Книга Бывает… - читать онлайн бесплатно, автор Юрий Витальевич Мамлеев. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Бывает…
Бывает…
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Бывает…

От всего такого расклада Коля Веткин совсем ошалел и решил отрицать самого себя. Взглянет в зеркало, улыбнется как нездешний и скажет:

– А это не я.

«Главное, наплевать себе в душу и перестать думать, – твердил себе Веткин даже за обедом у себя на кухне – наплюешь, и вроде легче станет. Оплеванному все равно, что творится с соседями».

На несколько дней он стих. А потом раз вышел во двор —и не узнал людей вокруг него.

Все лица какие-то не такие. Появилось в них что-то совсем загадочное, точно и сами люди перестали быть привычными и отзывчивыми, какими Веткин их всегда видел и радовался, а стали чужими, не нашими, словно свалились из периода перед концом мира. Коля тогда закричал, но никто на его крик не обратил внимания. Мол, кричит там кто-то, покричит и кончит. Вольному воля. От крика еще никто не умирал.

Думали эти чужие так или иначе, никто им, видно, не был судьей.

Коля Веткина тогда страх объял. Подошел он к одному и спрашивает: «Парень, ты кто? Ответь!» А тот молчит и смотрит на него совершенно отсутствующими глазами. Холод, холод, бесконечный холод объял Веткина. И тогда побежал он, как зайчик, лихо, скорей домой в свою квартиру. Заперся там у себя и под столом запил. Благо, водки накоплен был ряд бутылок. Пил водку из горла, захлебываясь от чувств. Не по-черному, а как-то инопланетно даже пил. И забыл про отрицание самого себя. Дней через семь очнулся. Квартира разбита, мебель перевернута, но холодильник пустой. На полу следы от чертей. Но на душе почему-то стало радостно. Похмелье было раньше, а сейчас после семи дней какое похмелье: одна чистота в глазах. Вышел из квартиры, еле одет. На дворе все, как прежде, до катаклизма, народ привычный, добрый, на Веткина сочувственно смотрит: дескать, совсем дошел, выйти к людям не в чем. А вот и Петр Палыч стоит с внучкой. И лицо у него свое, а не чужое. Улыбается Веткину. И внучка за его спиной хихикает. И ощутил Веткин всей душой своей, что это уже надолго, катаклизма больше не ожидается внутри личности человека. Какими они были, такими вроде и останутся. Колю осенило тогда счастье, и он решил им поделиться. Видит – один внимательный старичок у столба стоит. Задумался. Но взгляд проницательный. Коля скорее к нему. И рассказал обо всем, подробно, с деталями, а начал, конечно, с лица Петра Палыча. Когда Коля закончил, старичок усмехнулся и спокойненько, рассудительно так, проговорил:

– Бывает.

(И пожал старческими плечами.)

Приход

Не было ни снов, ни кошмаров, исходящих из плоти, ни тупого ощущения смерти, которой нет, ни страха, выворачивающего внутренности. Просто Григорий знал: надвигается ужас. Якобы все оставалось на месте: дома-коробки, равнодушные к своему существованию; солнце в пустом небе; трамваи. Но в мире появилось нечто, имеющее отношение только к Григорию. Поэтому остальные ничего не замечали. Оно было скрыто, но казалось, все вещи в миру, даже сам воздух, были лишь его оболочкой (или завесой?!). Да и то, главное, было не в этом. Главное стало в сжимающейся душе Григория… Но почему она сжималась?! Может быть, что-нибудь неизвестное входило в нее и она опустошалась?! Но зато многое выражалось в его глазах. Они, сами по себе маленькие, выкатывались, и на их поверхности соединялись такие слезы, водяные тени и испуг, что и сумасшедшие могли бы сойти с ума еще раз. А как подпрыгивал Григорий, ведомый своими глазками! Ноги он расставлял в стороны, широко, как лягушка, и затем прыгал вперед, в пространство. Официанты одобрительно смеялись, глядя на эти сцены. Волосы у него при этом поднимались вверх, как у Мефистофеля.



