Рина Зеленая
Разрозненные страницы
Унывна осени пора,Но день сегодняшний прекрасен:На небе волны серебра,И солнца диск блестящ и ясен.Н. ГогольМгновенье мне принадлежит,Как я принадлежу мгновенью.Е. БаратынскийПод редакцией Б.М. ПОЮРОВСКОГО
Оформление художника И.А. ОЗЕРОВА
В книге использованы фотографии из личного архива Рины Зеленой и Центральной научной библиотеки СТД РФ
В работе над книгой принимала участие Злата СТАРОВОЙТОВА
Предисловие Ростислава Плятта
В оформлении переплета использованы фотоматериалы Российского агентства «Информкино»
© Р.В. Зеленая, правопреемник, 2001
© Художественное оформление, ЗАО «Издательство «Центрполиграф», 2001
© ЗАО «Издательство «Центрполиграф», 2001
От издателя
Книга, которую Вы держите в руках, читатель, впервые увидела свет еще при жизни автора в 1981 году. В 1987 году она была переиздана и тут же стала библиографической редкостью. «Виной» тому не только популярность актрисы Рины Васильевны Зеленой, но и ее безусловный литературный дар, особая наблюдательность и доброжелательность к людям, с которыми ее сводила судьба.
XX век подводит итоги. Рина Зеленая и почти все, с кем она была связана, отныне принадлежат истории – истории нашей культуры. Вот почему нам казалось уместным еще раз вернуться к ее мемуарам в надежде, что они заинтересуют всех, кто любит искусство.
Рина Васильевна умерла в 1991 году.
Издательство не сочло возможным менять время действия, указанное мемуаристом.
О Рине Зеленой
Когда мне предложили написать предисловие к этой книге, я сразу согласился, так как очень люблю Рину Васильевну и всегда восхищался и восхищаюсь ею как актрисой.
Но вот на мой письменный стол легла огромная стопа машинописного текста, и тут я оробел: все это нужно было прочитать, а у меня в тот момент не было ни секунды свободного времени. Меня, правда, предупредили, что предисловие нужно не завтра, но все-таки… Я решил пробежать страницу-другую, просмотреть список глав и т. д. Начал пробегать, и… все дела невольно отодвинулись в сторону, мой бег по страницам замедлился, я вернулся к началу, погрузился в книгу и оторвался от нее, лишь достигнув последней страницы, – так это интересно! И сразу же возникла в уме рекламная лихая фраза, которой можно было бы и ограничиться: «Всем, всем, всем! Читайте книгу Рины Зеленой!» Вот и все. Зачем предисловие? Тем более, что написать его трудно, так как популяризировать автора в данном случае дело бессмысленное: Рина Зеленая – кто не знает этого имени?! Так что напишу совсем немного.
Эта книга не случайно названа «Разрозненные страницы». И хотя она, очевидно, должна быть отнесена к жанру мемуарному, автобиографическому, она резко отличается от многих театральных мемуаров прежде всего точностью отражения своеобразной личности автора в сочетании со свободой изложения. Описываемые события не следуют в хронологическом порядке, не прикреплены к определенным датам. Они возникают по зову памяти или по причинам чисто эмоциональным, когда автору хочется именно здесь, сейчас, вспомнить нечто, оставившее прочный след в душе его. Вот так, вдруг, возникает, к примеру, глава «Гроза», где все перемешано во времени, где будет и мирный сочинский номер в гостинице, и 4-й Украинский фронт – Карпаты… Где промелькнут и Владимир Яхонтов, и командир полка Фома Игнатьевич… Где будет гроза и на море, и в канонадном небе над Карпатами… И вы, читатель, проникаетесь ощущением благодатности грозы и хотите мокнуть вместе с автором… И все описанное связано и с детской «грозобоязнью», и с темой войны – всего лишь на трех страницах возникает чудесная новелла о грозе, которую можно напечатать отдельно.
Прелестно рассказывается в книге о маленьких театрах 20 —30-х годов, о которых почти ничего не написано и, стало быть, широкому читателю неизвестно. А само это время вызывает сегодня исключительный интерес как начало новой эпохи в истории театра, кино, музыки, живописи.
