Константин Леонтьев
Паликар Костаки
Рассказ кавасса-сулиота
Если вы любите, господин мой, слушать истории разные про то, как живут люди в Турции и что случается в наших местах, – я расскажу вам, как влюблен был один молодой сулиот наш Костаки в дочь богатого купца, Стефана Пилйди, и как он на ней женился.
Костаки значит Константин. Так его крестили. Он был всегда мне близкий друг, и теперь я иногда езжу к нему в Акарнанию.
В этой истории можно видеть, как велика премудрость промысла Божия! Как одним бывает от чего-нибудь убыток и погибель, а другие чрез это судьбу свою составляют и желаниям своим успех видят.
Не случись пожара в городе, где бы Костаки взять дочку у Пилйди! А пожар этот полсотни лавок сгубил, весь базар уничтожил, богатых разорил, а бедных без хлеба на несколько месяцев оставил. Да это я вам после скажу. Теперь о самом Костаки. О Сулии слыхали ли вы как следует? Марко Боцарис был сулиот: и даже сестра его Еленко сражалась с турками и была убита. На пути из Янины в Арту стоит у самой дороги большое дерево, под которое ее раненую положили турки, и она скончалась под ним… Есть у нас и стихи старинные про Еленку.
Все капитанши, все черноглазые.Все попались в плен туркам, всех их забрали.Одна только Лена Боцарис, эта одна черноглазая,В плен не попалась и ее не забрали.Пятеро турок за нею бегут и пять янычаров.Обернулась к ним Аена и так говорит; обернулась и молвит:Турки мои! не трудитесь напрасно, не тратьте труда вы;Елена я Боцарис и Марку сестра я;Ружье ношу я, саблю дамасскую и пистолеты серебряные.И в руки турок живая не отдамся!Горы наши страшные со всех сторон видны. Если ехать из Янины в Превезу или в Арту, они будут на правой руке; а назад поедете, они будут у вас на левой. Крепость Сулии стоит высоко, и ехать туда трудно даже на самом хорошем муле. Дорог вовсе нет от деревни к деревне; только в долине Лакки полегче. И я, и Костаки, друг мой, в этой Лакке родились.
Сулиоты все герои. Неужели вы не слыхали и не читали в книгах, как тиран эпирский Али-паша хотел завоевать Сулию и как сулиотские женщины с высокой скалы побросали детей своих и побросались сами? Спаслись, пробившись с оружием сквозь турецкое войско, очень немногие. А отдаться никто не хотел!
Вот что такое сулиоты! Поэтому и зовут даже нашу Сулию: Злая Сулия. Сулиотов наших и лорд один великий хвалит в своих сочинениях. Я забыл его имя, но его у нас еще помнят старики; игумен в монастыре Св. Илии, что в Зице, говорит: «Как сейчас пред собой вижу: кудрявый и красивый мужчина был; в монастыре нашем три дня гостил, и с меня портрет карандашом снял, и отдал мне на память, да пропал портрет с другими бумагами во время албанских набегов». – Этот лорд в Миссалонге умер; он бросился за греков сражаться, да заболел и скончался. Да простит Бог его душу! Хоть он и англичанин был, а я все-таки скажу: да простит Бог его душу!
Вот этот-то лорд в своих сочинениях, сказывают ученые люди, весьма возвышенно хвалил сулиотов и говорил: «я сам храбр и за Элладу кровь пролью, а сулиоты уж свыше всякой меры герои».
IIКак сулиотские женщины кидали с горы своих детей, так бросили и мать нашего Костаки; ей тогда уже десять лет было; она кричала и не хотела, бедненькая, кидаться, но мать насильно столкнула ее, и Бог ее дивным, удивительным образом спас. Послушайте, эффенди: это приятно слышать! Как бросила ее мать, она прямо с ужасной крутизны на другие тела упала и только ногу попортила.
Вот вещи какие их род видал! Отец его тоже старик отчаянный был. Усы седые вот до каких пор!
Выпьет – веселый человек станет; один раз к нашему консулу пришел. Деревенский человек, простой. Посадил его консул. Люблю, говорит, старых людей, уважаю! Вина ему, раки[1], кофе, чубук… Старик и важность свою бросил.
– Дайте мне, ваше сиятельство, позволение петь.
Дал консул с радостью. До полуночи старик пел разные старые песни, а консул, глядя на него, веселился.