Но на самом деле эти прыжки вовсе не выражали ужаса Григория, напротив, скорее это было его веселие, может быть, просто развлечение, в котором он отдыхал. Сам ужас ни в чем не выражался. Точнее, пока еще в полной мере ужаса не было, было только его приближение. Но и оно было невыразимо, так что обычный ужас стал веселием по сравнению с этим. Григорий очень полюбил обычный ужас с тех пор, как «оно» стало надвигаться. Как веселый поэт, он несколько раз бегал из конца в конец по длинному мосту, поднятому высоко над рекой, и все время заглядывал вниз, в бездну. Туда, как всегда, манило, и все создавало комфорт для бессмертного прыжка вниз: и теплый летний ветерок, и зелень лесов на берегу, и синее солнечное небо, и томная гладь реки. Но Григорий, который раньше боялся смотреть вниз даже со второго этажа, теперь хохотал, глядя в эту смерть на лету. Он скакал по краю моста, как бессмысленная и радостная птичка. Только что не было крылышек. Дома сжег все, что написал за десять лет. Прогнал жену, которую любил изнутри. А глаза все наполнялись и наполнялись приближением, которое ни в чем не выражалось, но вместе с тем вытесняло и страх, и слезы, и водяные тени. Глаза становились не глазами.

Чем же стали его глаза?! Но никто их, по существу, не видел.

– Привидение, привидение! – правда, закричала одна маленькая девочка.

Но она была слишком слаба и могла принять хоккейную клюшку за призрак.

Кошки и те не разбегались от глаз Григория. Да и он стал смотреть в одни стены. Ожидая, что там появятся знаки, пусть почти невидимые, на камнях, на стекле, в самом воздухе, между сплетающимися цветами на подоконниках. Он, правда, их так и не увидел, но ему казалось, что некоторые – тихие, без шляп – грозили пальцами: туда, сквозь розы. Но тот, другой знак, который видеощущал Григорий, был абсолютен. Он был во всем. И на исходе третьего месяца Григорий стал трястись мелкой такой, абстрактной и непрерывной дрожью. Члены отрывались от головы, которая холодела.

И тогда в его глазах вдруг появилось последнее выражение предчувствия. Оно явственно говорило о том, что ужас скоро грядет. Иными словами, приход совсем близок. Приход, который относился только к Григорию, приход, который вызывает в душе его только ужас, но без всякого осознания кто и что придет. Стал подпрыгивать, бить себя палкой по голове. Как сладка бывает человеческая боль!

И внезапно захохотал! Утром, когда весь мир был погружен в сон. О, это был не тот хохот, когда он глядел в бездну! Это был непрерывный тотальный хохот, не прекращающийся ни на минуту, ни на вздох. Да и по сути иной. Правда, в нем слышались светоносные рыдания, приглушенные, однако, волнами смеха.

Кроме рыданий слышалось также безразличие, которое тоже заглушалось хохотом. А за далью безразличия был холод, который проникал еще дальше, в сам хохот, но тоже был им отодвинут, чуть отзываясь ледяным безумием в раскатах этого смеха. Но хохот был выше всего. Он покрывал саму смерть, возвышался над нею, как мрак. Таким хохотом можно было бы захохотать ангелов.

Шел третий час такого непрерывного хохота. Григорий был один в своей комнате. То ли он сидел, то ли застыл в невиданной позе?! Но он целиком ушел в высший мрак своего хохота.

Вдруг кругом стало стремительно светлеть, словно весь мир превращался в светло-призрачный. Сознание разрывалось, на мгновение переставая быть, и что-то незнаемое и вошедшее в его душу сразу уходило вверх, в небо, а что-то оставалось здесь, в душе… Как в вихре, он изменялся, ничего не понимая…

Очнулся он одиноким. Никакого ужаса не было. «Когда же будет приход?» – подумал он. И сразу почувствовал, что его уже не терзает это. Сонно и светло оглядел он комнату, дома за окном, часы у стены. «Наконец-то все в порядке», – решил Григорий.

Везде действительно был порядок. И сам он светился. Дома были не дома, стены не стены. Душа словно превратилась в ледяную глыбу. И глаза, видя, не видели. Какой-то занавес рухнул.

Не было и привычных дум о смерти.

Но зато стало так странно, что исчезло само понятие о странности, а ее реальность превратилась в обыденность, не теряя при этом ничего.

«Да во что превратилось мое тело?» – спокойно подумал Григорий.

Точно оно стало душою, а душа превратилась в тело.

