Я – счастливая. Я отчаянно, нереально, невозможно счастливая. Я сейчас счастливее всех на свете. Я же сегодня иду в театр… И я увижу его выступление, вживую… И подарю ему цветы. И автограф попрошу. И всё!
Я не буду ему в любви признаваться. Я просто счастлива от того, что он есть. Мне достаточно на него смотреть – на официальных видео и тех, что у него в аккаунте. А сегодня будет вживую! Смотреть и молчать. Мне совсем не надо, чтобы он об этом знал, хотя, мне кажется, он догадается. Он есть, и я его за это люблю. И я счастлива.
И этого моего счастья так много, оно такое огромное и яркое, что я сейчас заряжу им Экран целиком и полностью, на сто лет вперёд. И спасу весь этот мир. Мне совсем не жалко!
Даже внутри моего сна я всё равно помнила, что у меня на самом деле впереди. Внутри меня счастье звенело тонкой нотой – как в телефоне, когда лайкаешь… его фотографию, его пост. Запись, на которой он есть. Новость о том, что шестого июня он приезжает на гастроли, что будет в Москве. Увидит мой родной город, сделает его своим – на несколько дней, навсегда. Я потом буду ходить и знать: он здесь был, он смотрел на стены театра, он поднимался вот по этой лестнице, он брался за эту ручку, он спускался по эскалатору на этой станции метро… И они все будут совершенно прекрасными, яркими, будто подсвеченными изнутри…
Шарик канатной кабинки плыл над чёрной водой. Я сидела за чёрным столом. Я пела от счастья. А внутри себя я танцевала. Мне казалось, что чёрный стол – это сцена, и чёрная вода – это сцена, и если бы прожектор маяка и ещё какие-нибудь лучи скрестились – в воздухе, над водой, – то в этой точке возник бы он, изображением или настоящий, я даже не знаю, как лучше.
И тут снова стало темно. Совсем темно, резко, вокруг.
Не светилась моя кабинка, внизу больше не мигали фонари, погасла вывеска на длинной платформе… И другие кабинки перестали светиться. И вообще всё.
Было слышно, как ветер бьётся о стекло. Я болталась на большой высоте. Одна. В шарике типа ёлочного, почти таком же хрупком. И это…
Это была ерунда какая-то! У меня вечером его концерт, я не могу опоздать, не могу не попасть… Да я вообще сейчас проснусь!
Я помнила о том, что сейчас проснусь. Но в соседней кабине вдруг раздался крик. Я не могла разобрать ни слова, даже если бы язык знала в совершенстве. Но это был крик ужаса. Кричала женщина.
Темнота не была сплошной. Я теперь различала другие кабинки – впереди и сзади, соседнюю чётче всего, она сильно раскачивалась. Там двигались фигуры, мне казалось, что кто-то пробует открыть дверь, а другие его оттаскивают. И кричат. А тот, кого они оттаскивают, упирается и мотает головой… Волосы длинные, чёрные… Женщина. Это её крики так слышно!
Мне стало лучше видно, что там происходит. Будто фигурки людей чётче нарисовали. Это включилось аварийное электричество – блеклое, серое. Но с ним стало спокойнее.
Внизу, на воде, мигали бакены. И маяк вспыхивал, подвывал. Главное, не замечать, как снаружи стучит ветер. Вообще, если я захочу, я отсюда проснусь. Но прямо сейчас проверять не буду. Мне кажется, это такое испытание, не знаю, каких именно качеств.
Я села в кресле поудобнее, проверила ремень безопасности. Стала смотреть на чёрный лакированный стол.
Обычный такой стол. Он где угодно может быть. На даче в беседке. В школьной библиотеке, мы за таким читали по ролям пьесы. В… в театральном буфете. Я перечисляла всё подряд, что в голову взбредёт… Мне всегда такое помогает…
Потом я представила, что чёрный стол – это сцена. И на ней сейчас он… Мой актёр! Он сам, просто крошечный. И я прямо отсюда перенесусь в театр… Я же на самом деле еду в машине, и мне всё это снится. Я не буду спрашивать «пап, я сплю?», потому что, если папа ответит «да, спишь», его ответ как раз будет не во сне, а в реальности. Это нелогично.
