– Не бывать тому, шоб вражья сила топтала родимую землю, – объявил Боб, гордый, как Кибальчиш.
Избивали его здесь же, прямо у беседки, в песочнице.
Его били, он вставал. Били – вставал. Не помышляя о защите и, должно быть, ничего не соображая. Потому что кровавыми, шершавыми от прилипшего песка губищами продолжал бормотать: «Не пущу!»
Впрочем, никто его и не спрашивал. И уже перед самым уходом младший из кребзовских – десятилетний Петька Загоруйко, по кличке Кальмар, достал острый складной нож и демонстративно срезал с беседки длинный перечень имен, дат, фамилий, – многолетнюю дворовую летопись. А на свежевыструганном месте вырезал ёмкое русское слово – единственное, которое писал без ошибок. После чего вихляющей походкой потрусил вслед за остальными.
И только тогда, бессильно кося вслед злым взглядом, зарыдал униженный Кибальчиш. А за кустами, вслед ему, завторил Данька Клыш.
Заслышав плач, Боб крутнул головой, сцыкнул кровавую слюну:
– Шо скулите, пацаньё? Ништяк! Красную Горку поднимем, Малую Самару подтянем. Поквитаемся!
Но поквитаться не удалось. Потому что как раз вышел первый реальный срок Шуре Лапину, – угодил-таки за решетку, попавшись на уличном гоп-стопе. А семью Меншутиных – будто в насмешку – переселили из подвала в коммуналку в соседнем, кребзовском доме. Вместе с родителями на вражескую территорию перебрался и последний защитник цитадели Кибальчиш. Грозного, неприступного шелковского двора более не существовало.
И тогда на тропу войны ступили малолетки – Алька Поплагуев, Оська Граневич и Данька Клыш. «Мстя» была объявлена той, кого сочли главным виновником дворового унижения, – Фаине Африкановне Литвиновой.
Под вечер, пристреляв рогатки и набрав камней, устроились на подоконнике квартиры Клышей, выходившей на цветник. Попасть в сумерках в стебли роскошных флоксов и георгинов оказалось непросто. Но росли они кучно. Да и снарядов не жалели. Разошлись часа через два, когда с работы вернулась Данькина мать, Нина Николаевна, – инструктор горкома партии.
Наутро двор залили горловые раскаты. Нечесаная Фаина Африкановна в шелковом, расписанном драконами халате бродила меж пострелянных любимцев, то и дело склоняясь над очередным скошенным бутоном и заново заливаясь неутешным басом. Рядышком тихо подвывала ее любимица Сонечка. Старшая дочь, рыжеволосая Светка, поблескивала живыми глазками в сторонке, рядышком с одноклассницей – Наташкой Павелецкой. Происходящее доставляло ей видимое удовольствие.
Трое шкодников были тут же.
– Под самую печенку дали, – азартно объявил Алька.
С дерзким торжеством встретил он взгляд грозной Литвиновой, на всякий случай отступив подальше.
Но удирать не пришлось. Посмотрев сквозь него, Фаина Африкановна прошла в подъезд, поддерживаемая дворовыми старушками. Вели ее бережно, словно мать, получившую похоронки.
Народу скопилось густо.
Задержались спешившие в школу подружки-старшеклассницы: Любочка Повалий, о которой всезнающий Алька с придыханием сообщил, что уже «гуляет», и татарочка Зулия Мустафина, пухленькая и нежная, как зефиринка. Возле Зулии тёрся её воздыхатель – голубятник, мотогонщик и яхтсмен Фома Тиновицкий. Круглолицый, веснушчатый. Когда Фома засматривался на Зулию, губы его сами собой растягивались в улыбку, веснушки расползались в разные стороны и, казалось, беззвучно постукивают одна о другую. Фома зачитывался книгами про путешественников, штудировал карты и атласы и страстно мечтал стать знаменитым путешественником. Как Тур Хейердал или хотя бы Сенкевич.