Он вышел. Люди казались тенями, шум их небытия уходил в потустороннее этому миру. Все вроде бы чуть-чуть сдвинулось. Но внутри него было не «чуть-чуть», а то, о чем нельзя было даже задавать вопросов. Неба как будто не было, точнее, все превратилось в небо, в котором плыли осторожные призраки – прежние люди, твари, дома.

И тогда Григория охватила белая, пронизывающая радость – радость оттого, что все умирает, что все в полном порядке…

Радость вне судьбы и всего того, что происходит… Радость помимо существования… Она выбросила его в ближайший переулок… Он плыл вперед. И внезапно – за оградой, в саду, у стола со скамейкой, в стороне от старинного дома – он увидел существ. Они были белые, высокие, светящиеся, с узкими, длинными, как свечи, головами, уходящими ввысь, словно растворенными в небе. Они как бы плыли, в то же время ступая по земле, и светло белели подавляющим крайним бытием.

Их оторванность ото всего больно ранила Григория. Он дико закричал, хотя какой может быть крик в том мире, где царит полный порядок! Этот крик не изменил его, и он остался кричать, как цапля, повисшая над озером. Для существ ничего не существовало, что было ему знакомо…

– Боже, как он высок, как он высок! – застонал Григорий, указывая на одно. – Что они «делают», что «говорят», что «думают»?!! …Есть ли между ними нить?!

И он стал пристально, тихо прижавшись к дереву, вглядываться в них. Какое счастье, что они и его не замечали! Выдержал бы он их внимание?!

Призрачно-странный порядок – тот, который появился после его пробуждения, – неожиданно разрушался, чем больше он вглядывался в существа. Может быть, он просто заполнял собой все. Его душа росла и росла, по мере того, как он исступленно глядел на них. А они, видимо, не замечали его, оторванные ото всего, что прежде было реальностью. Они плыли мимо себя, постоянно пребывая в себе и в чем-то еще.

«До какой степени они вне? – думал Григорий телом и был не в силах оторваться от них взглядом, хотя эта прикованность все изменяла и изменяла его (по ту сторону спокойствия и тревоги), с каждой минутой все мощнее и скорее, и он быстро терял возможность остановиться и выйти в прежний белый покой, в котором – строго говоря – не было никакого покоя.

И тогда он увидел круг. Один большой светлый круг над миром, круг, ранее им не видимый, но который, в сущности, был не видим им и теперь – для тайно возникшего в нем интеллектуального света, – так как был навеки скрыт ото всего своей белизной.

И тогда Григорий опять закричал. «С ними я могу… С этими лицами! – он посмотрел на существа. – Но в этом круге я исчезну! О, зачем, зачем?!»

И он закрыл глаза, чтобы не видеть холодно-ослепительного божества.

Но существа вдруг открылись. Он понял, что есть нить – нить между ним и ими.

Ему даже показалось, что тот высокий сделал еле заметное движение, чтобы призвать Григория к себе – как собрата. Григорий двинулся навстречу туда, к существам. И в ответ сознание его окончательно рассыпалось – рассыпалось на чуткие, безымянные искры, которые летали в пустоте, как от костра.

На мгновение он ощутил себя блаженным идиотом, который с высунутым языком наблюдает полет своих слюн. Но в то же время распавшееся сознание обнажило пустоту – белую, странную пустоту внутри него, которая сразу стала оживать и шевелиться. И ему почудилось, что он уже может общаться с этой пробужденной пустотой, ставшей белой, с теми светлыми, плывущими над измененным миром существами.

Может быть, он уже «говорил» с ними. Но исчезающая привычка осознавать мешала ему войти в новый мир – вернее, помешала на секунду… Искры вспыхнули и погасли…

И когда Григорий подбежал к существам, он уже был не Григорий… Он только весело вертелся посреди – словно помахивая хвостиком – под непонятным и холодно-зачарованным свето-взглядом, исходящим от их тел…

Утопи мою голову

Человечек я нервный, издерганный, замученный противоречиями жизни. Но когда возникают еще и другие противоречия, не всегда свойственные жизни, то тут уж совсем беда. – Утопи, негодяй, мою голову… – услышал я во сне холодное предостережение, сказанное четырнадцатилетней девочкой Таней, которая за день до того повесилась у нас под дверью.



