей общества, раскрывая его парадигму, то есть существующий между учеными набор согласий о совместном и правильном поведении. Вопрос о советских Нобелевских лауреатах и вообще выдающихся ученых для меня – это вопрос о том, они сделали свои открытия благодаря научному сообществу или же вопреки? А если было и то и другое, то какую помощь оказывало научное сообщество и в чем мешало? И соответственно, как ученый преодолевал эти помехи? И как изменить научное сообщество, чтобы оно перестало мешать и помогало больше?
Однако в данном исследовании меня интересует не постановка вопроса о русской, советской или психологической парадигме вообще, а то, какая парадигма должна лежать в основе культурно-исторической психологии как прикладной науки.
При такой постановке вопроса приведенного определения парадигмы оказывается недостаточно. Необходимо очертить такой круг согласий, который ощущался бы достаточным и, по крайней мере, давал бы возможность вести исследование. Итак, какие согласия должны входить в парадигму или, другими словами, в чем должно быть достигнуто согласие, чтобы сообщество оказалось жизнеспособным?
Вряд ли вызывает сомнения, что самое малое – это то, что члены сообщества должны понимать друг друга. Значит, язык, о чем уже говорилось ранее. Однако общепонятным для всего сообщества языком согласия не исчерпываются. Более того, даже при использовании единого языка любое сообщество что-то делает явным, а что-то скрывает ради выживания и неуязвимости. Как это делается?
Если исходить из бытового представления о том, как люди собираются в сообщества, то они должны договориться о том, зачем они собрались. Мы можем назвать это согласие целью сообщества.
Естественно, после того, как определена цель, решается вопрос о том, как ее достигать, то есть о способах. В науке это называется метод.
Однако определить способы можно только имея представление об условиях, в которых придется работать, то есть достигать цели. А это значит, необходимо описание мира, в котором будет жить сообщество, а также способ видеть мир или мировоззрение, с помощью которого сообщество может управлять поведением своих членов и обеспечивать свою жизнеспособность.
Наука о науке может говорить и о других составляющих парадигмы, например, о таких, как предмет. Однако, если присмотреться, то мы увидим, что это рассуждения о явной части парадигмы или, как это называется, идеальном образе науки, науке, как она должна быть, а значит, с точки зрения психологии сообществ, входит в способ достижения цели.
Пример. Твоя цель – выжить во что бы то ни стало во время крестьянского бунта, когда убивают всех правительственных шпионов. А за шпионов крестьяне принимают всех горожан, слоняющихся по селу без дела. Ты заявляешь, что ты землемер, и начинаешь мерить землю. Теперь у тебя есть «предмет». И ты принимаешься его самоотверженно исследовать. И даже достигаешь в этом деле значительных успехов, может быть, даже открываешь немало истин об устройстве земли! Но таких «предметов» ты можешь придумать множество, лишь бы выжить. Предмет, по сути, есть лишь составная часть способа, потому что является лишь материалом, из которого лепится будущая победа сообщества или отдельной личности.
У науки он должен быть подчеркнуто наукообразным исключительно в целях неуязвимости. Более того, вся явная часть парадигмы есть лишь один из приемов, относящихся к способу достижения цели, и может быть названа щитом.
Поэтому, с психологической точки зрения, парадигма научного сообщества представляется имеющей двойное устройство, состоящее из частей, повторяющих друг друга и вложенных одна в другую. Как это ни странно, но наружу она вывернута своей меньшей и как бы внутренней частью – той, что мы обычно и принимаем за истинную научную парадигму: это предмет, метод, язык науки, основания и описание мира, то есть щит или явная парадигма научного сообщества.
Чужой – а чужой всегда опасен – налетает при знакомстве с наукой именно на эти защитные рубежи, которые на самом деле являются лишь одним из приемов защиты от внешнего мира в рамках способа достижения цели, который работает по общему согласию у людей, одинаково видящих мир и понимающих друг друга чуть ли не без слов.
При таком подходе явная часть научной парадигмы может рассматриваться как крепостная стена, за которой идет жизнь по своим законам. Эти законы, безусловно, определяются той целью, ради которой сообщество собралось. Эту цель мы можем назвать стягом, то есть своего рода знаменем, под которое собираются свои.