Отец Зулии дворник Харис, опершись о метлу, постукивал деревянной култышкой на шлейках. Харис тоже был мечтатель, – он мечтал о богатом женихе для дочери. Выбор Зулии Харис не одобрял.
Как и прочие дворники, жил он с семьёй в служебном подвальчике. Единственное оконце, ниже уровня земли, выходило в приямку, огороженную железной решеткой. Из этого окошка Харис частенько наблюдал две пары ног: полосатые кегельки дочери и брезентовые, бахромящиеся брюки Фомы. Бахрома эта унижала эстетическое самосознание Хариса. Зачем бедной татарской семье нужен зять с бахромой на брюках? – рассуждал он.
Правда, о Тиновицком-старшем – мастере по ремонту котлов, говорили, что зарабатывает «круто». Но Харис не верил: если зарабатываешь, почему не хватает на брюки без бахромы для сына. А раз не хватает на брюки, откуда возьмутся деньги на калым? Потому, когда смущенная Зулия привела Фому домой, Харис ухажёра выпроводил без затей.
У дальнего, двенадцатого подъезда топтались одноклассники малолетних шкодников – лизал петушок на палочке тихонький Боря Першуткин – в бархатных, канареечных галифе, сшитых из сценарной портьеры матерью – театральным портным, и дылда Паша Велькин – с бидоном кваса и шнурованным футбольным мячом под мышкой.
К троице меж тем подбежала оживлённая Светка.
– Что? Допрыгались, оболтусы? Мама сказала, что вам это с рук не сойдёт, – с ходу залепила она.
– Чем докажешь, что мы? – огрызнулся Алька.
– А чего хитрого? Кто ржавую селёдку нам в почтовый ящик засунул? Хотя бы посмотрел, во что заворачиваешь, простофиля!.. На, забирай свою вонючку, – Светка бросила на асфальт промасленный пакет и отошла, брезгливо отирая пальчики. Сквозь масло проступал типографский текст: «Постановление о привлечении в качестве обвиняемого».
– Лопухнулся, – посетовал Алька. – У отца со стола схватил впохыхах. Надо ж было во что-то завернуть. Теперь отхлещет, собака.
Он зябко поёжился. Отец – прокурор – приучал сына к законопослушанию. Правда, разнообразием педагогических приемов не баловал. Мера наказания всегда была одна – исключительная: добротный офицерский ремень.
– Ремень что… забава, – завистливо вздохнул Оська. Оська Граневич ремня не знал. Отец, Абрам Семёнович, стеклодув на химкомбинате, по понятиям дворовых кумушек, считался добрым семьянином. Зарабатывал на зависть другим. Деньги аккуратно приносил в семью. Попивал, правда, но не запойно, – всего дважды в месяц: в аванс и в получку. Зато крепко. В такие дни Оська не засыпал в своей комнатёнке допоздна, – подрагивая, ждал отца. Когда ключ проворачивался в замке, Оська обмирал. Если в спальне родителей начиналась возня, крики отца, плач матери, Оська вскакивал с кроватки и, бесстрашный, мчался в родительскую комнату, пытаясь отвести беду от матери, страдающей пороком сердца. Отец с заступником не церемонился – давал наотмашь «леща», так что субтильный Оська кулём отлетал к стене и – затихал. Мать с воплем ужаса бросалась к сыну, ощупывая и закрывая собой. После чего, опамятав, утихал и суровый стеклодув.
Слабака сына Абрам Семёнович не уважал. Уже во втором классе Осип Граневич получил грамоту на межшкольной математической Олимпиаде. Отец бумажку пренебрежительно отбросил: «Вот уродился головастик. Ты б, умник-фигумник, в секцию акробатики, что ли, записался. А то ходишь сморчок сморчком».
Оська терпел. Даже друзьям, стыдясь, не жаловался. Но они и так знали, как, впрочем, и вся школа: если Граневич-младший появился с опухшей щекой или фингалом под глазом, стало быть, накануне у старшего был аванс.