Собственно, история была такова. Во-первых, она вовсе не повесилась. Это я сказал просто так, для удобства и легкости выражения. Таня засунула голову в какую-то строительную машину, и, когда что-то там сработало, ей отрезало голову, как птичке, и голова упала на песок. Во-вторых, не совсем у меня под дверью, а шагах в ста от нашего парадного, на пыльной, серой улице, где и велось строительство. Покончила она с собой по неизвестным причинам. Говорили, правда, что ее – часа за два до смерти – остановил на улице какой-то мужчина в черной шляпе и что-то долго-долго шептал ей в ухо. И такое нашептал, что она возьми – и покончи. После этого шептуна упорно искали, но так и не нашли. Думаю, что нашептали кое-какие намеки на… Тсс, дальше не буду.

Итак, уже через несколько часов после своей смерти она ко мне явилась. Правда, во сне…

А теперь о наших отношениях. Были они тихие, корректные и почти метафизические. Точнее, мы друг друга не знали, и дай бог, если слова три-четыре бросили друг другу за всю жизнь. Хотя она и была наша соседка. Но взгляды кой-какие были. Странные, почти ирреальные. С ее стороны. Один взгляд особенно запомнил: отсутствующий, точно когда маленькие дети рот раскрывают от удивления, и в то же время по-ненашему пустой, из бездны. Потом я понял, что она вовсе не на меня так смотрела, а в какой-то провал, в какую-то дыру у лестницы. А вообще-то, взгляд у нее был всегда очень обычный, даже какой-то слишком обычный, до ужаса, до химеры обычный, с таким взглядом курицу хорошо есть. А порой, наоборот, взгляд у нее был такой, как если бы мертвая курица могла смотреть, как ее едят.

И все, больше ничего между нами не было. И поэтому почему она ко мне пришла после смерти – не знаю. Просто пришла, и все. Да еще с таким старомодным требованием.

Но я сразу понял, как только она мне приснилась в первый раз, что это серьезно. Все серьезно, и то, что она явилась, и то, что она явилась именно ко мне, и то, что она настаивала утопить ее голову. И что теперь покоя мне не будет.

Тут же после сновидения я проснулся. Вся мелкая, повседневная нервность сразу же прошла, точно в мою жизнь вошло небывалое. Я открыл окно, присел рядом. Свежий ночной воздух был как-то таинственно связан с тьмой. «Ого-го-го!» – проговорил я.

…Только под утро я заснул. И опять, хотя вокруг моей сонной кровати уже было светло, раздался все тот же металлический голос Тани: «Утопи мою голову!» В ее тоне было что-то высшее, чем угроза. И даже высшее, чем приказ.

Я опять проснулся. Умственно я ничего не понял. Но какое-то жуткое изменение произошло внутри души. И кроме того, я точно ослеп по отношению к миру. Может быть, мир стал игрушкой. Я не помню точно, сколько прошло дней и ночей. Наверное, немного. Но они слиты были для меня в одну, но разделенную внутри реальность: день – слепой, белый, где все стало неотличимым, ровным; ночь – подлинная реальность, но среди тьмы, в которой, как свет, различался этот голос: «Утопи, утопи мою голову… Утопи, утопи, утопи…» Голос был тот же, как бы свыше, но иногда в нем звучали истерические, нетерпеливые нотки. Точно Таня негодовала – сердилась и начинала сходить с ума от нетерпения, что я медлю с предназначением. Эта ее женская нетерпеливость и вывела меня из себя окончательно. В конце концов куда, зачем было так торопиться? Таня еще была даже не похоронена, тело лежало в морге, а родителям ее сказали, что голова уже надежно пришита к туловищу. Не мог же я, как сумасшедший, бежать в морг, устраивать скандал, требовать голову и т. п. Согласитесь, что это было бы, по крайней мере, подозрительно. Тем более я-то ей никто. Может быть, ее родители еще могли бы запросить ее голову, но только не я. А обращалась она ко мне!

Отчетливо помню день похорон. Здесь уже я начал подумывать о том, что бы такое предпринять, чтобы стащить ее голову. Но остановило меня то, что ее хоронили по христианскому обряду. Значит – во время похорон нельзя. Я даже смутно надеялся, что после таких похорон она успокоится. Ничуть. После похорон ее требования, ее голос стал еще более безумен и настойчив.

Через два дня после похорон я попробовал обратиться за консультациями.