Кстати сказать, не помню, чтобы, читая чьи-либо мемуары, я смаковал их литературные достоинства – всегда интересен самый факт. Другое дело у Рины Васильевны: иные главы ее книги воспринимаются подобно «Грозе», как ряд превосходно написанных новелл. Удивляться тут нечему. Рина Зеленая – прирожденный литератор. У нее все интересно. И то, как написаны пейзажи, и лирические отступления, и ядовитые полемические заметки, и зоркость глаза на, казалось бы, мелочи, из которых потом вырастает образ. И всюду присутствует ее юмор, ее особый разговорный стиль. И когда, к примеру (а их сотни), автор, вспоминая свою сослуживицу по Театру «Крот», пишет: «Угловатая девочка, неловкая, умная до такой степени, что сейчас она доктор филологических наук», – вы в этой фразе отчетливо слышите Ринину интонацию.
У нее замечательное чутье к слову (недаром она автор текста многих своих ролей) и исключительный импровизационный дар, чему я был свидетелем на съемках кинофильма «Подкидыш» (где Рина Васильевна присутствовала всегда как один из авторов сценария), когда вдруг выяснилось, что нужен еще один комедийный персонаж, и Рина Васильевна тут же, на съемке, сочинила роль домработницы Ариши и блестяще ее сыграла. Видевшие фильм – вспомните! А для меня «Подкидыш» – сладостная пора: я впервые снимался в большой роли! И «подкинула» меня в кино Рина Васильевна, это именно ей я «показался» в роли холостяка-геолога.
Зря я об этом сейчас вспомнил: теперь вы будете считать, что это предисловие я написал из благодарности. И тем не менее предисловие пора заканчивать.
Чем еще подкупают «Разрозненные страницы»? Это не просто рассказ о профессии, это страницы о жизни в глобальном смысле слова, о том, как интересно жить, узнавать, видеть, любить красоту. Но надо уметь ее видеть. Вот как-то вернулись мои товарищи по театру после гастролей в Хабаровске. Хорошие актеры, милые люди, делились впечатлениями. Между прочим, купались в Амуре. В Амуре, в знаменитой реке! Я все ждал каких-то особых слов об Амуре – не нашлось. А для Рины Амур – потрясение, как от чуда! «Каждый день бежала утром на свидание, как влюбленный…» И о нем (или о ней, поскольку Амур – река) специальная глава в книге.
Никогда не думал, что пребывание в больнице по поводу язвы желудка может стать темой для рассказа о самых разных людях, в том числе о машинисте, которого невозможно забыть, а язва и сама Рина отойдут на задний план.
Быстро летит время, смена веков – эта грань ощущается в книге постоянно. Надо было суметь увидеть, оценить лучшее, найти свой путь, прошагав в ногу со своим временем на встречу с новыми временами.
Здесь, на разрозненных страницах, мы встречаемся не только с близкими друзьями Рины Зеленой. Здесь имена людей, о которых написаны книги. М. Горький, А. Толстой, Н. Островский, П. Бажов, П. Капица, О. Шмидт, И. Орбели, Кукрыниксы, В. Чкалов, К. Чуковский – уж, кажется, все они достаточно описаны. Но у Рины о каждом из них – свое. И поэтому так интересно узнать что-то неведомое о человеке, о котором знал только самое значительное и самое важное. Ну, скажем, мир Бажова, увиденный «через пельмени» в его доме, – где вы еще такое прочтете!
Я сознательно выделяю главы книги, не связанные впрямую с профессией автора. Вл. Маяковский, часто возникающий на этих страницах, написал о себе: «Я – поэт. Этим и интересен». Слова эти можно было бы обратить и к нашему цеху, хотя, увы, рассказы о своей профессии далеко не всегда удаются актерам, даже талантливым. Ярким исключением является одна из книг С.В. Образцова, так и озаглавленная «Моя профессия», замечательная книга, в которой есть прекрасные слова и об искусстве Рины Зеленой. Я же хочу сказать о ней как об авторе книги: актриса видит окружающий ее мир по-своему, смотрит на него пристально, внимательно – этим и интересна. Вот, к примеру, глава «Летим на Северный полюс». Она очень любопытна в профессиональном отношении: может быть, каждый из нас, актеров, сумел бы описать, как шли концерты на дрейфующей льдине, но далеко не каждый мог бы так написать об оленях, увиденных в Нарьян-Маре: «Олени производят впечатление такого трудолюбия, безропотности, такого смирения, что больно смотреть в их кроткие глаза».
