Я навел справки у осведомленных товарищей по палате и выяснил: после первой же вожатской вечеринки негодяй лишил Таю невинности, которая, вероятно, уже тяготила бедную девушку. Об этом он с удовольствием рассказывал всем, даже старшим пионерам. Услышав эту историю, я быстро охладел к Тае, подобно тому как романисты прошлого века непременно охладевали к своим героиням, если те утрачивали целомудрие до обязательной свадьбы, да еще не в объятиях главного героя, а какого-нибудь эпизодического проходимца…
Но стихотворение осталось, я долго считал его своей творческой вершиной и охотно в течение нескольких лет читал при каждом удобном случае, будучи уже студентом и тусуясь в компаниях таких же молодых поэтов. Это продолжалось до тех пор, пока однажды на одной из таких тусовок не появился начинающий критик Любин-Любченко – длинноволосый юноша с масленой улыбкой. И он, странно приобняв меня, заявил, что покуда еще не встречал в поэзии более точного и свежего описания орального секса. Я взглянул на свой шедевр осознанным взором и с тех пор никогда его больше на людях не читал.
Работа шла – спасибо «амораловке» – споро, и я лихо добрался до того места, когда пионеры-кировцы одержали внушительную победу на всесоюзном соревновании 1954 года, собрав самое большое количество металлолома для целинных комбайнов, – кстати, после этого созидательного налета ничего металлического в Кировском районе нельзя было обнаружить даже с помощью миноискателя. Но зато к мерзнувшим в брезентовых палатках героям залежных земель отправились сделанные из этого железа комбайны и тракторы с трафаретными надписями: «Пашите, герои!» Думаю, лет через пять металлические обломки этих сельхозагрегатов собирала уже целинная пионерия, так как все следующее десятилетие на всесоюзных соревнованиях неизменно побеждали именно дети Казахстана, что, кстати, непосредственно сказалось на нынешней бронетанковой мощи суверенной Казахской Республики.
В этом месте я решил отдохнуть, тем более что мне нужно было как-то прореагировать на навязчивое желание общественности получить для ознакомления роман моего Витька. Нет, я все-таки правильно сделал, что объявил его мастером крупной прозаической формы – стихи все время просят почитать. Роман же совсем другое дело. Опыт показывает: люди, как правило, успокаиваются, получив в руки увесистую папку – символ каторжного труда прозаика, и даже тесемок не развязывают…
Я полез на антресоли и достал оттуда шесть пустых красных папок, упакованных еще по-фабричному, вставленных одна в другую, как персонажи романов маркиза де Сада. Папки сохранились у меня с тех времен, когда я лет шесть назад служил в многотиражке 4-го автокомбината, называвшейся «За образцовый рейс». Работа была нудная: бесконечные заметки про езду без нарушений и дорожно-транспортных происшествий, про экономию горюче-смазочных материалов, иногда – портретный очерк, начинавшийся обычно словами: «Широкой мозолистой, испачканной в масле ладонью он потер свое усталое доброе лицо и – неожиданно – улыбнулся…» Один раз в квартал редактор выписывал на весь строчащий коллектив канцтовары, которые мы – четыре сотрудника – тут же по-братски делили между собой и уносили по домам, поэтому в редакции никогда нельзя было найти ни карандаша, ни чистого обрывка бумаги.