Решил идти в райком комсомола. Я, естественно, комсомолец, кончил университет, добровольно сотрудничал в комсомольско-молодежном историческом обществе. Там мы занимались в основном прошлым, особенно про святых и чертей; кому что по душе – кто увлекался Тихоном Задонским и Нилом Сорским, кто – больше про чертей и леших. А кто – и тем, и другим. Это и была наша комсомольская работа. Так вот, Витя Прохоров в этом обществе видный пост занимал, по комсомольской линии. Сам он был мистик, отпустил бороду и в Кижи наезжал чуть ли не каждый месяц. Знания у него были удивительные – от астрологии до тибетской магии. Потом его перебросили в райком комсомола, завом культурным и научно-атеистическим сектором. Вот к нему-то я и устремился на второй день после похорон Танечки.

…Витя встретил меня в своем маленьком и скромном кабинетике. На стене висел портрет товарища Луначарского. Взглянув на меня, он вытащил из какого-то темного угла поллитровку и предложил отдохнуть. Но я сразу, нервно и взвинченно, приступил к делу. Выложил все как есть про Танечку… Он что-то вдруг загрустил.

– А наяву у тебя не бывает видений Тани? – спросил он, даже не раскупорив бутыль с водкой.

– Нет, никогда. Только во сне, – ответил я.

– Значит, дело плохо. Если бы днем, наяву – другой подтекст, более легкий.

– Я так и думал! – взмолился я. – Только во сне! А днем – никаких знаков, но в меня вошла какая-то новая реальность. Все парализовано ею. Я не вижу мир. Я знаю только, что мне надо утопить ее голову!

– В том-то и дело. Это твоя новая реальность – самый грозный знак. Голос – пустяки по сравнению с этим… Когда, говоришь, ее похоронили?

– Два дня назад.

– Вот что, Коля, – буднично сказал Прохоров, – скоро она к тебе придет. Не во сне, а наяву, в теле.

– Как в теле?

– Да очень просто. Ты все-таки должен знать, что, например, святые и колдуны обладают способностью реализовывать так называемое второе тело. Это значит, что они могут, скажем, спать и в то же время находиться в любом другом месте, очень отдаленном, например, но, заметь, не в виде «призрака» или «астрала», а в точно таком же физическом теле, в его, так сказать, двойнике. Иногда они так являлись к друзьям или ученикам. Хорошие это были встречи. Святые это делают, конечно, с помощью коренных высших сил, колдуны же с помощью совершенно других реалий… Так вот, более или менее естественным путем это может иногда происходить и у самых обычных людей, только сразу после их смерти… Короче, приходят они порой к живым в дубликате, в физическом теле своем, хотя труп гниет…

– Очень может быть, – как-то быстро согласился я.

– Э, Коля, Коля, – посмотрел на меня Прохоров. – Все так просто в жизни и смерти, а мы все усложняем, придумываем… В Кижах, между прочим, один старичок очень забавно мне рассказывал о своей встрече с упокойной сестрицей… Но, учти, с Таней все гораздо сложней… Она – необычное существо…

– Хватит, Виктор. Все понятно. Дальше можешь не говорить. Давай-ка лучше выпьем. Надеюсь, у тебя тут не одна поллитра.

И мы напились так, как давненько не напивались. Прохоров даже обмочил свое кресло. Комсомольская секретарша, толстенькая Зина, еле выволокла нас, по-домашнему, из кабинета – в кусты, на травку перед райкомом. Там мы и проспали до поздней ночи – благо, было тепленько, по-летнему и никто нас не смущал. Вытрезвительная машина обычно далеко объезжала райком.

Глубокой ночью я еле доплелся до дому. Пустынные широкие улицы Москвы навевали покой и бездонность. Наконец дошел. Зажег свет в своей каморке, лег на диван. Но заснуть не хотел: боялся Таниного голоса.

Еще два дня я так протянул. А ведь знал, что тянуть нельзя. Надо было тащить голову. Но мной овладели какая-то лень и апатия.

И вот третий день. Я сидел в своей комнате, у круглого обеденного стола, дверь почему-то была открыта в коридор. На столе лежали буханка черного хлеба, ободранная колбаса и солонка с солью. Соль была немного просыпана. «К ссоре», – лениво думал я, укатывая хлебные крошки. Почему-то взгляд мой все время падал на занавеску – занавеску не у окна, а около моего нелепого старого шкафа с беспорядочно повешенными в нем рубашками, пальто и костюмами… Эта занавеска все время немного колыхалась… Все произошло быстро, почти молниеносно и так, как будто бы воплотился дух. Таня просто вывалилась из шкафа. Мгновенно поднявшись, она прыгнула мне на колени и с кошачьей ловкостью обвила меня руками. Плоть ее была очень тяжела. Гораздо тяжелее, чем при жизни. Я чувствовал на своем лице ее странное и какое-то отдаленно-ледяное, но вместе с тем очень живое, даже потаенно-живое дыхание. Глаз, глаз только я не видел. Куда они делись?