Но в тщедушном Оськином теле жил неукротимый дух. И через две недели всё повторялось. В школе Оське сочувствовали. «Хоть и слаб, но не слабак», – уважительно говорили одноклассники.
Зато Даньку лупить было некому. Отца он никогда не видел. Сколько помнил себя, отец пребывал в какой-то непрерывной загадочной загранкомандировке. И представления об отце сложились у него по скупым воспоминаниям матери, а больше – из рассказов дяди Славы, отцовского друга по таинственному КГБ. В классе над безотцовщиной Клышем посмеивались, и Данька поначалу переживал. Как-то не сдержался, взрыднул дома: у всех отцы, и только он вроде сироты. И тогда дядя Слава, бывший у них в гостях, обхватил его за плечи и доверительно рассказал, что стесняться ему нечего. Наоборот, он может гордиться отцом, потому что тот за границей выполняет особо важное задание Родины. Понял?
Данька аж задохнулся от гордости: стало быть, его отец – разведчик. Храбрейший и таинственнейший из людей.
С этой минуты в жизни Даньки появилась цель: стать разведчиком, как отец. Не раз, засыпая, представлял он себе, как вырастет, получит первое задание за границей. И там случайно встретит отца. И они скупо обнимутся.
Но когда это ещё будет! А пока из засиженного мухами кухонного оконца на втором этаже за ними исподлобья наблюдала Фаина Африкановна.
– К директору школы пойдёт, – сообразил Оська. – А тот отца вызовет.
Припомнил массивный кулачище отца. Вздохнул безысходно.
– Сбежать бы куда.
– В Америку! – подхватил гораздый на любую авантюру Алька. – Я с мамой на лекции по международному положению был. Лектор – Сергач, сосед из нижней квартиры. Так вот, Сергач сказал, что в США сейчас расизм, – он со смаком выговорил диковинное словцо. – Но негры в гетто уже поднимаются на борьбу. Вот бы к ним на подмогу!
– Там без нас есть кому помочь, – Данька подумал об отце. – Здесь надо действовать. Сдать, скажем, деньги в Фонд мира. Против расизма.
– И чтоб до «Пионерской правды» дошло! – синие, чуть навыкате, Алькины глаза заблестели. – Напишут про нас, что вот, мол, почин. Тогда никакая Африкановна не страшна. А лучше свой фонд организовать – пионеры против расизма. Может, движение в нашу честь объявят.
– Здорово бы. Только у нас у самих денег нет, – напомнил здравомыслящий Оська.
– Велика важность! Главное – идея! Можно в комиссионку чего-нибудь загнать! – тотчас нашёлся Алька. – У матери туфель да сапог не счесть. Аж десять коробок. Лифчиков да комбинашек – вообще из тумбочки выпирают. Сдать половину – разве заметит?
– Без паспорта не возьмут, – охолонил Оська.
Алька огорчился. Но долго огорчаться он не умел. На это у него не было времени. Планы, подпирающие один другой, бурлили в его полной фантазий голове, требовали выхода и не давали зацикливаться на неудачах. Он так был переполнен идеями, что ни одну не успевал додумать до конца – уже подталкивала следующая.
– Тогда букинистический! – Алька прищёлкнул пальцами. – Дома собрания сочинений в два ряда! Папаше, что ни предложат, – всё тащит. А страницы – я перелистывал – половина склеенные. Во второй ряд вообще никто никогда не заглядывает. Библиотеку фантастики загнать – влёт уйдёт.
Он гордо скосился на Даньку. Данька хмурился, прикусив нижнюю губу. Алька и Оська, переглянувшись, выжидательно примолкли. Когда Данька прикусывал нижнюю губу, стоило подождать. В отличие от Поплагуева, палившего предложениями как автоматными очередями, Клыш по натуре был снайпером: не спеша выцеливал и – бил.
– У тебя, кажется, горн есть, – припомнил он.