Итак, я достал с антресолей полдюжины папок и столько же стандартных упаковок машинописной бумаги – по пятьсот листов в пачке. Разорвав пачки и разъяв папки, я вложил в каждую папку по пятьсот чистых страниц и туго завязал тесемки трогательными бантиками. Теперь предстояло самое главное. Я вырезал из бумаги шесть квадратиков, размером с поздравительную открытку, и разложил их перед собой: роману нужно было дать название, а это – дело непростое. Например, назови я роман «Сквозь зори» – и литературная судьба Витька окончилась бы, не начавшись, ибо его сразу объявили бы бесцветным новобранцем многочисленного отряда писателей, воспевающих нашу социалистическую действительность. Напиши я на этих квадратиках непонятное мне самому слово «Затеси» – и Акашин мгновенно будет причислен к ватаге писателей-деревенщиков, что само по себе неплохо, но ни один уважающий себя эстет не подаст ему даже мизинца, а в свете моих стратегических планов это никуда не годилось. Заголовок «И плюя на алтарь…», конечно, сразу же сделает Витька видной фигурой среди чистоплюев-постмодернистов, но тогда ни один уважающий себя писатель-деревенщик, а тем более соцреалист, рядом с ним на собрании не сядет! Это тоже нарушало мои виды на Витькину литературную будущность…
Я полчаса бесполезно ходил по комнате, листал «Литературную энциклопедию», потом включил телевизор. Оперный толстячок, вдохновенно косоротясь, пел про заздравную чашу. Я убрал звук и налил себе еще чуть-чуть «амораловки», чтобы подогреть остывающий интеллект. Пока напиток не подействовал, в моей голове мелькнуло несколько бездарных названий, и вдруг откуда-то из глубин подсознания, как рыбешка, спасающаяся от хищника, выпрыгнуло на поверхность заветное сочетание. Ну конечно! Конечно: «В чашу»… Замечательно! Деревенщики увидят в этом явный намек на один из способов рубки избы, когда в нижнем бревне делается выемка, а в верхнем, наоборот, шип, что обеспечивает особую крепость и устойчивость сруба. А чистоплюи-постмодернисты и сочувствующие им усмотрят в этом нечто мусическое и мистериальное. В общем, неважно что: Любин-Любченко растолкует! Соцреалисты вообще ничего не поймут, что, собственно, от них и требуется… Итак, я вставил первый квадратик в каретку машинки и напечатал:
ВИКТОР АКАШИН
В ЧАШУ
РОМАН
Изобразив это на шести квадратиках, я приклеил их к папкам, которые в свою очередь рядком-ладком разместил на диване. И вот они лежали передо мной – новенькие, чистенькие, свеженькие, точно младенцы в роддоме, разложенные няньками перед тем, как нести их к мамашам на кормление. Налюбовавшись, я снова сел за машинку, ибо напиток Арнольда стучал мне в виски и требовал творчества. Следующая глава из истории Кировской пионерской организации называлась «Космонавт ХХI века» и рассказывала о победе районных пионеров во Всесоюзном конкурсе «Хочу на орбиту!». Как все-таки тесна и непредсказуема жизнь! Оказалось, победителя этого конкурса – тринадцатилетнего Женю Северьянова – я знал. Точнее, знаю теперь. А еще точнее, я познакомился с ним, уже будучи эпиграммушечником на банкете, незадолго перед вылетом на Сицилию… Значит, в тот вечер, девять лет назад, сочиняя историю пионеров-кировцев, я понятия о нем не имел. Приехали. Нет, обязательно мне нужно запутаться во временных слоях, как в незнакомом женском белье! Ладно, черт с ним, с согласованием времени, эта история стоит того, чтобы ее рассказать!
Меня пригласили почитать эпиграммушечки на дне рождения какого-то крутого деятеля. Стол – персон на сорок – был накрыт в банкетном зале «Космоса». Пела Пугачева. Острил Жванецкий. Фокусничал Кио. Вставали увешанные орденами летчики-космонавты и со слезой говорили о замечательном их соратнике, человеке чуткого сердца и необъятной, как расширяющаяся Вселенная, души Евгении Антоновиче Северьянове, попросту – Северьяне, о его неоценимом вкладе в дело спасения отечественной космонавтики в годину тяжких реформ и угрожающих нововведений. Северьян, еще молодой мужик с ранней лысиной, скромно потуплял взгляд и умолял друзей: «Да ладно, ребята, чего уж там… На моем месте так поступил бы каждый». – «Нет, не каждый! – вскочил седой космический генерал с двумя геройскими звездами на кителе. – Эти новые толстосумы все на канарских баб тратят – а ты на людей! На наш советский космос!» И начались крепкие, до взрыда, мужские объятия.