– Папочка, папочка милый, – заговорила она быстро-быстро, обдавая меня своим дыханием. – Обязательно утопи мою голову… Ты слышишь? Утопи мою голову…

Больше я уже ничего не слышал: глубокий обморок спас меня. Сон, только глубокий сон наше спасение. Сон без сновидений. И еще лучше – вечный сон, навсегда. Вот где безопасность!

…Очнулся я, когда Тани уже не было в комнате. Окончательно меня добило это дыхание на моих губах: смесь жизни и смерти. Но я начал сомневаться: действительно ли она вышла из шкафа? А может быть, из-за этой вечной колеблющейся занавески? А может быть, просто вошла в открытую дверь? Однако сначала мне было не до этих вопросов. Болел затылок от удара головой об пол. Стул, на котором я сидел, сломался. А солонка так и оставалась на столе, рядом с рассыпанной солью… В конце концов этот стул я еле достал у знакомых – это был антикварный, редкий стул! Я купил его себе в подарок, когда ушел от жены. Может быть, Таня, если бы не отрезала себе голову, стала бы моей родимой и вечной женой – в будущем, когда бы подросла. Обвенчались бы в церкви. Как это поется: «Зачем нам расставаться, зачем в разлуке жить?! Не лучше ль повенчаться и друг друга любить». И поехали бы в свадебное путешествие по Волге вместе с этим странным стулом; он так велик, что на нем можно уместиться вдвоем.

Интересно, могла бы быть Таня хорошей женой для меня? Правда, при всей простоте этой девочки, было у нее внутри что-то страшное, огромное, русское… Да, но почему она назвала меня своим папочкой?! Какой я ей отец, в чем?!

Медлить и тянуть кота за хвост больше нельзя. Пора ехать на кладбище.

Почему в наших пивных всегда так много народу, впрочем, может быть, так оно и лучше. Как-то теплей. Но мне не до поцелуев с незнакомыми людьми, не до объяснений, скажем, вот с тем седым пропойцем у окна, Андреем, которого я вижу в первый раз, что «Андрюша, ты пойми, что я без тебя жить не могу, я уже двенадцать лет о тебе думаю». Сейчас я холоден и реалистичен, несмотря на безумную и отравляющую мое сознание острым и тяжким хмелем кружку пива. Я обдумываю, где мне достать деньги. Придется кое-что продать, кое-чем спекульнуть. Меньше, чем триста рублей, за такое дело могильщик не возьмется. А это большие деньги. Это ровно тысяча двести таких вот безумных кружек пива, от которых можно сойти с ума. Могильщик, который должен будет разрыть Танину могилу и вскрыть гроб, не пропьет сразу все эти триста рублей. Хотя я знаю, все могильщики большие пропойцы, и свое черное дело они совершают всегда пьяные, с мутным взором. Но мне одному все равно не вырыть гроб: я слаб, нервен, на кладбище есть сторож даже ночью; надо знать время, когда он обычно спит, или что-нибудь в этом роде.

Потребовалась еще мучительная неделя, чтобы я напал на след Таниного могильщика и понял, что дальше искать не надо: он согласится сам на такое дело. Это был грязный, полуопившийся мужчина по имени Семен, с тяжелым, но где-то детским взглядом. Почему-то он привел с собой еще своего кореша – этот не работал на кладбище, но могильщик ему во всем доверял. Звали кореша Степан. Он был маленький, толстенький и до дурости веселый, почти совсем шальной от радости. Возможно, это было потому, что он часто помогал могильщику. Наверное, великое счастье участвовать не главным в таких делах, но все-таки участвовать.



Мы присели на бревнышках, у травки, у зеленого пивного ларька, недалеко от кладбища. Толстая продавщица все время распевала старинные песни, продавая пиво. Семен с ходу резко спросил меня:

– Для чего тебе голова?

Легенда у меня уже была готова.