Стол чуть дёрнулся. Серый аварийный свет стал оранжевым, нормальным. Канатная дорога снова ожила, мы плыли туда, вверх, к Экрану. Он становился крупнее и больше, ближе. Было видно, что сейчас он тоже светится, слабо, ровно, спокойно. Он правда огромный, можно было разглядеть какие-то швы, шурупы на обшивке, провода… И услышать гудение, будто от гигантского холодильника, даже уютное… Это звук счастья. Это эмоции становятся энергией.
Мне нравился этот звук. И было жалко, что полёт над чёрной водой сейчас закончится. Приближалась платформа, совсем не такая широкая и нарядная, как там, на берегу. Соседняя кабинка причалила, оттуда быстро выбрались пассажиры – среди них та женщина с длинными чёрными волосами, которая кричала, визжала и хотела открыть дверь. Женщина не могла сама нормально выйти, ей помогли сотрудники в синих куртках.
Моя кабинка подплывала к платформе. Дверца отъехала в сторону, надо отстегнуть ремни, шагнуть наружу, меня там подхватят, помогут…
Человек в ярко-синей куртке смотрит на меня, протягивает руки, я шагаю… Сосредотачиваюсь на том, что надо сделать шаг, перенести ногу над узкой полоской пустоты. Потом вторую ногу. Я вижу только свои ноги и вот его ладонь ещё. У меня вдруг начинает очень сильно болеть голова, прямо сквозь сон, сквозь волнение… Я слышу резкий звук, но не знаю, что произошло и где именно – тут или в реальности…
– Молодец, Дым! – говорит мне Юра.
Йуула.
Это именно он меня вытаскивает из кабинки. На нём ярко-синяя куртка с нашивкой. Я не знаю, как Юра здесь оказался. Мы же расстались на берегу. Но это сейчас не важно. Я не испугалась. Я выдержала. Меня можно допускать к Экрану. И у меня всё получится.
5Экран виднелся впереди – огромный. Мы пошли от канатной дороги к двухэтажному дому, похожему на автовокзал. Дом приближался, а Экран будто нет.
Я не помню, говорили мы или молчали. Сейчас кажется, что говорили. О такой ерунде, которая успокаивает. Перед началом школьного спектакля так было – когда волнуешься, но радость хорошая, не страшная, и ты ей вроде даже наслаждаешься. Юра мне что-то такое тоже говорил. А я смотрела на него и не могла понять, на нём раньше была эта ярко-синяя форменная куртка или нет? Я хотела спросить, как раз время, подходящее для разной ерунды. Но мы подошли к порогу этого типа вокзала, и Юра мне махнул рукой, дальше давай сама, а ему надо обратно на платформу, встречать другие кабинки… Оказывается, он сотрудник энергетической станции. Вроде я должна была это знать.
…Я вошла внутрь, одна. Мне казалось, тут будет сцена, и все будут выходить, как к микрофону, и что-то говорить, как на стендапе, а Экран потом их воспоминания покажет. Но тут оказались коридоры с кабинетами, как в школе или в поликлинике. Мне надо было из конверта вынуть ещё одну бумажку, типа талончика, на ней прочесть номер кабинета. По коридорам люди ходили, я их раньше видела в очереди на канатную дорогу. А в кабинете, куда я вошла, была та женщина с чёрными волосами, истеричка из соседней кабинки.
Только сейчас она не истерила. Она сидела в кресле, похожем на самолетное. И перед ней, тоже как в самолете, был маленький экран, на таком во время длинных рейсов фильмы можно смотреть…
В кабинете рядами стояло несколько таких кресел, одно свободное. Я туда села. С моего места были видны экранчики остальных доноров.