Потом был мой знакомый имитатор, с которым я плавал по Волге, он в лицах изображал, как воскресший Сталин вызвал к себе Горбачева с Ельциным и строго спрашивал их, зачем же они довели до такого состояния страну, а те малодушно оправдывались. Мишка все твердил, что «процесс пошел», а Борька, кроме «эта… понимаешь ли, так ничего ответить и не смог. Сопровождаемый одобрительными возгласами, диалог закончился коротким распоряжением генералиссимуса: «Лаврентий, расстрэлять…» Следующим был я и сорвал бурные восторги, прочитав эпиграммушечку, сочиненную тут же и записанную на салфетке:
Всю жизнь, мужики, я стремлюсь неуклонноК разверстому космосу женского лона…Северьян встал, выпил со мной на брудершафт, обнял, после чего я почувствовал в своем кармане присутствие небольшого прямоугольного предмета, оказавшегося при более близком знакомстве пачкой денег. Сумма была приличная, даже несмотря на галопирующую инфляцию. Назад мы ехали в одной машине с хмельным полковником, видимо, не очень успешным, потому что он стал жаловаться, что хоть ему и удалось слетать в космос, но у напарника разыгрался простатит, и полет прервали, за это им дали не Героев, а всего-то по ордену Ленина. А потом я спросил его о виновнике торжества, и он поведал, что Северьян чуть было не стал космонавтом, но на последнем этапе у него что-то не заладилось со здоровьем, и его «ушли» в науку. Со временем он возглавил лабораторию искусственной гравитации – огромный ангар с центрифугой посредине. В этом положении его и застали реформы девяносто второго. Сначала честный Северьян, как и все, бедствовал, обивал пороги, просил денег у правительства, но тщетно. Ему отвечали, что космос – достояние всего человечества, и какая, в сущности, разница, кто запустит раньше, больше и дальше – мы или американцы. В конце концов он нашел выход – стал сдавать свой огромный, с автоматической терморегуляцией, ангар азербайджанцам, которые устроили там арбузохранилище, такое огромное, что почти каждый второй арбуз, продающийся в Москве, был оттуда, из лаборатории искусственной гравитации. В скором времени Северьян сделался очень богатым человеком: вилла на Кипре, «Мерседес», дети в Принстонском колледже, но он не забурел, как остальные «новые русские», а принялся помогать оставшимся без работы космонавтам и даже открыл в Звездном городке бесплатную столовую для голодающего научно-технического персонала. И все это – на свои кровные, заработанные. Вот такой он человек, Женька Северьянов, – подлинный герой нашего времени!
Я фактически уже заканчивал историю пионеров-кировцев, когда из чуланчика показалась заспанная рожа Витька. Я заметил, что у него, как у всех, кто работает на свежем воздухе, лицо и шея буровато-красные, а остальное тело молочно-белое.
– Здорово, голова писателя Акашина! – поприветствовал я.
– Здорово, стукач!
– Почему – стукач?
– Да все на машинке стучишь. Стук-стук-стук… Много настучал?
– На молочишко.
– А это что? – спросил он, увидав разложенные на диване папки.
– Твой роман.
– Иди ты! – заржал Витек и начал развязывать тесемки. – А почему «В чашу»?
– А почему тебя Витей назвали? – вопросом на вопрос ответил я.
– Чтоб с другими не перепутали, – после некоторых раздумий сообщил он.
– Ну вот ты сам и ответил на свой вопрос, – не отрываясь от пионеров, сказал я.
– А где роман-то? – оторопел Витек, заглянув внутрь и переворошив чистые страницы.
– А зачем тебе роман? Ты почитать хочешь?
– Отнюдь.
– И они читать не хотят. Так что не волнуйся!
Витек слопал банку свиной тушенки, закусив ее батоном белого хлеба, выпил чайник кипятку, посидел у телевизора, дождался окончания передач и снова ушел спать. А я, взбодрив себя глотком «амораловки», работал до тех пор, пока не поставил окончательную точку в том месте, где Горби со свежеповязанным вокруг шеи алым галстуком рассказывает затаившим дыхание пионерам-кировцам о своем колхозном детстве. Такой встречи, конечно, не было, но меня попросили…
Я уже укладывался спать, когда – в половине второго ночи – зазвонил телефон.
– Спишь? – спросил Жгутович.
– Почти… Чего нужно?
– У тебя точно «амораловки» не осталось?
– Точно.
– Жаль… жена просто извелась. Жалко смотреть. Все-таки не чужие.
– А ты без «амораловки» уже не можешь?
– Это мысль! Надо попробовать…
– А что ж ты про Витька не спрашиваешь?
– А ты разве не передумал?
– С чего это! Наоборот.
– Ну и как там наш Витек?
– Нормально. Все идет согласно графику.
– Да слышал уже. Все только и говорят, как ты с каким-то ряженым в ЦДЛ приходил, – уныло признался Стас.
– Цель оправдывает средства.
– Я думаю, эта цель тебе не по средствам. Ты все равно не выиграешь.
– История нас рассудит, – отозвался я, с надеждой посмотрев на папки, которые переложил на подоконник, освобождая диван для сна.