Но вот цель эта на самом-то деле вовсе не договорное явление, не предмет согласия. К сожалению, в ней люди не вольны. По сути, она есть психологическая данность мышления определенного типа людей, которые подбираются по сходству, как бы притягиваются туда, где все такие. Забегая вперед, можно сказать, что наука – есть внешнее проявление весьма определенной психологической болезни, которой подвержена значительная часть человечества. Однако обоснованно это можно показать лишь в прикладном разделе исследования.
Скрытая цель научного сообщества, как и любого другого, – это всегда очень личностный и в силу этого уязвимый набор желаний. Именно в силу повышенной уязвимости этих желаний членов научного сообщества со стороны общественного мнения явная цель должна быть предельно неуязвимой, то есть из разряда таких, которые оправдывают даже самоубийство, как познание Бога в религии. Явная цель, как хороший щит, должна выдерживать самые яростные нападения. Поэтому явные цели всех сообществ, добившихся высокого места в мире, очень и очень схожи, потому что опираются на одни и те же основания, таящиеся в бытовом и мифологическом мышлении людей. И эти же основания можно обнаружить в сказке.
Научная парадигма возникает в том виде, в каком мы ее знаем сегодня, внутри религиозной парадигмы, закрепляя в общественном мнении право определенной части общества жить по иным психологическим законам, чем остальная масса людей. Возникает она в борьбе не на жизнь, а на смерть с церковью, во время которой многие борцы почти добровольно шли на смерть.
Эта «добровольность» весьма условна – в сознании ученого есть нечто, что не дает ему жить, как все. Если он «смирится» и попытается принять правящий обычай, это нечто все равно сделает его жизнь невыносимой. Поэтому он предпочитает не мучиться, а умирать в бою за право жить так, как хочет, попросту говоря, выбирая из двух смертей более достойную. В миг, когда религиозная парадигма оказалась невыносимой для слишком большого количества людей, общественное мнение признало за отступниками право жить по своим законам. Очевидно, их оказалось слишком много, чтобы можно было сжечь их всех, как ведьм.
Плодом этой борьбы оказалось полное неприятие наукой основной цели религии – Бога. Неприятие настолько категоричное внешне и так часто нарушаемое тайком, что через него отчетливо проступает парадигма науки как сообщества. Неважно, есть бог или нет, но мы всегда будем его отрицать, и никогда наука не будет проверять «эту гипотезу, без которой можно обойтись», своими средствами. Она в ней не нуждается! Бога нет не потому, что это доказано научно, а потому, что сообщество ученых договорилось так считать. Подлинная наука – это подлинно материалистическая наука!
За этими псевдонаучными лозунгами ощущается присутствие условной договоренности между двумя сообществами: религия позволит науке существовать, если та не будет лезть в ее дела. Соответственно, в отказе ученых исследовать многие духовные явления просматривается то же самое согласие.
Однако, отказавшись от такой высокой цели как Бог, наука должна была закрыться чем-то чрезвычайно значимым для общественного мнения, что оправдывало бы любые странности поведения ученых. И было найдено нечто, что долгие века служило иным именем Бога – истина!
Истина и есть явный стяг научного сообщества. Скрытым же является все то же самое счастье, что и в любом обычном сообществе.
Счастье, которое этимологически происходит от понятия «часть». Быть с частью общей добычи, с долей общественного продукта, иметь свой удел, надел, выдел – все эти слова определяют твое место в обществе и соответствующую ему честь – достоинство, то есть цену – что ты стоишь. Ученый может получить свою настоящую цену, то есть быть оценен по достоинству, по чести только в сообществе себе подобных. Там он может и занять подобающее ему место. Вот это и есть счастье или скрыто-явная цель члена любого сообщества. Скрытая для чужих и явная для своих.
Следовательно, истина есть лишь своего рода проверочная тема для написания сочинений, по которым определяется распределение мест в сообществе. И получается, что оценивается чаще всего не качество шага к истине, не его размер, а виртуозность, искусство, с которым ученый движется. Поэтому настоящие ученые очень часто оказываются непризнанными гениями до тех пор, пока не найдется некий виртуоз, который подымет их на щит и использует для собственного продвижения к месту, громя «ретроградов и душителей гения». Отсюда и столь известный карьеризм и политические танцы в научных сообществах всех уровней. Истина не есть подлинная цель научного сообщества! Но мы знаем только о ней. Все остальное – только для своих.
Что же в таком случае позволяет науке познавать действительность и обеспечивать технологию и производство возможностями? Задача отобрать кормушку у церкви. Изначально, еще во времена борьбы с религией, заявленный «свой» предмет – знание устройства мира. Церковь, кстати, ничем другим, кроме знания о том, как устроен истинный мир и как в нем надо жить, и не располагала. Знание того, как устроен мир, то есть обладание Образом мира, – одна из насущнейших психологических потребностей человеческого сознания. Захватить эту монополию – это, может быть, поприбыльнее, чем захватить монополию на хлеб и зрелища. Но как отобрать право на «истинное знание устройства мира»? Объявить знания противника ложью. Отсюда и заявленный вначале наукой способ познания – борьба с церковной ложью. Однако вскоре после победы он стал даже не внутренним согласием сообщества бороться с ложью, а, скорее, согласием всех ученых, позволяющим им, если они видят уязвимость своего собрата, уничтожать его или его творение. По сути, это нечто вроде очень жесткого варианта естественно-искусственного отбора – выживает только то, что способно выдержать критику! И этим мы отличаемся от религии, где критика недопустима и есть согласие принимать многое на веру! Ничего на веру!
Истина – это то, что я не могу разрушить ни одним из известных мне способов.
А почему ее надо разрушать? Да потому что она – наш щит. И если я не могу его разрушить, значит, он достаточно прочен. Именно эта потребность в неуязвимости и надежности своего положения заставляет работать большинство членов научного сообщества. Правда, есть и такие, которые искренне хотят постичь истину. Но таким в любом сообществе приходится туго.
Что же такое истина? Если не пытаться отвечать на этот вопрос отвлеченно и вообще, то он превращается в достаточно доступный вопрос: что наука понимает под истиной?
При такой постановке вопроса мы приходим к двум сторонам научного понятия «истина», о которых спорят еще со времен античной философии. Истина – это или то, что есть, то есть действительность, или же способность иметь верное представление или суждение о действительности.
И то и другое – весьма условные определения, просто потому, что зависят от глубины нашего познания действительности, а значит, всегда будут оставаться несовершенными, хотя бы потому, что мир бесконечен. А это значит, что за пределами описанной нами части мира все может быть не так, как мы посчитали действительным на основе знания нашей действительности. И то, что в пределах нашего мира есть непременный закон, в более широком мире есть лишь частный случай проявления некоей закономерности. И по мере познания законов существования более широкого мира мы будем переводить нечто, что ранее считалось истинным, в разряд случайностей, как было, например, с механикой Ньютона или геометрией Евклида.
Следовательно, хотим мы того или не хотим, но в этом мире нет истины – и все есть истина. Иными словами, сам мир истинен, но нам не дано ни иметь его исчерпывающего описания, ни понять до конца взаимодействия его частей.
В таком случае остается только поставить себе условное ограничение на предел поисков истины как познания действительности и договориться считать истинным то, что определенно и предсказуемо дает возможность извлекать из действительности пользу для наших жизней. Это чрезвычайно важное согласие и позволяет научному сообществу занимать свои два стула. Возможность в этом мире ограниченной истины оправдывает нежелание всецело отдаться ее поиску, откупаясь от людей научной халтурой, потребительскими технологиями.
Поиск же абсолюта истины оставить мечтателям или теологам. А это уже следующее из важнейших согласий, лежащих в основе современной науки, вроде бы оставляющее истину высшей целью сообщества, но одновременно и уводящее от нее к технологии, производству и личному достоинству.
Целью науки в таком случае становится обеспечение жизнедеятельности людей в рамках возможностей исследованного и описанного мира. Это делает науку действенной, в отличие от мистицизма, и это еще одно из согласий – быть действенной. Но как только ученый осознает, что он не жрец истины, а прислужник огромного желудка человечества, он ощущает несправедливость и приходит к мысли о том, что имеет право подумать и о собственном желудке, то есть о своих желаниях. Истина остается целью явной парадигмы, а скрытые желания – сутью скрытой.
Рассказывать о скрытых желаниях глупо, а говорить об истине – бессмысленно. И наука в лице своих исполнителей начинает забывать ставить отчетливую цель своих исследований выше технологических задач, диктуемых материальным производством. Если же мы вдруг обнаруживаем сейчас у кого-то в качестве заявленной цели истину, то, более чем вероятно, видим, что она лишь результат мышления исключительности, то есть желания выделиться из остальной массы да еще и иметь возможность делать остальным больно. Настоящий поиск истины ради истины – редкость.
Все это выглядит очень и очень печально. И хотя даже сами ученые очень часто рассказывают про свои университеты и лаборатории как про банки с пауками, все равно, даже в каждом карьеристе, живет мечта о чем-то очень хорошем, ради чего он начал когда-то свой безнадежный забег. Что-то движет им и помимо приспособленчества. Иногда оно проявляется в гордости или обиде за своих, за наших, за всю науку! Какая-то мечта, задавленная впоследствии бытом и безнадежностью. Это еще одна скрытая часть научной парадигмы, о которой надо бы говорить подробней. Пока же я закончу этот раздел рассказом Павла Флоренского о многослойности научной парадигмы:
«Приблизительно в VI классе гимназии, или несколько ранее, мое научное отношение к миру вполне сложилось и даже приобрело характер каноничности. Повторяю, под ним, для себя самого и почти невыразимо в слове, я содержал эту сказку, истекавшую из зарывшегося глубоко в душу детского рая. Эта сказка золотила вершины научного опыта и заставляла сердце биться при виде иных явлений природы или даже при мысли о них. Эта сказка направляла мои мысли и интересы и в сущности была истинным предметом моих волнений. Но словесно я не знал об этом или, скорее, не хотел знать. На вопрос, к чему я стремлюсь, я бы ответил: “познать законы природы”, и, действительно, все силы, все внимание, все время я посвящал точному знанию. Физика, отчасти геология и астрономия, а также математика были тем делом, над которым я сидел с настойчивостью и страстью, друг друга укреплявшими. Однако мой ответ, вполне правдивый, был бы неверен, хотя и сам я не позволял себе дать в этом отчета. На самом же деле меня волновали отнюдь не законы природы, а исключения из них. Законы были только фоном, выгодно оттенявшим исключения. <…> С внутренней тревогой искались мною исключения, к которым данный закон оказывался бы неприложимым, и когда находились исключения, ему не подчинявшиеся, мое сердце почти останавливалось от волнения: я прикоснулся к тайне.<…> Закон – это подлинная ограда природы; но стена, самая толстая, имеет тончайшие щели, сквозь которые сочится тайна» (Флоренский, с.118–119).
Мировоззрение
Тайна движет каждым. Как бы ни зачаровывали себя сами ученые материализмом или необходимостью кормить семью и ненавидеть «всех этих гадов», тайна привлекает и манит любого. Как лучшие воспоминания детства. Конечно, это очень личностно, и поэтому неуместно в науке. И не потому, что наука – «объективна», а потому, что все личностное в сообществе должно быть подчинено общим согласиям.
Возврат к Истине как к действительной цели деятельности возможен для ученого, лишь если он, как Сократ, поймет истину как некую очень личностную цель, стоящую за смертью и выше смерти. Но это возможно только в том мире, в котором за смертью есть нечто или, по крайней мере, в котором это нечто допускается мировоззрением.
Мир же, в данном случае, есть лишь своего рода жизненное пространство занимающего его сообщества. И значит, в большей мере есть Образ мира, чем настоящий мир, то есть мир-природа. В каком-то смысле такой мир есть условность, договоренность определенного сообщества людей жить не по законам религии или науки, а по неким новым законам, выстроенным ради вершинной цели, стяга, которым является Истина. Это означает, что для выведения человечества из того тупика, в который его завели религия и наука, потребуется еще одна революция, подобная научной. Можно назвать ее психологической. В любом случае, подход к миру или мировоззрение должны смениться полностью, иначе планета просто не выживет.
Что такое мировоззрение? Я имею в виду, что означает понятие «мировоззрение» в рамках культурно-исторической психологии? Когда я пытаюсь определить его, то вижу вполне зримый образ. Попробую его передать.
Во-первых, я вижу некий объем, что-то типа шара – так представляется мне человеческое мышление. Мифологическое, донаучное мышление видело его несколько иначе, вроде трехслойного пирога: нижний мир, огромный плоский блин нашего земного мира и верхний мир в виде перевернутой чаши. Но поскольку, в какую сторону ни кинь мысленный взор, он одинаково теряется в бесконечности, то и мир древних психологически тоже вписан в своего рода шар или яйцо Вселенной.
Мышление, конечно, не заполняет Образ мира равномерно, поэтому границы могут ощущаться и размытыми. И все же, как бы ни было раскиданным то, что вы ощущаете своим мышлением, оно не выходит за пределы мира, а если даже где-то и ощущается этот выход, он все-таки выход именно за пределы мира, а значит, Образа мира, который в этом случае наверняка ощущается шаровидным.
Все, что скрыто внутри, мы могли бы назвать обычным мышлением, хотя в науке принято называть обыденным. Оба названия передают определенный смысл. Обыденное – это то, что применяется каждый день. Обычное – это то, что выстроено на обычае. Для живущего в нем человека оно обеспечивает жизнь и в силу этого как бы не имеет никакой определенности. Он обвык, привык жить в нем, как в воздухе, и не видит его. Неважно, как оно устроено, лишь бы работало. Это отражается в слове “обыденное”. Но для меня то, как оно работает, очень важно. Поэтому я назову его Обычным мышлением, подчеркивая связь с обычаем.
Но вот поверхность – это другое дело. Поверхность очень важна, потому что через нее мы сталкиваемся с опасностями для жизни, и в первую очередь, с другими людьми. Поэтому поверхность нашего мышления – это чужое место в нашем мышлении, это место общественного мнения. Общественное мнение выводит на нем свои узоры, собирает в пучки напряжений, заставляет думать. И думать определенным образом: как выжить, чтобы тебя не затравили и не убили!
История знает несколько принципиальных смен подобных узлов напряжения в человеческом мышлении. Первый называют традиционным, или мифологическим, мышлением. Затем религиозное, или теологическое, мышление. Философское, или метафизическое. С XVII века появляется классическое научное мышление.
Что происходит с этим слоем человеческого мышления, который отвечает за выживание в обществе, когда приходит смена мировоззрений?
Миро-воззрение. Воззрение на мир. Точка зрения, с которой ты взираешь на мир. Мир, на который ты взираешь с поверхности своего мышления, – внутри. Это Образ мира, который ты хранишь в себе. Иметь мировоззрение значит не просто смотреть на мир, это значит определенным образом вести себя по отношению к миру, но уже не столько по отношению к миру-природе, сколько миру-обществу. Управлять мировоззрением людей значит править людьми и использовать их для достижения своих целей. Это подтверждается и пристрастием государства к «формированию» общественного мнения, то есть управлению им. «Формируя» общественное мнение, на самом деле придают «форму» человеческому мышлению.
Что такое эта «форма»? Это точка, с которой ты должен смотреть на мир, чтобы быть как все, то есть своим, кому позволяется жить. Ясно, что «точка» – это условность. Как условность и понятие «формы». Что за ними?
Во времена мифологического мышления, когда нас спрашивали, как устроен мир, мы отвечали в соответствии с мифами, которые были известны нашему сообществу. Это с точки зрения гносеологии или науки о познании. Гносеология считает, что с помощью мифов человек пытался объяснить, то есть познать устройство мира. А с точки зрения психологии?
Это лучше показать на примере религиозного мышления. Вот он, этот шар мышления, передо мной. Вот на его поверхности несколько точек или узлов напряжений – это мифологемы, определенные верования и представления. Но вот одна из них, чуть в сторонке, разрастается в мировую религию. И я вижу, как исчезают остальные узлы. На самом деле, с исторической точки зрения, это исчезают носители этих узлов – живые люди и целые культуры. Их больше нет.
И глядя на это, окружающие люди быстро распускают все лишние напряжения и собирают в своем мышлении такой же узел, как требует мировая религия. Теперь они живы, но на вопрос, как устроен мир, обязаны отвечать в соответствии с догматами победившего узла мышления. Теперь и гносеология стала религиозной, или теологией. Вспомните, с чего начинаются знакомые вам священные книги, и станет понятным, что вопрос об устройстве мира – это основной психологический вопрос в управлении людьми.
Как кажется, мышление стало ровнее, а в силу этого работоспособней. И мы видим примеры колоссальной управляемости человечества в пределах религиозного мировоззрения. Но это управляемость извне. И чем сильнее такой одиночный узел, тем менее человек управляем для самого себя – теперь он раб веры.
Точно так же появится и узел научного мировоззрения: в стороне от точки зрения религиозной три века назад некая сила начинает собирать общественное мнение в пучок, который однажды оказывается настолько сильным, что защищает своих создателей даже от костров инквизиции. А старый узел у кого-то распускается и уходит полностью, у кого-то сохраняется ослабленным. Про запас. Примерно так во времена религиозного мировоззрения жил узел философский, или метафизический. Иногда за смотрение на мир с этой точки убивали, как Сократа когда-то, но чаще он оказывался достаточно сильным, чтобы защищать философов в их желании жить по-своему.