Та женщина, которая кричала в кабинке, сейчас показывала на экранчике свой страх крупными кадрами. И её экранчик сиял, закачивал энергию. Мне было слышно, как он урчит. Ему ведь можно передавать любые яркие эмоции, не только хорошие. Сильные!
Я села ровно, как в инструкции было нарисовано, стала смотреть в свой экранчик. Представляла мысленно сегодняшний вечер в театре, то, как я увижу Ж… его… моего актёра! Но экранчик не загорался, на нём ничего видно не было. Ну да! Это же мечты, а не воспоминания.
Тогда я вспомнила, как случайно увидела его выступление… Сперва – отрывок из мюзикла, в одном обзоре. Как он там играл, и как я волновалась и не могла поверить, что так можно играть, невероятно, и как я весь вечер поиском смотрела про него, про его фильмы и спектакли… Как он однажды выступал в Америке, на каком-то театральном фестивале, и можно было смотреть спектакль в прямом эфире на канале фестиваля. У нас было три часа ночи! У меня был обратный отсчет в телефоне, я неделю ждала, и в этой неделе каждая секунда отсчёта была счастьем, которое впереди.
Мой экранчик не загорелся. Его не задевали мои эмоции. А у той женщины на её экранчике неслись картинки, с такого ракурса, будто она с высоты смотрит… Видимо, женщина очень сильно боялась высоты… А ведь мы добирались сюда по канатной дороге… А на другом экранчике показывали девушку, она сидела через два кресла от меня… Невысокая, стрижка типа каре… Мне кажется, мы с ней одного возраста, ну тоже типа старшеклассница… Она вспоминала про выпускной вечер, что ли… В общем, там было торжество, радостное и интересное, то, что она сама пережила.
Я стала думать про радость… То, о чём не стыдно рассказать! Ну, например, как у нас Мелочь появилась. Папа его взял по объявлению, уже почти годовалого. Хозяин отдавал Мелочь, потому что думал, что тот породистый, а он, оказывается, метис, пекинесо-спаниель, совсем не выставочный. Сперва мы с папой смотрели объявление, и видео, и фото, а потом по скайпу мне показывали Мелочь… Только он тогда не был Мелочью, его звали Тэффи…
Мой экранчик загорелся. Мелькала рыжая морда Мелочи. Вот папа его из переноски вынимает. А я стою в коридоре, и до меня вдруг доходит, что у меня теперь есть собака. Настоящая. Что мама не против! И на экране было видно, как Мелочь идёт по коридору, и слышно, как лает звонким голосом. И как мы его зовем «Тэффи, Тэффи»… А он вообще не реагирует. И как мама потом говорит: «Звонкий, будто мелочь просыпали…» И он сразу и навсегда наша Мелочь любимая.
Это было очень хорошее воспоминание. Я только не понимаю, почему именно это, оно ведь не самое главное в жизни, не самое важное…
Почему?
На моём экранчике скакала моя любимая рыжая собака. Экранчик совсем неярко светился – бледной рамкой по краям изображения. Чем сильнее воспоминания – тем сильнее энергия. Но я не понимала, как зарядить, как сделать ярче…
Свет опять замигал, в кабинете становилось темно, как перед грозой. Только экранчики мерцали, у кого слабо, у кого очень ярко. Там на них – дорога над водой (вид с высоты), большое официальное торжество (мне кажется, кадры повторялись), очень долгий поцелуй (крупным планом), закат (в Захолустье или в похожем городке, мне кажется, это был какой-то очень важный для этого человека закат). Дальше я не смотрела. Потому что мой экранчик вдруг начал гаснуть – это я отвлеклась от своего воспоминания, полезла в чужие.