Детская тема, ставшая основной в ее творчестве, ее «детские рассказы для взрослых», смысл которых не в подражании детскому голосу, а в раскрытии детской души, – вот что всегда очаровывало зрителей и вызывало чувство благодарности к актрисе. И об этом тоже рассказано прекрасно…
Я сказал, что напишу немного, а самого уж тянет цитировать еще и еще. Пускай цитаты выбирает сам читатель. А закончить я хочу, уже как актер, словами благодарности Рине Васильевне Зеленой за ее глубокую и преданную любовь к нашему цеху, за высокую оценку актерского труда, за ту неподдельную теплоту, с какой рассказывает она о своих друзьях и товарищах, о спутниках своих на бесконечных и трудных дорогах любимой народом советской эстрады.
Р. Плятт
Вокзал
Вот я, например, терпеть не могу воспоминаний. Дневники – это правильно, это удивительно важный, мне кажется, литературный документ. И письма тоже. Михаил Кольцов мне как-то объяснял, что каждый человек должен по возможности записывать что-то о себе и о том, что кругом происходит. Даже если записывать, сказал он, ежедневно только погоду, эти записи – клад для тех, кто будет жить гораздо позднее. Правда, он ведь не знал, что спутники будут делать это лучше, чем люди.
Но воспоминания – это очень условно. Про то же самое один помнит одно, другой – совершенно другое.
Даже школьные годы не люблю вспоминать, когда пожилая тетка, совсем чужая, неузнаваемая, набрасывается на тебя, целует и в восторге начинает: «А помнишь?! Ты помнишь?!» А я ничего не помню.
А если иногда сам захочешь вспомнить что-то прекрасное, далекое, важное, вдруг неизвестно откуда наплывает совсем иное, страшное, о чем не хочешь ни думать, ни вспоминать.
Просыпаюсь как от толчка. Открываю глаза. Нет, я не сплю, я просто закрыла глаза, чтобы не видеть огромных окон этого страшного вокзала. Мы стоим или едем? Нет, мы уже не в поезде, а внутри вокзала. Как мы сюда попали – мама, сестра и я? Мы долго ехали из Москвы в набитом людьми вагоне. Поезд то шел, то останавливался. Но вот он остановился совсем; рано, на рассвете. Лютый мороз снаружи. Холодно в вагоне.
Потом пришли какие-то люди и сказали, чтобы все выходили немедленно, что поезд дальше никуда не пойдет. Все начали бегать в разные стороны, чтобы узнать, что же с нами теперь будет дальше. Даже наша мама, всегда решительная в своем легкомыслии, вдруг испугалась, притихла и со страхом смотрит на нас. А за окошком бегают люди и кричат что-то друг другу. Пар изо рта у них выходит клубами, каждое слово – как облако. Какой мороз!
На станции можно было уже ничего не узнавать. Те, кто приехал сюда раньше нас на день или на неделю, сидели в вокзале группами, подальше от огромных, постоянно открытых дверей, или лежали на полу в сыпняке. И никто ничего не знал. Какие-то люди уползали в город – то ли найдут спасение, то ли нет. И пронизывающий, леденящий холод. Как было тепло в холодном вагоне!
Всего ужаса нашего положения я еще не понимала. Мне не приходилось раньше отвечать за семью. Хотя мы с сестрой были уже взрослые девочки, но домашние, папины и мамины, всегда зависели от родителей во всем и даже слушались иногда. Я только сумела понять и решить, что надо сидеть у самой двери, куда сильный ветер даже заносил снег, чтобы быть подальше ото всех. Все равно лютый холод: что снаружи, что внутри – минус двадцать пять градусов. У двери никто не сядет рядом. Страшно заболеть сыпняком здесь.
Мама, маленькая, скорчившись, покорно дрожит под платком без всяких жалоб. И не потому, что она поняла, что нельзя было схватить из дома в Москве двух девочек и везти их к отцу «куда-то на юг».
В Москве мама получила от отца старое письмо, которое, видно, где-то долго блуждало, валялось два-три месяца невесть где. Отец обстоятельно писал из командировки, что его отправляют дальше, на юг, восстанавливать вещевые склады после разгрома белых, и звал нас к себе. Хотя определенного адреса у него пока нет, но он напишет позднее. Мама решила, что самое время ехать к отцу. Затолкав в чемоданы что попало, кроме теплых вещей (ведь мы едем на юг!), она велела мне добывать у начальства отца полагающиеся для проезда документы. Я храбро взялась за это, получила все нужные бумаги, неведомые мне дотоле «литеры» и направление семье к месту работы отца. Денег мне почему-то не дали. Но маму это не смутило ничуть: «Как-нибудь доберемся». И вот мы сидим. Мы уже не мерзнем, мы замерзаем. Я с ужасом смотрю на посиневшее лицо сестры, хватаю ее маленькие леденеющие руки, растираю в своих замерзших ладонях.