– А у тебя ванна новая?
– Не очень.
– Плохо. Я брезгливый.
– Я тоже…
– А ты можешь себе представить, оказывается, декабристы были все поголовно масонами. Может, они поэтому и разбудили Герцена? Кстати, прости, что я тебя разбудил!
– Ничего…
– Да что там декабристы! Пушкин оттуда же… Знаешь, даже Кутузов был масоном!
– А Суворов?
– Суворов вроде нет. По крайней мере, в энциклопедии об этом ничего не сказано. А о Кутузове есть. Вот послушай: «При посвящении в седьмую степень шведского масонства он получил орденское имя “Зеленеющий лавр” и девиз “Победами себя прославить”…»
– А ты какое масонское прозвище хотел бы получить? – спросил я.
– Издеваешься?
– Нисколько! Я бы тебя назвал «Звонящий по телефону, когда все нормальные люди уже спят»… Спокойной ночи!
После этого дурацкого звонка я долго не мог уснуть, ворочался, вставал пить воду, а потом как провалился… И мне приснилась Анка. Она сидела над Витькиным романом и запоем читала его, то хохоча, то плача, а то сладострастно оглаживая свою нежно напрягшуюся грудь, точно ей попадались какие-то жутко эротические места. Прочитанные страницы она разбрасывала вокруг, и пол в незнакомой комнате был устлан чистыми, белыми, как полевой снег, листами…
11. Как поссорились Иван Иванович с Иваном Давыдовичем
Утром, уже довольно поздно, я растолкал Витька:
– Вставай, вредитель!
– Почему вредитель?
– Потому что много спать вредно… Надо идти!
– Куда?
– За зипунами.
– За какими еще, на хрен, зипунами?
– В школе надо было учиться, а не собак гонять!
– Если б я в школе учился, разве с тобой связался бы?
– Вставай! И запомни: за зипунами Стенька Разин ходил в Персию, где и добыл себе персидскую княжну, которую потом утопил…
– Как Герасим – Муму? – оживился Витек.
– Примерно, – удивленно кивнул я: такая аналогия мне в голову никогда не приходила.
– А что на завтрак?
– Ничего.
– Как это – ничего?
– А вот так: денег нет. Поэтому пойдем за зипунами…
Витек оделся. Я еще раз с удовольствием оглядел его вызывающе народный облик, взял одну из папок и сунул ему под мышку, но, поразмыслив, отобрал: было в этом что-то противоестественное. Потом я усадил Витька за стол, дал ручку и чистый лист бумаги:
– Пиши! В секретариат правления Союза писателей. Заявление. Прошу выдать мне материальную помощь в связи с работой над новым романом. Поставь крестик.
– Что?
– Распишись!
– Обожди, «секретариат» как пишется?
– Через «е».
– Везде?
– Дай сюда! – Я отобрал у него бумажку: автор гениального романа, делающий ошибки в каждом слове, в мои планы не входил.
Я отстучал заявление на машинке и заставил Витька расписаться.
– Неужели дадут? – засомневался он.
– Если правильно попросить – обязательно дадут. Что такое социализм? Гигантская касса взаимопомощи. На этом и сгорим…
Я сунул на всякий случай в портфель три папки, и мы пошли за зипунами.
Возле правления Союза писателей, расположенного в старинном особняке с осыпающимся фронтоном и табличкой «Дом охраняется государством», было оживленно: подъезжали и отъезжали черные «Волги», литераторы поодиночке и целыми группами входили и выходили, хлопая большой дубовой дверью. Я пристроил Витька на лавочке возле памятника Льву Толстому, который сидел в своем бронзовом кресле немым мемориальным укором этой муравьиной литературной жизни. Хотя муравьи всегда что-нибудь тащат в свою родную кучу, а писатели, наоборот, всегда норовят что-нибудь уволочь из правления.
– Никуда не уходи! – приказал я. – Крути «рубик». Если будут привязываться с разговорами, что отвечать – знаешь.
– Ищу культурный код эпохи?
– Молодец!
Намерения мои были просты, как голодное урчание в желудке: получить на имя молодого талантливого Акашина материальную помощь (на свое имя я уже два раза получал) и вызволить «командирские» часы: если не сделать этого в течение суток, в следующий раз по неписаному ресторанному закону не то что часы – золотой самородок под залог у меня не примут.