Но я же не просто так, я за подсказкой. Мне надо вспомнить… что-то очень хорошее, сильно хорошее. Когда я была счастлива? Ну вот Мелочь у нас в доме… И когда в школе, в театральной студии, мне дали очень важную роль, ту, которую я больше всего хотела. Роль не самая главная, но без этого персонажа вся пьеса рассыпается! Я боялась, что роль отдадут Алёне или Ольге Морошкиной, но… Мне предложили сыграть… и я сыграла… У меня сбылась мечта!
На моем экранчике теперь была сцена, наша, школьная… Генеральная репетиция – зал-то был пустой, я помнила. Репетиция была лучше, чем сам спектакль, публика не мешала, никто не шептал, не щёлкал и не светил мобильниками… Мы просто играли ради игры, ради спектакля… Я тогда ещё не знала про того человека, про лучшего в мире актёра… Но мне всё равно было хорошо, у нас всё получалось… Мне казалось, что в этом воспоминании вся радость мира. А экранчик всё равно не очень ярко светился, даже в темноте казался бледным, если с остальными сравнивать.
Свет под потолком пару раз мигнул, но толком не включился.
– Не жалейте себя! Наша память – общая сила!
Это кричала та женщина с чёрными волосами, которая боялась высоты. Только последнее слово было другим, на местном языке, что-то типа «мощь и оружие», но коротко и быстро. Это я сейчас так вот перевела. В общем, она ко всем обращалась, просила самых ярких воспоминаний. И я правда старалась, но больше почему-то вообще ничего не вспомнилось… точнее… то, что я не хотела.
Как папа возвращается после новогоднего корпоратива. Он сильно выпил, мы с мамой обе это знаем. Папа в коридоре спотыкается об Мелочь, и Мелочь так воет, будто плачет… Я подхватываю Мелочь, прямо под мохнатое рыжее пузо, уношу к себе и тоже плачу – потому что я сейчас папу ненавижу, но я уже знаю, что его потом прощу всё равно… И я плачу в собачью шерсть и целую Мелочь в нос. И я не хочу, чтобы другие это видели! Никогда! Я не могу это показать, это слишком моё, внутри…
Я зажмурилась. Я не знаю, исчезла от этого картинка на моем экранчике или нет. Но я закрыла глаза. И сжалась. И поняла, что мне дует по ногам, как в машине, когда папа врубает кондиционер… И мне казалось, что, если я открою глаза, за окном будет утренняя дорога, московские дома… Но были серые сумерки, пустой кабинет. Остальные куда-то ушли, их экранчики погасли…
А на моём были слабые отблески и ничего… ничего интересного: мама моет в коридоре пол. И мало ли, почему она это делает, может, мы с Мелочью с прогулки вернулись с грязными лапами, ну я не знаю…
В кабинет вдруг вошёл Юра, встал рядом, заглянул в мой экранчик. Юра не улыбался, не был похож на себя – того счастливого, на улице, в отблесках Экрана… Он был уставший и совсем обычный, как из моей школы, будто мы с ним сегодня восемь уроков вместе проучились… Я только сейчас поняла, что у Юры очень интересный разрез глаз, такой восточный, японский. Будто он правда из мультфильмов Миядзаки. Но Юра был слишком мрачный для мультфильма. Глянул мне через плечо, помотал головой.
На моём экране был снег. Свежий, холодный… Чёрное небо и белый снег – это мы с Мелочью вышли гулять, в тот же самый вечер… А над соседним домом вставала луна, всё было такое прекрасное, утешающее… И не хотелось папу ненавидеть за его скотство. Ну вот такое я могла бы показать, не стесняясь…
Только, кажется, было уже поздно – экранчик почти не светился, изображение не сильно просматривалось. Юра смотрел не на него, на меня – очень мрачно.
Я понимала, что мне ничего не удалось. Я не смогла справиться со своими эмоциями… Я не знаю, с первого раза у всех получается или нет? Остальные до этого уже пробовали или они тоже первый раз? Я хотела спросить…
– Дым, соберись! Если мы не сделаем, то никто не сделает!