Темнеет в вокзале. Гулкие звуки шагов теряются в высоких темных сводах. Где-то промелькнет фонарик, и станет еще темнее.
Опять пришли люди с носилками. Уносят кого-то, кто замерз, или того, кто кричит в жару сыпного тифа. Гулкие шаги. Очень страшно. Расталкиваю маму – спать нельзя: замерзнешь – унесут на носилках. Мне надо встать во что бы то ни стало. Нет, не встану: ноги в старых холодных ботинках (кто-то дал их мне еще в вагоне) будто примерзли к каменному полу, страшно больно.
Прежде чем я что-то услышала, осветился кусок стены. Потом откуда-то голоса. Громкие, решительные. Шаги. И свет приближается, яркий еще издали. Какие-то люди в военной форме проходят по другой стороне громадного зала. Проходят. Сейчас уйдут навсегда. Встать во что бы то ни стало. Сейчас, пока можно догнать… Вскакиваю на стеклянных ногах, бегу, догоняю. Безнадежно кричу:
– Послушайте!.. Остановитесь!
Люди замедляют шаги, освещают меня фонарем. И вдруг один из них пристально смотрит на меня. Он из Москвы и как-то видел меня в гостях у своих родных. И почему-то случайно запомнил.
– Что вы тут делаете, девочка?
Заикаясь, рассказываю. И вдруг чудо, как в кино: нас подбирают, ведут по бесконечным, обледенелым, заснеженным путям огромной территории харьковского вокзала. И почему-то мы спасены.
Тиф меня настиг позднее…
Вообще, дорогой читатель, я лично тебе эту книгу читать не советую. (Это, конечно, шутка. На самом деле я только и мечтаю, чтобы ты прочел все страницы до конца.) Вины моей нет, что я писала эту книжку. Поверишь ли, я сопротивлялась много лет, как могла, и никогда не думала, что сдамся. Но просили мои зрители, те, кто видел меня в фильмах или концертах, они были так добры ко мне, смею сказать, что они любили меня, прямо как будто я им родственница. Происходило это, может быть, потому, что всю жизнь я рассказывала им о детях.
Когда мои выступления стали передавать по радио, в редакции приходило много писем от взрослых. Дети не выступали тогда по радио. Вообще они не были в такой моде, как сейчас, когда они выступают как чтецы-исполнители, докладчики, комментаторы, дикторы, поздравители, разъяснители. Все удивлялись, услышав голос маленького ребенка по радио. Учительница, жившая в одном из отдаленных уголков страны, взволнованно писала: «Я включила приемник с опозданием и не слышала имени малыша, который так чудесно читал стихи. Это было необычайно. Я прошу вас немедленно написать, в чьих руках находится воспитание этого талантливого ребенка».
Мир ребенка был темой всей моей жизни. Дети присылали мне письма, рисунки, разговаривали со мной, а я потом рассказывала о них взрослым. Это всегда воспринималось зрителями с волнением и глубоким пониманием. И, встречая на улице людей, улыбающихся мне как-то особенно ласково, я понимала, что это их любовь к детям частично переносится на меня и что луч этой любви озаряет мою работу.
Поэтому зрители, мамы и дедушки, писали и писали в редакции и просили что-нибудь рассказать обо мне – откуда я взялась и зачем. И тут уж редакциям пришлось присылать ко мне корреспондентов и строго требовать от меня всех этих сообщений.
Есть вещи, которых человек иногда преодолеть не может. Я, например, не умею давать интервью. Да к тому же журналисты приходят с ящиком и микрофоном и суют его тебе под нос. Нет, это я написала грубо. По-правдашнему – это их работа. Они, бедные, ведь должны узнавать о людях, спрашивать, записывать, а потом рассказывать всем то, что они узнали. А я, как увижу микрофон, начинаю заикаться и говорю не то, что хочу. И когда смотрю по телевидению, как другие люди отвечают на вопросы, думаю, что они тоже мучаются. Ну зачем спрашивать Майю Плисецкую, что именно она выбрала бы, какую профессию, если бы не была балериной! А для чего ей об этом думать, если она уже Плисецкая? Или спрашивают В. Коккинаки, кем бы он хотел быть, если бы не летал. А он – летчик-испытатель, который «учит» самолеты летать. Он испытывал все до одного самолеты Ильюшина. Их, братьев Коккинаки, было пять, и все – летчики.