В приемной Николая Николаевича Горынина под надзором хмурой секретарши Марии Павловны (она, говорят, работала с ним еще на мебельной фабрике) толкалось человек пятнадцать писателей. По выражению лиц можно было сразу определить, какая надобность привела каждого из них сюда. Улыбчивая нервозность означала, что речь пойдет, как и в моем случае, о материальной помощи на творческий период. Если же на физиономии застыло плаксивое недоумение, то литератор прибежал жаловаться на хамство издателей. Строгая озабоченность – верный признак того, что писателю срочно понадобился автомобиль и он хочет попасть в список на приобретение машины вне очереди. Мрачная обреченность означала одно: человек решил просить квартиру и уже подготовил прочувствованный монолог о том, что невозможно писать полновесные художественные произведения в одной комнате с орущим младенцем или парализованным родителем. Я заранее знал ответ Горынина, выслушивавшего по десятку таких монологов за день. Он ответит, что Ленин писал свои бессмертные произведения на пеньке возле шалаша и не жаловался… Однажды, когда в пору наших с Анкой отношений я на правах будущего зятя распивал с Николаем Николаевичем на даче бутылочку, он объяснил: «Все просят… Но знаешь, кому дают?» – «Кому?» – «А тому, кто так просит, словно маму перед смертью кличет. Понимаешь? Большой талант нужен! Иной раз знаю ведь, что дурочку валяет, а ничего не могу поделать – сердце от жалости жмет…»
По моим наблюдениям, первенство в этом деле держал поэт с редкой фамилией Шерстяной, получивший таким вымогательским способом уже две комсомольские премии и одну государственную, поменявший, улучшаясь, три квартиры, каждый год бравший новенькую машину, а свою, еще не тронутую коррозией «старенькую», учитывая тогдашний автомобильный дефицит, продававший с большой выгодой. У него было совершенно особое выражение лица, точно его посадили на кол, но ему неимоверным усилием удалось выдрать кол из земли, и вот в таком недоказненном, я бы даже сказал, насаженном виде он и пришел к своему писательскому начальству со скромной просьбой. Постепенно Шерстяной привык к этому выражению лица, не расставался с ним уже никогда и даже, говорят, спал с перекошенной физиономией, чтобы не терять форму. В приемной правления он буквально жил и работал: изредка доставал из бокового кармана блокнотик и, кривясь, как от боли, записывал туда пришедшие в голову строчки:
Как у тынаДва МартынаВыясняли у трех Люб,Кто из нихКоторой люб?Дверь открылась, и оттуда вывалилась разочарованная семья Свиридоновых. Ходили слухи, будто Свиридонова-старшего пригласили на симпозиум в Австралию. Случилось это так: его жена написала хорошую критическую статью об одном писателе, работавшем в «Литературном еженедельнике». Тот, как это и водится между интеллигентными людьми, в знак благодарности взял интервью у Свиридонова-старшего. Ксерокс интервью вкупе с тщательным английским переводом, выполненным дочерью, Свиридонов разослал во все мировые культурные центры, присовокупив разъяснительную записку о своей исключительно ведущей роли в советской литературе. Клюнули на кафедре русистики одного австралийского университета, где искренне полагали, что в тоталитарной России все писатели, не успевшие эмигрировать, давно уже переведены на землеройные работы. А тут вдруг – интервью! Получив приглашение из университета, Свиридонов пришел требовать, чтобы Союз писателей отправил в командировку и всю его семью, нажимая на то, что такое небывалое количество писателей в одной ячейке общества станет для австралопитеков самым убедительным свидетельством замечательного расцвета культуры в СССР и доказательством решительного превосходства советского образа жизни над западным. Однако по тому, с какими недовольными лицами Свиридоновы покинули кабинет, было ясно: валюту выделили только на главу семьи. Судя по обрывкам разговора, весь обиженный семейный подряд направился в партком – жаловаться на несправедливость Горынина. Вот ведь времена – было куда пожаловаться! Говоря стихами Одуева:
Нигде, кромеКак в парткоме!В освободившийся кабинет сразу попытался войти следующий посетитель – Медноструев. Он огладил свою кудлатую черную бороду, поправил на носу очки в тонкой золотой оправе и, осуществив на лице выражение плаксивого недоумения, двинулся к двери, но буквально в последний момент его опередил неизвестно откуда взявшийся Чурменяев, строго-престрого озабоченный.