Юра хотел, чтобы я…
Я же сама спросила, можно ли Экран как-то ещё запитать, чтобы надолго хватило? И Юра сказал, что можно помочь Захолустью совсем иначе. Когда отдаёшь не яркие события, а просто память – не очень много, месяца на три, но со всеми-всеми подробностями… Я не знала, способна я на такое или нет… Но свет не загорался, и кричали, и вдали разбилось стекло… И ещё был визг, как шины по асфальту… Я просыпалась…
Я все ещё сидела в кресле, теперь оказалось, что оно автомобильное, что впереди меня – разбитое стекло, белый дым…
И всё. Я не видела больше ни кабинета, ни Юры, ни экранчика, ничего… Я не успела им всем помочь. И я верила, что они на самом деле. И до сих пор верю, наверное. Очень хочется спать, мысли медленные… Я хочу уснуть и снова попасть туда.
Я сильно испугалась, когда мы с папой врезались. Я хочу отдать этот страх… Я хочу помочь… Я не знаю, почему они на меня так сильно надеялись, но раз так – значит, надо им помочь…
6– Если мы не сделаем, то никто не сделает! Сколько месяцев ты можешь отдать? Скажи, Дым? Назови цифру, и всё! Я сам всё сделаю, ты ничего не… эти воспоминания… сколько? Месяц? Два? Три? Ыва… сни… това… ками… ния… ыва! Дым!
Я не понимаю, что Юра мне сейчас говорит.
Во сне понимала, а теперь – нет. Просто набор слов, да ещё и язык чужой, секунду назад казалось понятным, сейчас – уже нет. И с каждой секундой смысл всё слабее, сон всё дальше.
Я просыпаюсь. Я в машине.
Осколки. Дым. Голова болит. И Юры нет. Кто такой Юра? Откуда он?
А папа снаружи. В папу вцепился какой-то мужик, он ударил папу, приложил его о свою машину, у папы кровь на лице… Папа врезался? Кто виноват? Не папа, не папа…
– Девочка, давай, руку мне давай… Девочка, ты в порядке?
Я хочу закрыть глаза. Меня Юра там ждёт… Не помню где. Не помню уже кто… Я сижу на асфальте… На бордюре. Утро. А почему-то темнеет.
– Как тебя зовут? Ты помнишь?
– Дым.
Я смогла. Я записала.
Глава II
1Иногда я боюсь смерти. Обычно в этот момент я делаю что-нибудь бесполезное.
Например, сижу в поликлинике под дверью окулиста с закапанными глазами. Мобильник у мамы, да и на экране всё размытое («Вика, береги глаза, Вика, ты мне обещала»). Глаза свободны, пальцы свободны… И мысли свободны, и в них всякая хтонь про то, кто я, зачем я, что я здесь забыла – в поликлинике и вообще в этом мире. И как страшно жить. И про ДТП. И про то, что мы все умрём.
Мы все про это знаем, но не сопротивляемся и тратим жизнь на всякую ерунду. Если я снова попаду в ДТП, какая разница, что у меня со зрением, с какими глазами я умру, со здоровыми или нет. Я вообще-то не хочу умирать – ни сейчас, ни завтра, ни когда-нибудь потом. Но я понимаю, что мне однажды придётся, и мне от этого очень страшно, и, если бы у меня был телефон, я бы спрятала в нём свой страх, спряталась бы в игрушке, в роликах про собак и котиков, статью бы прочитала про то, как по форме лица подобрать форму очков.
С мобильником мне не страшно. А так – страшно. Я сижу в коридоре, смотрю в потолок и плачу, а мама пугается. А я говорю, что это капли из глаз. Мама кивает, кивает. И я вдруг понимаю – она боится, что я увижу её страх за меня. Я опять говорю про капли. И мы обнимаемся. И мир уже не бессмысленный. Он абсолютно нелогичный, потому что объятья не отменят нашу будущую смерть. Но обниматься приятнее, чем плакать и страдать.