А дома он был суровый человек. Все мы в горах жен наших в строгости большой держим; они с нами и за стол не смеют сесть, а стоя служат нам и кушают после. Я и сам раз хотел было застрелить жену свою, и вот за что. Шел я по улице, а она у соседских ворот стоит с соседкой и смеется, спиной к улице; я иду, она видит и должна была повернуться ко мне лицом. Да забыла, бедняга, видно. Я дома и показал ей, что значит муж. Оно, конечно, я уж не деревенский человек, и европейское обращение с госпожами видел, и даже чрез меру знаком со всем этим, ибо много консульш всяких держав, и других знаменитых и официальных дам знавал близко. Поэтому я на жену и не рассердился взаправду, а только вид ей страшный показал, чтобы древний обычай чтила.
Да это я так, а другие у нас хуже меня много.
Уважают жену всячески, но чтобы она помнила, что она жена. Старший брат нашего Костаки женился в другой сулиотской деревне на девушке из очень хорошей семьи. И дядя, и отец, и дед ее под Миссалонги сражались и начальниками были; деда Али-паша уважал; а другой ее дядя уехал в Афины учиться и вышел ученейший человек. С материнской стороны дядя у нее полковник греческой службы, потому что маленьким в Афинах учился. Вот такая родня!..
Когда повез жену свою старший брат Костаки в дом отца, видит он, что она еще такая молоденькая и нежная, пожалел и посадил ее на лошадь, а сам около пешком пошел. Жалко, говорит, а другой лошади не взяли. Увидал старик новобрачных и встретил их с ружьем в руке.
– Видишь это ружье, негодяй! – говорит сыну, – другой раз увижу, на месте убью.
– За что, Христос и Панагия[2]? – говорит сын.
– За что? – говорит старик. – Разве прилично воину сулиотскому жену посадить на лошадь? Ты сиди сам на лошади, как мужчина, а жена должна идти около и ружье твое на плече нести. Если тебе жалко стало ее, по дороге вез бы на лошади, а в деревню не въезжал бы срамить меня.
Такая вся родня была у Костаки честная и хорошая, никто их семью в бесчестном каком-нибудь деле укорить не смел. И род знаменитый их был в наших горах.
IIIКостаки и сам был малый, как у нас говорится, костяной, нос.
И ростом, и силой, и смелостью из первых у нас. Тан-цовать станет – все любуются: сперва тихо начнет; одну ногу подвинет важно и тихонько, потом другую выставит и остановится: глядит на всех. А потом как подопрется и закружится и запрыгает, фустанелла на нем из трехсот кусков сшита, пышная, развевается – удивительно! Я тоже, эффен-ди, танцую хорошо, но Костаки гораздо лучше меня танцовал. Сулиоты все наши одеваться любят чисто. Если вы заедете в наши горы и увидите наших, как они бедно живут, вы удивитесь и скажете: дикие люди! Наши дома не то, что в городах, а у редких хозяев потолок в доме есть. Стекла на окнах никак во всей Сулии у одного только человека и есть, да и то недавно вставил их. Зимой, как поднимется ветер и снегом нас начнет заносить, мы в бурках у очага сидим и ставни притворим днем. Школ в других округах Эпира много, а у нас ни одной нет до сих пор. Нельзя и быть нам богатым. Ружье – вот наша жизнь настоящая. А как другие эпироты – жить ремеслом, у нас не в обычае. Лучше слугой пойти к богатому человеку, чем столяром или башмачником быть. Так-то мы как дикие звери живем, эффенди. По мне вы не судите, я политике в городах обучался и даже в Болгарии был и в Боснии. А гордость у сулиотов наших у всех большая. Посмотрите вы на маленького сулиота в каком-нибудь хозяйском доме в Янине или в другом городе, на малое неразумное дитя десяти каких-нибудь лет. Что вы видите? Слугой его взяли в дом, например, и без платы, а только одевать и кормить. Завелись у него две фустанеллы; он встанет рано, сам вымоет фустанеллу, утюгом выгладит и наденет, и уж пробует, как ему красоваться в ней. И так станет, и так прыгнет, и протанцует один! Завелись небольшие деньги у сулиота, он сейчас оружие хорошее покупает, одежду такую, что обувь одна, красная шолковая с кистями, лир пять турецких стоит, серебряные щипчики, чтобы уголья горячие доставать из мангала[3] для чубуков, за пояс золотом шитый заткнет и гордится. «Пусть видят люди, что воин-человек идет!»