– Pardon! – буркнул он, проскочив в кабинет перед самым медноструевским носом.
– Все куплено Сионом! – рявкнул ему вдогонку обиженный Медноструев и вызывающе посмотрел на тихо сидевшего в углу писателя Ивана Давидовича Ирискина.
Тот презрительно усмехнулся и демонстративно закрылся томом Шолом-Алейхема. Остальные же сделали вид, что их это не касается.
Иван Иванович Медноструев был известным в литературных кругах антисемитом, автором ходившего по рукам рукописного исследования «Тьма. Евреи против России». В этом труде вся отечественная история рассматривалась под этим весьма своеобычным углом. Медноструев считал, что евреи непоправимо виноваты перед Россией еще с тех былинных времен, когда Русь изнывала под алчным и беспринципным игом иудейской Хазарии, не говоря уже о последующих пакостях, учиненных этим неискоренимым племенем над доверчивыми славянами. Своих взглядов Медноструев не скрывал и когда, бывалоча, сидел с учениками и единомышленниками в холле Дома литераторов, а мимо бочком спешил писатель с загогулистой фамилией или просто неудачно крючковатым носом, Иван Иванович качал головой и говорил своим замечательно густым басом, при этом издевательски грассируя: «В р-русской литературе только два настоящих поэта – Веня Витинов и Беня Диктов!» Вот какой это был субъект, настоящая Харибда литературного процесса, и будущность Витька во многом зависела от того, найду ли я с Медноструевым общий язык.
– Заполонили русскую литературу! – пророкотал Медноструев. – Присосались к сердцу народному! Выхолокостили историю!
– Этот Чурменяев обычный хам! – Я постарался перевести конфликт в невинную бытовую плоскость, осторожно косясь на упивавшегося Шолом-Алейхемом Ирискина.
– Вот-вот! Хам, Сим, Яфет… Все – оттуда! – подхватил Медноструев. – И дружок твой тоже оттуда!
– Какой дружок?
– Какой? Тот, что в кацавейке! Я еще давеча в ресторане приметил!
– Да вы что? Это же закарпатская доха! Исконно славянская форма одежды! – воскликнул я и похолодел от мысли, что мог нахлобучить на Витька сванку.
– А каббалистические знаки?
– С чего вы взяли?
– А вон! – Он кивнул в окно, где виднелся Витек, старательно вращающий свой кубик Рубика. – Я сразу приметил: буковки-то каббалистические…
– Да что вы такое говорите! Это обычный кубик Рубика, а буквы на нем наши.
– Что вижу – то и говорю. Значит, кубик Рубика? – Медноструев задумчиво почесал довольно большой шрам на лбу. – Рубик – Рубин – Рубинчик – Рабинович… Понял? И чтоб ты знал, «Протоколы сионских мудрецов» тоже русскими буковками написаны! Понял?
– Понял. А Витек-то мой при чем тут?
– А масть? Ты на масть посмотри! – настаивал бдительный Иван Иванович.
– Нормальная масть. Вы тоже не блондин!
– Я-то не блондин, а дружок твой – рыжий. И конопатый! Улавливаешь? Фамилия-то как у него?
– Акашин.
– Во-от! С этого бы и начинал! Акашин – Акашман – Ашкенази – Аксельрод! Понял?
– Скорее нет, чем да…
– Ты в баню с ним сходи, тогда поймешь!
– Ходил, – соврал я. – Все на месте…
– Это тоже ничего не значит. Теперь за большие деньги можно пластическую операцию сделать. Вырезают лоскут с задницы и восстанавливают…
Кстати, в своем труде Медноструев доказывал, что обрезание – это не что иное, как древний способ зомбирования человека, ибо после операции обнажаются какие-то важные нервные окончания и происходит целенаправленное перевозбуждение каких-то участков мозга. В итоге подвергшийся такой операции человек превращается в биоробота и готов выполнять самые разнузданные приказы самых мрачных закулисных сил, борющихся, как известно, за установление мирового господства. Правда, Медноструев никак не пояснял, почему такая же в точности операция, проделанная над мусульманином, аналогичных результатов не дает… Кроме того, в исследовании приводился подробнейший перечень писателей, имевших еврейские корни и даже корешки, причем наиболее зловредные из них были выведены жирным. Просто вредные – полужирным. Замыкали список литераторы, всего-навсего женатые на еврейках и поэтому записанные обычным шрифтом.