– В пионерлагере подарили как лучшему горнисту, – осторожно подтвердил Алька. На самом деле горн он спёр, прихватив заодно и барабан.
– Дудка есть, деньги будут! – объявил Клыш. Огляделся. Неподалёку крутился школьный стукач Борька Першуткин. Данька на всякий случай погрозил ему, отгоняя, кулаком, поманил друзей за кусты акации, в песочницу, и только там шепотом поделился идеей.
– Класс, – восхитился Оська.
– Здо́рово, – согласился Алька. – Только надо куда-нибудь подальше от дома. Чтоб потом не нашли.
– Но мы ж для благородного дела!
– Для благородного. Но лучше, чтоб не нашли.
…В семь вечера, в окраинной новостройке пос. Южный, в дверь квартиры верхнего этажа шестнадцатиэтажного дома позвонили. Хозяин, в стираной майке, с маслянистым жёлтым подбородком, с обглоданной курицей в руке, приоткрыл дверь и несколько оторопел. На пороге стояли три пионера в белых рубахах и красных галстуках. – Чего, ребята? Макулатуру собираете?
В ответ один, рыженький, коротко ударил в барабан, другой, повыше, зычно протрубил, третий шагнул вперед, приложил руку в пионерском приветствии, волнуясь, объявил: – Не макулатуру. Даже наоборот. Собираем взносы в Фонд борьбы с расизмом. Взносы добровольные.
Он вытащил из-под мышки клеенчатую общую тетрадь, послюнявил карандаш:
– Ваша фамилия?
– А без фамилии нельзя? – хозяин улыбнулся вышедшей следом жене.
– Нельзя. У нас отчётность, – нахмурился юный бюрократ. Жена расхохоталась:
– Не томи мальчишек. Подай-ка мою сумку.
Она вытащила рубль, протянула:
– Зайдите. Чаем напою.
– Спасибо. Но нам еще остальных обойти нужно.
Пионеры дружно отсалютовали и позвонили в соседнюю дверь.
Не отказывал никто. Кто легко, кто со вздохом, кто ворча. Кто рубль, кто трешку, а, бывало, и пятерку, – но подавали все. Привычные к постоянным поборам на работе, люди не сомневались, что пионерский рейд санкционирован где-то на уровне райкома или горкома.
Работали неделю. Добычу паковали в металлические коробки из-под печенья и леденцов и сгружали к Альке в диван.
После школы собирались, пересчитывали. Когда счёт пошел на тысячи, приспособили счёты. Счетовод Граневич лихо перекидывал кости.
– Ещё одна тыща! – громогласно объявил он.
Глядя на разбросанные по дивану купюры, Алька ощутил томление. Рука потянулась к ближайшей трёшке.
– Отметить бы надо портвешком, – предложил он. – Я, пожалуй, сбегаю!
– А как же негры? – укорил Данька. – Неграм нужнее.
Алька огорчился. Пока денег не было, он верил, что неграм они нужнее. Но при виде взлохмаченного холмика засомневался.
– Так не убудет с них с трёшки, – неуверенно возразил Алька. – Заодно «Памира» прикуплю.
К сигаретам он пристрастился, таская их из отцовского стола.
В прихожей провернулся ключ.
– Полундра! Папаша! – Алька всполошился.
Времени распихать деньги по коробкам и даже просто смести их россыпью внутрь дивана уже не было. Потому все трое тесно, спина к спине, плюхнулись на сиденье, придавив бумажки собственным весом.
Из прихожей донеслось громкое, с фальшивинкой: «Гром победы, раздавайся! Веселися, гордый росс!»
– Поёт! Значит, опять кого-нибудь посадил, – определил Алька. Застеклённые дверные створки распахнулись. В гостиную, оглаживая примятые фуражкой волосы, вошел приземистый военный в подполковничьих погонах – главный прокурор военного гарнизона Поплагуев.