Я так и не смогла ни разу заставить себя рассказывать. Да и какой смысл? Будешь долго и подробно объяснять кому-то о себе, а потом, когда напишут, все равно придется читать что-то не то и не так о тебе написанное и исправлять. Уж лучше писать самой, хотя нет у меня прекрасных записей, как у умных людей, о встречах, о впечатлениях, о природе, и только придется оправдываться, что страницы разрозненные, какие-то из них забыты, какие-то потеряны – может быть, еще найдутся. А писать нужно, и вот теперь каждый день приходится, как говорил В. Шкловский, «скрести перышком». А еще больше мне сегодня подойдут строчки Бориса Заходера:
Пиши, хоть царапай,Как курица лапой,Но все же царапай,Царапай, царапай.Дедушка
Много раз мне приходилось слышать такое мнение: самое трудное – это начать книгу воспоминаний. Самое трудное – начать. А потом все приходит само собой. Нет, я с этим не согласна. Как раз начать книгу очень просто. Можно, например, так: жила-была девочка… Правда, это, кажется, уже было, но это неважно, тем более что девочка действительно была и жила.
Жила в маленьком одноэтажном Ташкенте. Сейчас это трудно себе представить. Утопающий в садах, розах, звенящий арыками городок, с улицами, когда-то распланированными, видно, прекрасными архитекторами. Улицы прямые, широкие, хоть и с немощеными пыльными мостовыми, но с кирпичными тротуарами. А в старом городе, где живут узбеки, грязь непролазная, по щиколотку, или глубокая пыль, тонкая и легкая, как пух. Маленький ишак идет как в облаке между дувалами. А большая арба плывет как корабль по волнам: то вверх, то в глубокую яму. Узбек сидит высоко на арбе, красивый, с большим цветком за ухом, и поет от всей души обо всем, что видит кругом.
В городе все улицы засажены акациями или тополями, а на углах – карагачи с огромными кронами, дающими летом густую, непроницаемую тень в любую жару. Время от времени через город проходит караван верблюдов, часто с сидящими между горбами женщинами в паранджах и маленькими детьми – девочками в бесчисленных косичках или мальчиком с перышком в чубчике.
Вот тут и жила девочка. И можно рассказывать, как она жила-была, вспоминать про семью, про детские годы.
…В те времена никто никуда не переезжал: где люди рождались, там и умирали. И вдруг удивительное, невероятное дело: отца девочки переводят по службе из города Ташкента в город Москву.
Даже и не вспомнить теперь, что увезла девочка с собой, какие вещи из своего детства, в далекую Москву. Наверное, Чарскую с золотыми буквами на переплете и надписью: «В награду за отличные успехи».
Ездили тогда в поездах долго. Девочка сидела, опершись на руку, задумчиво смотрела в окно, тусклое, закрытое двумя рамами. Как будут жить они в Москве? Интересно, какие в Москве арыки, какие верблюды? И еще думала, что теперь уж долго не увидит дедушку. Он ее очень любил, и поездка к нему на праздники всегда была событием.
Ехали на извозчике – это первое удовольствие. Назывался дом «дача», потому что был громадный сад и ехать надо было по переулку, заросшему зеленью настолько, что ветви деревьев смыкались над головой извозчика. Приехали, вылезаем. Дом – обыкновенный, городской. Выходит дедушка, похожий, всегда казалось мне, на Тургенева из хрестоматии, очень ласковый со мной.
Внутри дома бабушка – не родная, дедушкина жена, высокая дама с прической. Еще в передней пахнет невыносимо вкусно. В столовой – праздничный стол. На белоснежной накрахмаленной скатерти – традиционный окорок, целиком запеченный дома, с золотой кожей, отвернутой, как крышка от коробки сардин, и приколотой особой большой острой вилкой; фаршированные куры и индейки; торты, мазуреки и пироги, готовившиеся каждой хозяйкой по-своему или по рецептам бабушек. У нас дома особым умением готовить подобные угощения отличалась мама, получавшая наивысшие похвалы от всех визитеров («Нет! Никто не умеет готовить это так, как Надежда Федоровна!»).
Немного погодя я уже сижу около дедушки на маленькой скамейке. Он гладит меня по голове, а я беру его руку и разглядываю. Рука белая, с голубыми выпуклыми жилками, мне они казались похожими на реки в географическом атласе старшего брата, и это было очень красиво. Мне хотелось, чтобы у меня тоже были такие руки.
Еще тогда, в Ташкенте, читая все подряд, я нашла какой-то юмористический журнал и там увидела список общественных деятелей города (видно, это была сатира на них). И вдруг среди других я нахожу своего деда. Там было написано так: «Иван Кузьмич Зеленый – гласный в думе. Если бы не его цветная фамилия, был бы совсем бесцветным». Я была в восторге и долго гордилась дедушкой.
Бильярд
Это я рассказала, к примеру, как можно начать книгу. А можно и совершенно иначе.
…Двадцать шестой год. Я иду по набережной Ялты рядом с Владимиром Владимировичем Маяковским. Только мы не гуляем, как все, а идем по делу – в бильярдную. Странно, что он позвал меня: у него всегда огромный выбор первоклассных партнеров. Но ослушаться его я не могу, он и так чем-то расстроен.
Мне трудно объяснить, как я тогда относилась к Маяковскому Я видела его редко – на литературных вечерах или в Доме Герцена. При этом он всегда как-то по-доброму разговаривал со мной, а я, не знаю почему, не могла держаться с ним просто, как со всеми. Какая-то тревога всегда овладевала мной. Я старалась произносить что-нибудь «умное» и от этого казалась себе еще глупей. В Ялте я встречала В. Маяковского чаще. На этот раз я шла по набережной совсем в другую сторону, когда встретила его. Он сказал:
– Пошли в бильярдную!
Я повернулась и пошла.
Он шагает большими шагами. А я, воображая, что иду с ним в ногу, семеню, просто бегу, стараясь не отставать. Я хоть понимаю, кто идет рядом со мной, знаю, что это гений, но еще не восхищаюсь его стихами – я стала понимать их и любить позднее.
Здесь, в Крыму, Маяковский выступал на открытых сценах курзалов. Его слушали все, кто был в это время на крымских курортах. Мы, актеры, приглашенные для работы на ЮБК (Южный берег Крыма), работали повсюду. Нас навалом грузили в полуторки – пианистов и певцов, чтецов и балерин – и возили по всему побережью (Алупка, Симеиз, Алушта, Гурзуф). Но каждый старался попасть на вечер Маяковского.
И мне выпадало несколько раз счастье слушать его, слышать музыку неповторимого низкого голоса, видеть его удивительную манеру держаться, его спокойные, полные достоинства движения.
Обо всем об этом теперь написано сто тысяч слов. Я вспоминаю только мои ощущения того времени. Например, мне казалось, что спокойствие, которым дышало все его выступление, спокойствие и храбрость были как бы начинены изнутри тревогой, страхом, неуверенностью, как у дрессировщика в клетке с тиграми. Среди людей, купивших билеты на вечер, были и шакалы, и барышни, и хулиганы (хулиганство на литературных вечерах тогда считалось модным, как наличие собственного мнения о какой-нибудь литературной школе; «тявкали» даже отдельные барышни).
Актеры из Москвы, Ленинграда, Киева давали концерты в курзалах, и нам бывало страшно: ведь все внове, под открытым небом. Например, впервые появилось художественное чтение. Придумали тогда артисты – Яхонтов и другие – читать со сцены литературные фрагменты (Лескова, Чехова, Сейфуллину, Бабеля). Драматические актеры на вопрос, кто сейчас на сцене, насмешливо отвечали:
– Кто-то читает вслух.
Сейчас мастера художественного слова также необходимы людям и читают любимые наши страницы и по радио, и на сцене, и по телевидению, иногда целиком произведения Шолохова, Толстого, Айтматова.
Тогда еще не было ни микрофонов, ни вопящих девиц, ни электрогитар, ни фонограмм, ни Пахмутовой с Добронравовым. Было только право добиваться победы над зрителем, заставляя его чувствовать себя укрощенным и обогащенным. Все мы приезжали на гастроли без всяких гарантий: какие будут сборы, какая погода – ничего неизвестно. Нам давали жилье – какую-нибудь бывшую виллу, – и все мы, как перелетные птицы на сломанном грозой дереве, размещались, устраивались, умывались в море, ели по талонам в столовке, все почти одинаковые босяки, что Яхонтов, что Блантер. И ни одного лауреата.