Другие эпироты, хоть бы яниоты или загорцы богатые, смеются над нами. «Варвары люди!» – говорят они об нас. Однако ни яниот, ни загорец недостойны к оружию прикоснуться, и без наших капитанов сами турки и паши разбойников даже преследовать не могут. Придет час, господин мой, и вы опять увидите, что значит сулиот!
Таковое мое слово вам.
Костаки тоже, как следует сулиоту, одевался чисто, и сам консул, у которого я служил, всегда хвалил его за это. Придет ко мне в гости Костаки; если консул его увидит, всегда скажет ему: «Добрый вечер, Костаки! Что ты делаешь? Какой ты опрятный, я все любуюсь на тебя. Скажи мне, Костаки (раз это ему консул говорит), отчего это у вас люди простые, ремесленники, кавассы и все сельские пали-кары такие чистые и нарядные? И белого на вас столько, и все чисто, и руки вы чисто держите, так что вас в пример европейцам можно поставить; а купцы богатые ваши, доктора, ученые и все, что у вас европейскую одежду носят и кого вы, дураки, благородными, чорт знает почему, зовете, отчего они такие неопрятные и неловкие, и сюртуки скверно сшиты и на воротнике сала три ока? Отчего это?»
Мы улыбаемся оба с Костаки и молчим. Хоть и знаем, что сказать, а хотим консулу почтенье показать, как будто стыдимся.
– Говорите же! – рассердился немного консул.
– Моя такая мысль, г. консул, – говорит Костаки, – думаю я, эти богатые и ученые у нас надеются, что их и паши, и консулы и всякий примут и посадят, и уважение сделают, хоть они и грязные придут. А нам, горцам, что делать, чтобы хоть немного получше казаться? мы и украшаем сами себя, как умеем.
– Умно говоришь ты, Костаки, – говорит консул. – А я еще и другое думаю: что по-здешнему одеваться, от отца и деда, и прадеда обычай идет, и всякий знает как надо. А эти медведи хотят по-европейски одеться – и не умеют. Так, как ваши архонты одеваются, у нас так нищие либо преступники галерные одеты.
Ужасно любит этого Костаки наш консул. Все говорит ему: «Когда ж это я тебя к себе кавассом возьму да увижу тебя с красотою твоей в красной куртке, золотом расшитой? Что мне делать? Мои старики-кавассы верно мне служат столько лет. Не могу я прогнать их чрез тебя! А более четырех не положено!»
Покраснеет Костаки от радости. Как не радоваться похвалам таким?
Придумал наконец консул в сеисы, то есть в конюхи его взять.
– Если, – говорит консул, – не умеешь за лошадьми смотреть – не смотри; я другого возьму для ухода, а ты только для красы будешь; будешь около меня идти, когда я с визитами верхом поеду, и стремя будешь держать, когда сажусь. Что скажешь?
– Нельзя, – говорит Костаки; – то, другое, третье… Нельзя.
А говорил он неправду все. Не хотел от гордости сеисом стать. И хорошо сделал. Иное дело кавасс, иное дело сеис. Сеис простой слуга; его и турки схватить и судить могут без спроса у консула. А кавасс вещь великая: кавасс оружие носит; кавасс точно офицер иностранный; он жизнь и честь консула защищает; для него паша – нуль, поверьте мне! Для него одна глава – консул. Прикажет консул: «убей этого турка!» – и убью я без страха. Это не я, а консул убил. Консул своему правительству отвечает. А мне одно дело есть – повиноваться консулу. Меня не смеет и паша тронуть без позволения консула. На это трактаты существуют, клянусь вам! Место паша свое потеряет, если тронет меня. И нельзя иначе: фанатизма еще много у турок; консулу трудно ходить одному по улицам. Турчата камнями бросят; солдаты честь не отдадут; обругают и прибьют нарочно; а потом, дьявольские души, скажут: «Мы люди простые, виноваты, и не знали, что это консул; кавасса с ним не было; мы думали, простой франк».
Да и наши христиане, без злого умысла, а по грубости на базаре толкнут. Знаете, наш грек, как об деньгах заспорит, не то консул, король сам иди, не рассмотрит; он смотрит, как бы свои полпиастра выиграть.