Я теперь часто обнимаюсь с мамой. И с Мелочью. И иногда с папой, если он приходит домой, когда я не сплю. Иногда мы что-то смотрим вместе, я кладу голову ему на плечо. И ничего не понимаю.
Смотреть фильмы – тоже бессмысленное занятие.
Мне бы хотелось так жить, чтобы делать только то, что я люблю. Чтобы оно приносило одновременно удовольствие и пользу. Понятия не имею, что это может быть. Не учёба точно.
Я теперь на домашнем обучении, а на самом деле пока ни на каком. Надо беречь глаза. Ограничивать нагрузки. Но мысли я ограничить не могу.
Папа говорит, что надо взять себя в руки, я же хотела поступить в гуманитарный лицей, и что мне в институт через два года… Что нельзя всё бросить. Он говорит, говорит. А плечо у него большое, жёсткое и тёплое. Я по нему щекой сползаю, глаза сами закрываются. И папа замолкает, встаёт с дивана, на котором мы сидим. Я засыпаю раньше, чем он с дивана весь встает, и раньше, чем из комнаты выходит.
А потом просыпаюсь ночью, и опять мысли – про жизнь и смерть, и про то, зачем мы все… Я не помню, до аварии они были? Мне кажется, были. Но какие-то совсем неглубокие, только про радость и добро, потому что год назад я ничего не знала о смерти. О хрупкой жизни. И полгода назад. И пять месяцев… И даже четыре.
Сейчас середина сентября. Мы вернулись с дачи. Авария всё дальше. Я должна перестать о ней думать. Но она не исчезает. Я всё время вспоминаю про переднее сиденье, про белый дым за разбитым стеклом. Дым – это я. Я так и не узнала, почему такое имя.
Эта сказка больше не спасает. Я пробовала несколько раз придумать продолжение, как я опять попадаю в этот городок, в Захолустье. Там Экран очень ярко горит, не надо ни о чём беспокоиться, можно просто с Юрой ходить по улицам, на канатной дороге кататься, смотреть, как солнце растворяется в заливе…
Но у меня не придумывалось. Не включалась картинка перед глазами. Я, когда что-то придумываю, это вижу мысленно. А тут – не работало. Так, будто это не было моей личной сказкой. Не было сном.
Но что тогда? Это дежавю? Предчувствия?
Их теперь стало больше. Иногда этих предчувствий несколько штук в день, совсем маленьких и простых. Ну, например, я снова сижу в поликлинике, у кабинета невропатолога, ем банан и вдруг откуда-то знаю, что мне сейчас придёт рассылка из магазина украшений и там будет фраза: «Лето кончилось, скидки остались». Или вот я стою в ванной, пытаюсь вспомнить, когда я зубы чистила – вчера или уже сегодня, и знаю, что сейчас мама войдёт без стука и скажет: «Вика, сходи на балкон, там такое солнце прекрасное».
Мне от этих дежавю немного страшно. Страх щекотный, но почти приятный, как эта… Как такая газировка с кофеином… Я почти не помню её вкус. Я её в последний раз пила вечером перед аварией, колу, вот! Я про это забыла – как мы сидели с папой на крыльце со стаканами, папа пил пиво, а я колу! Я забыла, о чём мы говорили, забыла про вкус колы и про то, как она называется… Тяжело, когда не можешь вспомнить. И когда вдруг вспоминаешь то, без чего спокойно жила несколько месяцев, тоже тяжело. Жить вообще тяжело… Конкретно мне и сейчас. Жить с дежавю, с предчувствиями…
Но я уже знаю, как обманывать дежавю. Например, не брать телефон, когда в нём уведомление из магазина украшений, подождать, чтобы оно другими закрылось. Или самой сказать маме про балкон и солнце. И тогда предсказанное не сбудется. Может, смысл жизни в том, чтобы обманывать вот это всё?.. Судьбу? Она ловушки расставляет, а я догадываюсь и обхожу.
Не знаю.
Но Захолустье – это не дежавю. Я даже не хочу знать, что это.