День и впрямь выдался удачным. После сессии горсовета прокурору повезло выпить в компании второго секретаря райкома. Потому на одутловатом лице Михаила Дмитриевича при виде сына и его дружков появилось снисходительное, педагогическое выражение. Но уже в следующую долю секунды он заметил неестественное, виноватое шебуршение, непонятный, сродни тараканьему, хруст, знакомый страх в глазах сына.
Михаил Дмитриевич шагнул вперед. Не церемонясь, ухватил сына и ближайшего к себе – Оську за локти, рывком стряхнул с дивана. Лицо полнокровного прокурора побагровело, скошенная челюсть отвисла. По всему дивану оказались разбросаны деньги. Лохматые, вздыбленные рубли, трёшки, пятерки грязной пеной покрывали обивку. Даже навскидку денег было очень много.
– Что это? – глухо произнес Михаил Дмитриевич.
– Это для негров, – сообщил Алька.
– Чего?!
Алька умоляюще подтолкнул Клыша.
– Для американских негров, – стараясь держаться убедительно, подтвердил тот. – Мы фонд учредили – «Пионеры против расизма».
И всё-таки, рассказывая, Данька сбивался и путался, потому что при виде полезших из орбит прокурорских глаз начал понимать, что дело, казавшееся ему безусловно необходимым и правильным, со стороны выглядит совсем-совсем иначе.
Все трое, переглядываясь, ждали, что скажет Алькин отец. А тот, тяжело сопя, раскачивался с носка на пятку, так что паркет жалобно постанывал под кованым сапогом. Наконец, с сапом выдохнул.
– Это что же выходит? – прорычал он. – Сын прокурора Поплагуева – мошенник?.. Мошенник?! – с яростью обратился он к сыну. – Да в нашем роду все, наоборот, отродясь сажали. Слышишь ты, выродок?!
– Почему мошенник? – пискнул перетрусивший Алька. Он заметил, что взгляд отца заметался по комнате, наверняка в поисках ремня. Это придало вдохновения. – Мы для пользы! Для угнетенных! – отчаянно выкрикнул он.
Впрочем, Михаил Дмитриевич, описав глазами круг по комнате, вновь уткнулся в разбросанные деньги, и это переменило его мысли.
Ремень мог подождать. А что делать со всем этим? Ведь дойди до кого-нибудь слух, что малолетний сын прокурора Поплагуева «обнёс» с дружками несколько многоэтажных домов, позору не оберёшься. А может, и позором не отделаешься. И прокурор Поплагуев поступил так, как поступают воры, – хочешь отмазаться сам, замажь как можно больше народу.
– Мать дома? – обратился он к Клышу. Тот, взглянув на настенные часы, неохотно кивнул.
– Тогда живо собирай свои деньги и идем к ней, – определился прокурор.
Михаил Дмитриевич дождался, пока Данька, торопясь и сминая купюры, сгребёт их в самую большую коробку – из-под монпансье, цепко ухватил его за рукав: – Пошли, малолетний преступник.
– Так, может, и я. Мы ж вместе, – Алька, хоть и трусил, но бросать друга не хотел. Выступил вперед и Оська.
– Вы своё сделали, – отрубил прокурор. Оглядел переминающегося Граневича.
– Язык за зубами держать умеешь?
– Чего?
– Марш домой, говорю, и – чтоб ни звука. Отец узнает – башку оторвёт… А ты – приготовься! – уходя, цыкнул он на сына.
Нина Николаевна Клыш только вернулась с работы, совершенно замотанная, – готовили срочный вопрос на бюро. Потому она не сразу поняла, отчего сына привел домой сосед и чего Михаил Дмитриевич от неё хочет. А когда поняла, испугалась похлеще прокурора. Ойкнув, осела на табуретку.
– Как же ты это, сынок? – спросила она потупившегося сына. Искательно поглядела на хмурого прокурора:
– Может, им пройти по квартирам и вернуть?