А порядок ли это, чтобы представителя великой державы, которого всякий в городе знает, какой-нибудь глупый человек на базаре толкал?
Вот у нас что значит кавасс, господин мой! Великое дело кавасс; он и в бумагах зовется «привилегированным». А конюх – одно слово конюх.
Костаки и не мог пойти в конюхи, потому что он был из слишком хорошего капитанского рода. И хлеб у семьи их все-таки какой-нибудь был.
Теперь я хотел вам еще сказать, какой Костаки был хитрый и смелый.
Этому, господин мой, я надеюсь, вы даже смеяться будете.
IVС турками ссориться и драться у Костаки было нипочем. И не думайте, чтоб он это делал как дурак; а иной раз силой и отвагой, а другой раз и умом и хитростью возьмет.
Один раз, однако, не умом и смелостью спасся, а счастьем одним. Спасла его старушка одна, и старушка эта после всю судьбу его устроила. Не будь этой старушки, было бы худо ему от турок.
Надо вам и то сказать, что старик, отец Костаки, был в 54 году в делах замешан, и потому, как дела испортились, он уехал в Элладу и с греческим паспортом вернулся в Турцию.
Турки его не трогали, только греческим подданным ни его, ни Костаки, ни других его детей не хотели считать.
Я поэтому не раз и говорил Костаки:
– Остерегайся, брат! У консулов греческих силы мало, турки их боятся; а твоего эллинского подданства и знать не хотят… Смотри!
Иногда он меня и слушался, а иногда нет.
Есть у нас в городе старик один, дервиш, и любит он греться у своего домика на солнце. Ничего старик: ни худа, ни добра никто от него теперь не видит. Однако люди, которые молодым его помнят, говорят, что он был зол и фанатик.
Костаки мимо него каждый день по делам своим проходил. Сердце его требовало сказать что-нибудь, чтобы подразнить турка.
Проходит и шепчет, как будто про себя, «Чтобы вся ваша порода с Магометом проклятым не спаслась от зла!»
Старик раз прослушал, два прослушал и пошел жаловаться кади. А кади человек опасный был; никаких новых уставов знать не хотел, а только свой шериат[4] старый. Денег он не брал; а турок честный для нас еще хуже вора: от вора откупишься, а от честного не спасешься ничем. Позвали Костаки, он не испугался, а только притворился, что испуган, и говорит: «Я? да что я сумасшедший, что ли, кади-эффенди, чтоб живя в Османли-девле-те, да против вашей веры говорить стал такие скверные слова! Врет старик от злобы, а я не боюсь, потому что знаю, что кади-эффенди не на веру чью, а на правду смотрит».
– Хорошо ты говоришь, сын мой! – сказал кади. – А ты, старик, сам дервиш, а не знаешь, что суд мехкеме наш двух свидетелей требует.
Только это он не при Костаки, а после дервишу сказал. На счастье Костаки, в мехкеме пришла в эту самую минуту по своему делу одна старушка, Катйнко
Хаджи-Димо, христианка. Слышала она, и хоть и не имела с Костаки знакомства, а пожалела его. Думает: «где бы его найти?» Отыскала и говорит: «Паликар молодой! берегись: по твоему делу два свидетеля будут».
На счастье, дервиш был почти нищий, подкупить ему свидетелей нечем было; и приходилось правды держаться: упросил он двух турок спрятаться за стену могилы турецкой и ждать Костаки.
Костаки идет мимо и говорит громко товарищу, который с ним был:
– Ах, что у нас за счастье ныньче в городе, что кади у нас справедливый и клеветы не любит!
Свидетели и ушли ни с чем. Неделю Костаки молчал, а потом опять проклял Магомета. А старичок уж только вздохнул и говорит:
– И я, брат, его проклинаю теперь, потому что он слуг своих нехорошо защищает.
Да и мало ли что еще я могу сказать про Костаки! Патриот был мальчик этот! 19 лет ему всего было, а он эллинский крест вытравил себе на руке, и с этим знаком его все турки видели.
Пришел я в наш город, когда его родители померли, и не знал он, чем заняться. Денег отец его, хоть и не беден был, а не много оставил; много тоже на проценты было роздано, и многое из них пропало через злодейство людское и через неправосудие турок.