Я боюсь догадаться. Вдруг оно правда отгрызло у меня три месяца памяти? Но как? Зачем? И какого чёрта! Это моё время! И оно не бесконечно. Мы же смертны. Я же не знаю, вдруг я мало проживу, может, три месяца – это большой кусок? Да даже если маленький! Я не разрешала… Я не соглашалась. Или соглашалась? А если я хотела Юре помочь и правда помогла, пусть он мне скажет, как именно. А то уже середина сентября, а ничего не происходит…
Я шла с Мелочью из парка и злилась. Ощущение очень дурацкое, будто асфальт под ногами немножко едет. Я двигаюсь, а он тоже, против моего движения. Но не стремительно, как когда кружится голова, а задумчиво…
Мне сейчас было как во время дежавю. Только вот ничего не происходило. Серый асфальт, синее небо, жёлтые листья, серебряные кроссовки, зелёный провод наушников, красный поводок, белый рукав куртки… Всё немного дрожит, будто я не сама смотрю, а на мобильник снимаю, а там этот… ну, размытый режим. Ну этот… это простое очень слово, короткое. А я вспомнить не могу, будто оно не английское, а чёрт знает какое, вообще непонятно, недо… поро… ава… ыва! Тово… ками…
Голуби летели. У меня над головой полетели белые голуби. Я вздрогнула и начала думать нормально, на русском языке… И было страшно очень. Как перед аварией, когда уже ничего не поправить. Только тут…
Я знала, что это случится – не знаю откуда, и знала, что я ничего не изменю.
Голубь ударился о рекламный щит. Остальные улетели, а он упал на проезжую часть. На вторую крайнюю полосу. И я понимала, что его сейчас размажут… и всё… Но я стояла и дрожала. Это в дежавю самое невыносимое – непоправимость. Неотвратимость.
Я стояла, поводок дёргался – Мелочи хотелось бежать дальше. Голубь лежал там. Ещё живой. И тут на проезжую часть выскочил человек. Я его со спины видела, с оранжевого рюкзака… Большой, высокий мужчина. Он размахивал руками. Визжали тормоза.
Я не должна была смотреть. Но глаза не закрывались, голова не поворачивалась – до боли. Я смотрела на асфальт, а он дрожал, будто в жару… И я слышала гудки, и тормоза, и ещё сигналы машин. Но никто не орал, не матерился, не бил моего папу о бампер…
Тут как-то наоборот было.
– Держи его, мужик!
– Молодца!
Автомобили его объезжали. Он стоял с голубем в руках. Лицом ко мне.
Мне показалось вдруг, что это Юра, только сильно выросший. Я чуяла, что сейчас что-то произойдёт… То, что я видела во сне. Или ещё увижу.
Но человек с оранжевым рюкзаком просто перешёл с проезжей части на тротуар. Он держал голубя у груди и гладил. А голубь был белый, крупный. Наверное, из той голубятни за гаражами. Остальные голуби над ней сейчас кружили, становились от солнца то синеватыми, то серебристыми. А этот сидел у человека на руках. И человек его понёс туда, к голубятне. Мне кажется, он был просто прохожий, не владелец. Я хотела об этом спросить. И ещё спасибо сказать. Но, оказывается, я не знала, какие для этого нужны слова. У меня в голове были совсем другие… Непонятные.
Смысл жизни в том, чтобы понимать, кто ты и что с тобой происходит. Говорить с другими. Понимать, что они тебе говорят. Я сейчас боялась проверять, что я могу, а что нет. Я стояла, смотрела на голубя… У меня что-то болело, но я не понимала, что именно… Голова? Глаза изнутри. Приду домой, лягу и буду смотреть темноту.
Человек с рюкзаком подкинул голубя в небо. И тот сразу влетел в стаю, начал кружить среди других серебристо-белых в синем небе… Глазам больно! Закрываю лицо ладонями. Плывут горизонтальные тёмно-оранжевые полосы…