По скептической ухмылке Михаила Дмитриевича сообразила, что сморозила глупость, – начни возвращать, и тогда точно всё всплывёт.
– Что ж делать-то будем? – Нина Николаевна по-бабьи всплеснула руками.
– Уж сделали, что сумели. Вырастили мерзавцев, – отчеканил прокурор. – Одна надежда – никто не сообразит. Они ж все-таки дураки-дураки, но не идиоты. Не в собственном доме нагадили, а аж за семь остановок, в Южный ездили, где их не знают.
Прокурор кивнул на раздутую коробку:
– А это советую выкинуть. Не было – и всё…
Чувствуя неловкость, потоптался.
– А впрочем, как хотите, Нина Николаевна! Ваш – организатор преступной шайки. В смысле – инициатор. Вам и решать. Я к этим грязным деньгам не прикоснулся. И даже не знаю, сколько там.
Дверь за расторопным прокурором захлопнулась. Мать и сын остались вдвоем.
– Мам! – совершенно потерявшийся при виде материнских слёз Данька робко потеребил ее за волосы. – Но мы ж, по правде, не себе. Угнетенным!
– Угнетенным! – Нина Николаевна притянула сына. – Дурашка мой! Я-то знаю, что не себе. А другие что подумают? А до отца, не дай Бог, дойдет?
Она сама испугалась, как сжался при упоминании об отце сын. – Не сейчас, конечно, – поспешила она исправиться. – Но только надо так жить, чтоб не стыдно было, когда вернется. Понимаешь?
Она обхватила руками голову сына, вгляделась в растерянные, полные раскаяния глаза:
– В общем, беги на двор и выкинь это в помойку.
– Как же в помойку? Тут много, – испугался Данька.
– Много, мало – знать не желаю, – простонала мать. – Слышал, что Михаил Дмитриевич сказал? Хотя в помойке – мало ли кто углядит! Начнут дознание. Добеги до рощи, там и… Только бы не узнали! Господи, только бы не узнали.
Такая мольба прозвучала в ее голосе, что Данька, не возражая, с коробкой под мышкой выскочил во двор. Выбегая, заметил, что мать кинулась к телефону.
Земские, дядя Толечка и тётя ТамарочкаГотовиться к порке Алька начал, едва дверь за отцом захлопнулась. Нашел на балконе среди инструмента остренный сапожный нож и порезал отцовский ремень в мелкую стружку. Рассудив, что хуже уж не будет, на всякий случай порубал и подтяжки. Увы! Оказалось, что на антресолях хранился ещё один ремень: толстокожий, с добротной заточенной пряжкой. Даже Михаил Дмитрич, покрутив, засомневался.
– Ступай, обормот, по соседям, – смилостивился он. – Не найдешь обычный ремень, – исполосую этим.
Дважды предлагать не пришлось: Алька метнулся к Земским.
Первый заместитель генерального директора производственного объединения «Химволокно» Анатолий Земский с женой получили квартиру одновременно с Поплагуевыми, в одном подъезде, только этажом ниже. Единственно – не трех-, а четырехкомнатную. Хватало, конечно, и трех: в «коммунальной» стране любая отдельная квартира считалась немыслимым благом. Но лишняя, четвёртая комната на бездетную семью была подтверждением, что в номенклатурной цепочке прокурор военного гарнизона котируется ниже заместителя директора комбината. И это царапало прокурорское самолюбие.
Впрочем, у Михаила Дмитриевича хватило ума не выказывать обиду. Напротив, постарался сблизиться с новым соседом, поскольку знал: всякая бытовая проблема, будь то финская стенка или штакетник для дачи и даже заоблачный дефицит – третья модель «Жигулей», над решением которой подполковник – прокурор потел неделями и месяцами, Земским решалась походя, поднятием телефонной трубки. Приятельство с таким человеком сулило немалые выгоды.
…Их было два друга, два фронтовика, два руководителя крупнейшего в отрасли градообразующего гиганта. Генеральный директор комбината – гривастый и осанистый Аркадий Комков, Герой Соцтруда, лауреат, орденоносец, и его первый зам, Анатолий Земский, – шумный, искромётный любитель розыгрышей и сальных анекдотов, счастливый баловень женщин. Крутая, залысая голова, чересчур крупная для невысокого, плотно сбитого тела, при ходьбе постоянно клонилась вперёд, как бы разгоняя запаздывающие ноги, отчего возникало ощущение, что он всегда на бегу.
Вдвоём эти двое решали все важнейшие комбинатовские проблемы. Если требовалось пробить вопрос на уровне первого секретаря обкома, министра, а то и Совмина, Аркадий Иванович Комков надевал свой орденоносный, в висюльках костюм. Это была его «тяжеловесная» зона ответственности.
Всю остальную «поляну» «перекрывал» Земский. Среди министерской и областной номенклатуры не быть знакомым с Земским считалось неприличным. Его знали все, от председателя облисполкома до администратора футбольной команды «Химик». Впрочем, на «ты» он был и с дефицитным слесарем в автосервисе, и с жокеями на ипподроме, и с комбайнером из подшефного совхоза «Красный химик». Да и двора не чурался. В выходной мог выйти в заграничной байковой пижаме с норковыми отворотами и в кожаных «шведках» на босу ногу к доминошному столу, где в паре со старшим Граневичем сносил любого.
Легко сошелся он и с соседом-прокурором, оказавшимся крепким собутыльником. Сблизила их послевоенная Германия. Земский, сбежавший на фронт в неполные восемнадцать, закончил войну в Берлине. Юный опер НКВД Поплагуев боевые действия не захватил даже краешком. Но сразу после победы был направлен в Германию, где и прослужил три года. Так что им всегда находилось о чем повспоминать под рюмочку.
Куда поразительней, что тёплые отношения связали жён.
Жена Земского, Тамара, – грузная, хлопотливая одесситка, с неизменной пачкой «Герцеговины флор», с утра до вечера, как сама любила сострить, отдыхала по хозяйству. Среди дворовых старушек, нянечек, домохозяек слыла бандершей и авторитетнейшим во всех разборках судиёй.
Совсем иной кости была выпускница Московского текстильного института Марьяна Викторовна Поплагуева. В свои тридцать три всё ещё по-девичьи хрупкая, балуемая мужем, – на двадцать лет старше её. Но неулыбчивая, вечно углублённая в себя, будто что-то точило изнутри. Проходя по двору, то и дело забывала поздороваться, за что схлопотала среди дворовых кумушек репутацию задаваки и воображалы. Расслаблялась она по вечерам, садясь за пианино. Когда пела несильным, тёплым голосом любимые романсы, голубые глаза будто распахивались изнутри, хмурое лицо разглаживалось, в уголке губ появлялась мечтательная складка. В юности Марьяна летала во сне. Взмывала под облака, кувыркалась в воздухе. После свадьбы в нежную минуту призналась мужу. Муж – прокурор – предостерёг: «Смотри, не задень за линии высоковольтных передач. Замкнёт – разобьешься. Костей не соберёшь». Предостережение запало. Какое-то время Марьяна ещё летала. Но осторожненько, опасаясь зацепить провода. Потом и вовсе взлетать перестала. А там и сны ушли.
Подружил соседок неожиданный случай. По подъездам дома долгое время ходила по утрам некая баба Шура, предлагала по дешёвке сметану, яйца, творог. Весь дом знал, что работает баба Шура раздатчицей в детсаду. Там же и подворовывает. Одни захлопывали дверь. Но другие брали. И – никто не сообщал. Как-то Тамара, возвратясь с рынка, услышала на площадке верхнего этажа заливистую матерную брань бабы Шуры. Поднялась. У распахнутой двери Поплагуевых застыла растерянная Марьяна Викторовна. При виде соседки показала на сумки с наворованным. «Понимаешь, я же ещё и виновата, что не беру».