Я тоже в это время отошел от консула и стал жить в этом городе и торговать. Торговал я русскою кожей, которую у нас зовут телятиной и из которой и здесь и в Акарнании шьют чарухи[5].
У Костаки от отца осталось лир сто. Я и говорю ему: «Будем торговать вместе». Он согласился, и все дивились в городе, что два сулиота магазин открыли.
Наши, кроме баранов да еще уголья и дрова кое-какие привозить в город и продавать, ничего не знают.
Жили мы с Костаки хоть и врозь, потому что я семью мою в город привез, но виделся с ним каждый день, и тогда-то узнал я, что дочь Пилиди моему паликару сердце согрела.
VВлюбился Костаки в дочь купца Пилиди. Только вы, господин мой, не думайте, что в нашей стороне бывает любовь как у других, у франков, или у русских, или в Афинах, что девушка с молодым человеком разговаривает или под ручку гулять с ним идет. У нас этой свободы нет. Я в жизни моей множество вещей видел и стихи читал разные, и мифические истории о любви; у других людей иначе это все бывает, а у нас иначе. В Болгарии я был, например, и как увидал, что простые, сельские девушки у болгар с молодцами танцуют; возьмутся все руками, вокруг станут и пляшут, и прыгают высоко, – и девушки, и мужчины, – Господь Бог один знает, как я удивился! И смешно мне и стыдно стало; и еще удивительнее для меня было, что эти болгарские паликары возьмут цветок и девушке при всех дают. Это значит: «Я тебя люблю». В Боснии тоже я был. Так там не только христиане, и турки с молодыми девушками на улице смеются. Девушки придут за водой на колодезь; а паликары-босняки и христиане, и турки с ними шутить станут. Подойдет другой, сейчас ей два-три комплимента скажет; и она рада! И это у них ашик называется.
Где у нас так делать!
У нас в Эпире девушка как подросла так, что можно замуж идти, запрут ее в дом, – и никуда она выходить не смеет; не то на танцы или на свадьбу чью, аив церковь нельзя. Срам великий! Один раз в год все девушки причащаться в одну церковь сбираются ночью, и кроме попа и певчих ни одного мужчины нет тогда в церкви; и митрополит в эту ночь у паши заптие требует, чтобы дверь церковную стерегли. И в самом вилайете, в Янине, еще строже, чем в других местах. И чем богаче дом, тем строже, потому что и спрятать девушку в богатом доме легче.
Извольте теперь судить, какая у нас любовь может быть! Скверное наше место насчет этого!
Однако пока еще девушка не выросла совсем для замужества, ее можно видеть везде, – и в доме гостям варенье и кофе она подает, и в школу по утрам ходит, и в гости, и на танцы ее берут родители, пока мала.
Так и Костаки наш Софицу Пилиди узнал, когда еще ей четырнадцать лет было; и влюбился в нее. Она уже велика была, а еще ходила в училище. По мне, ничего в ней хорошего не было, бледная и худенькая, как почти все наши эпирские женщины. (Это так! у нас все больше худые; род уже такой!) Глаза у нее это правда, что сладкие были, и обращение хорошее, целомудренное.
Идет с нянькой утром в училище всегда очень скромно, а вечером из училища в дом отца возвращается. Одета она была по-старинному и не шляпку на голове носила, а феску; идет, и глаз от земли не подымет. И обучена была она в школе свыше всякой меры хорошо.
Подушки по канве большими франкскими цветами вышивала; рубашки европейские шить умела. Историю и географию всю наизусть знала.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Раки – водка.
2
Панагия – Божия Матерь, Всесвятая.
3
Мангал – жаровня, brasero, для согревания комнат зимою; употребляется, если не ошибаюсь, во всех южных странах Европы и на Востоке.
4
Шериат – священный закон, суд по Корану, которому долгое время были подчинены не только турки, но и христиане в Турции. Исключение составляли всегда лишь семейные и чисто религиозные дела, которые судились архиереями с помощью старшины. Издание новых законов избавило христиан от шериата, по крайней мере в принципе; но это не могло сделаться вдруг, и многие мусульманские судьи, вопреки всевозможным обещаниям и распоряжениям, долго судили лишь по шериату.
5
Чарухи – красивая обувь, с загнутыми вверх носками, которая Употребляется в Эпире, Акарнании и других странах. Делается из красной русской кожи, которую греки зовут телятины.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги