
«Всё же это была неравная борьба, Андрей Михайлович, – заметила мне Ада со сдержанной улыбкой. – У вас с Альфредом разные весовые категории».
Я шутливо поднял обе ладони вверх, соглашаясь:
«Может быть, может быть, хотя мне не показалось это лёгкой победой, я боролся изо всех сил! “Матильду Феликсовну” тоже хочу похвалить… Постойте, а где же Марта?»
Марта стояла у окна, и плечи её, кажется, подрагивали. Лиза первая бросилась к ней и развернула девушку к нам. Так и есть: наша «маленькая К.» уже не удерживалась, слёзы текли по её щекам ручьём.
Лиза принялась тормошить нашу героиню, успокаивать её, говоря, как она блестяще справилась, как всем понравилась сегодня и какая она умница. Мы окружили их полукругом.
«Ох, Марта, мне так жаль! – покаянно признался я. – Я не знал, что вас это может так захватить. Простите нас!»
«А не надо было так вовлекаться и принимать эксперимент так близко к сердцу, – прокомментировала Ада прохладнее, чем мне бы хотелось. – Андрей Михайлович ведь предупреждал».
Марта помотала головой:
«Нет, нет, всё в порядке. Спасибо… Я не ждала, что моя жизнь будет вытащена на улицу и перед всеми развешана, словно постельное бельё! – вдруг воскликнула она со слезами в голосе. – Как больно…»
«Да ведь не твоя жизнь, Марфуша, – загудел Кошт. – Не твоя! Ты что это, всерьёз, про твою жизнь? Гляди, так и в больничку попасть можно!»
«Ты не понимаешь, Марк, – ответила ему Марта. – Когда своя жизнь – бесцветная, а тут – такая яркая вспышка, то свою собственную забываешь. Да и ну её совсем… Нет-нет, не думайте, всё со мной хорошо, – поторопилась она успокоить нас. – Сейчас я проплачусь, дайте мне просто время. Письмо жаль! – она встретилась со мной глазами и вдруг улыбнулась мне сквозь слёзы: – Андрей Владимирович, правда?»
Никто, возможно, не понял, что она говорит о последнем письме Николая, но я понял и кивнул. (Опять этот Владимирович!)
Группа вокруг Марты постепенно рассосалась. Ада, сев за стол (бывший председательский), подводила итог первому циклу и вслух подсчитывала, так сказать, примерный объём групповой выработки материала в количестве знаков. Я обещал ей написать вставки между стенограммами экспериментов, краткие выводы по ним и, может быть, недостающую биографическую статью. (Забегая вперёд, скажу, что всё это я сделал тем же вечером, конечно, несколько наспех.) После я сообщил коллективу о том, что с завтрашнего утра мы будем заниматься в учебном классе научной библиотеки по договорённости декана факультета с её, библиотеки, заведующей (это вызвало сдержанное одобрение), и объявил работу лаборатории на сегодня завершённой.
Тэд складывал зелёную скатерть. Остальные расставляли стулья и парты в привычный всем вид, перебрасываясь сегодняшними впечатлениями. Марта так и стояла у подоконника: её все оставили. Видимо, не из равнодушия, а, напротив, из деликатности, да и то, человек, который хочет замкнуться в своей тоске, – это очень сложный собеседник.
У меня оставались ещё дела: следовало бы найти Алёшу, который хотел о чём-то со мной потолковать, разумно было бы разыскать Настю Вишневскую, чтобы узнать, как она справляется с преподавательской нагрузкой. Я же, отложив обе эти вещи на потом, поспешил сделать совсем другое. Сев за свободный стол, я вырвал из ежедневника чистый лист и написал на нём красивым почерком в дореформенной орфографии:
Что бы со мною въ жизни ни случилось, встрѣча съ Тобою останется навсегда самымъ свѣтлымъ воспоминанiемъ моей молодости. Благодарю Тебя за всѣ часы, что мы провели вмѣстѣ. Не держи на меня зла: я не могъ поступить иначе. Знай, что въ любой бѣдѣ безъ всякихъ сомнѣнiй Ты можешь обращаться прямо ко мнѣ, и, если только не въ обществѣ, попрежнему на «ты».
Вѣрный нашимъ воспоминанiямъ,
Nicky
После я сложил этот лист бумаги втрое, подошёл к Марте и протянул ей.
«Что это?» – испугалась она.
«Кажется, то самое письмо, – ответил я и прибавил: – Считайте меня просто адъютантом Его Величества».
Марта медленно кивнула и так же медленно убрала это письмо в сумочку, глядя на меня во все глаза. Больше она мне ничего не сказала и не задала мне ни одного вопроса.
– Зачем вы это сделали? – спросил я рассказчика на этом месте.
– Бог знает, зачем! – с неохотой признался Андрей Михайлович. – Вы правы, совершенно глупый поступок. Безотчётный, понимаете? Есть времена, когда мы совершаем безотчётные поступки.
Что-то было в его тоне, что заставило меня промолчать, и мои догадки или, может быть, упрёки в неосторожности таких жестов по отношению к молодой чувствительной девушке так и не слетели у меня с языка.
– И потом, – прибавил Могилёв, – меня испугало это «ну её вовсе», сказанное про её собственную жизнь. Мальчики и девочки в этом возрасте иногда совершают большие глупости, и мне поэтому хотелось дать ей понять, что хотя бы один человек рядом и готов протянуть руку помощи. Что ж делать, если жанр и условия игры в ту секунду мне могли продиктовать только такие слова!
[22]
– Итак, – рассказывал руководитель проекта, – я заглянул на нашу кафедру, но никого на ней не нашёл. Вообще, весь факультет как вымер: в тот день все студенты с четвёртого сдвоенного занятия были сняты на какую-то внеочередную лекцию в актовом зале. Я спустился в вестибюль первого этажа – и там действительно обнаружил Алексея на одном из сидений неподалёку от входа. Я присел рядом и осторожно спросил его:
«Вы хотели со мной поговорить, Алёша?»
Алёша кивнул, потерянно огляделся кругом. Заодно уж добавлю пару штрихов к его портрету, так как не знаю, представится ли случай дальше. Чистое, простое лицо, несколько крестьянское, но очень миловидное, длинные ресницы, светлые несколько непослушные волосы. Ему бы косоворотку да свирель в руки, был бы настоящий Лель из «Снегурочки» Островского. Внешне впечатление было, надо сказать, обманчивым: Алексей вопреки своей внешности при разговоре производил впечатление человека юного, но умного, вдумчивого. А также – безусловно сдержанного и равнодушного к вульгарным соблазнам нашего века, так что догадка Лизы о том, что он, пожалуй, до сих пор ни с одной девушкой не познакомился, что называется, близко, оказывалась не совсем невероятной. Даже поражал его и облик, и характер, не сам по себе, но – столь контрастный с две тысячи четырнадцатым годом, столь не ко времени в этом году. Итак, юноша немного растерянно осмотрелся.
«Мы можем пойти на нашу кафедру», – предложил я.
«Нет, на кафедру не нужно, но, Андрей Михайлович, может быть, в аудиторию, где вы были? Все ведь ушли?»
«Думаю, да, – подтвердил я. – Суд окончился».
«Я так и понял…» – хмуро протянул Алёша.
Итак, мы вернулись в учебную аудиторию и сели друг напротив друга, верней, сел я, а юноша, посидев немного, встал, подошёл к окну, приложил к губам сложенные молитвенным образом ладони.
«Марта после суда здесь же стояла», – невольно сказалось у меня.
«Мне очень стыдно за то, что я не поддержал её на суде, и выглядит это как бегство, трусливое бегство, но я просто не смог: даже смотреть на это физически больно, тем более участвовать, – ответил Алёша и обернулся ко мне: – Андрей Михайлович, я не могу больше! Это… это ведь святотатство! Что-то, близкое к святотатству».
«Что именно?»
«Эта игра – вся игра, любой театр».
«Вы ошибаетесь, Алёша, – возразил я с улыбкой. – Вам, кстати, известно, что Николай Александрович, ваш исторический визави, в молодости тоже участвовал в домашнем театре? Сохранилась фотография, на которой он – в образе Евгения Онегина, такой молодой, трогательный и безусый».
«Да? – поразился Алёша. – Я не знал… Ну всё равно: ему можно, он же играл Онегина, а не… а не самого себя. Потому что понарошку это играть нельзя, нет смысла, а по-настоящему… Вы ведь Марту, сегодня, наверное, довели до слёз? Не вы лично, а группа?»
«Да, вы, к сожалению, угадали!» – подтвердил я.
«Я этого и боялся… Я сегодня прожил только три минуты жизни Помазанника, то есть ещё даже до его венчания на царство, и вчера не больше, а уже весь выжат, как… как жмых. Вот видите, даже слова говорю первые, какие придут в голову, не выбираю, потому что не выбираются. Как он выдерживал не три минуты, и не шесть, а всю жизнь? Я не имею права им быть, Андрей Михайлович, не имею права».
«Да почему же?!»
«Потому что не стою вровень, – пояснил Алексей. – Что там вровень! И вчетвертьровень не стою. А совсем не потому, что театр дурён сам по себе. Я принимаю вашу задумку, даже восхищаюсь. Это так ново по сравнению с тем, что мы делаем обычно, в этом – источник свежих сил. Но, скажите, я очень вас подведу, вы очень на меня обидитесь, если я откажусь быть Помазанником? – Алёша повторно использовал это слово, естественное в устах священника полтораста лет назад, но такое непривычное сегодня и в устах двадцатиоднолетнего человека. – Григорий Лепс, – продолжил он, – поёт это своё “Я крещён, а может быть, помазан”, не замечая, как смешно выглядит его “может быть”. Ты или помазан, или нет, а “может быть, помазан” – это как “немного беременна”. Я возьму любого другого персонажа, – поспешил он добавить, чтобы пояснить, видимо, что это его решение – не блажь и не прихоть. – Любого, кого назовёте».
Я вздохнул, и мы немного помолчали. Переубеждать его, видимо, не имело смысла, да и чтó можно было возразить ему по существу?
«Вам бы подошёл кто-то из духовенства, – предложил я. – Или из русских религиозных философов».
«Скорее, из первого, – согласился юноша. – Те, вторые, слишком умствовали, блуждали в трёх соснах. Да, я охотно…»
«В любом случае, я благодарен вам за уже сделанное, Алёша: я видел, что вся ваша душа восставала, но вы мужественно исполняли свою службу», – поблагодарил я его.
«Вы, кстати, единственный, кто меня называет Алёшей, то есть через “А” в уменьшительном имени, – заметил юноша. – Такая милая и изящная отсылка к Фёдор-Михалычу, я ценю…»
«Всегда пожалуйста. Ах, кстати! – оживился я. – Ведь я, чего греха таить, надеялся, что вы через вашу роль сойдётесь с Мартой, то есть не планировал специально, но если бы сложилось… Вы не обижаетесь?»
Алёша коротко рассмеялся. Пояснил:
«Нет, я не обижаюсь! Это трогательно, и Марта мне почти симпатична. Её молодая любовь меня сегодня обожгла, хотя совсем и не мне предназначалась. Только ведь это тоже мýка: отвергать любовь молодой девушки, заставлять её страдать, потому что долг Помазанника не позволяет быть с ней. В любом случае, не надейтесь на нас слишком, я не могу обещать, что сложится. Наследник уже расстался с Матильдой, теперь встречаться с ней будет просто бесчестно».
«Но вы только что сняли с себя корону! – запротестовал я. – Так, значит, перед вами нет никаких преград!»
«Я её, как вы помните, даже не надел, – с юмором ответил мне Алёша, видимо, вспоминая распределение ролей в прошлую пятницу и шутливую попытку Лизы его «короновать». – Да, я уже не он. Ну, и какой Матильде тогда во мне интерес?»
«А я ведь передал ей письмо от вас», – признался я вдруг.
«От меня?» – поразился Алёша.
«От Государя: то последнее, которое она потеряла. Может быть, учитывая это, вы ещё передумаете?»
Алексей медленно и задумчиво повёл головой из стороны в сторону.
Я пожал ему руку, и мы попрощались до нового дня.
[23]
– Так и не найдя Настю в университете, я вечером вторника, закончив все дела, решил, что стоит мне ей хотя бы позвонить и рассказать произошедшее за день. С другой стороны, это произошедшее укладывалось едва ли не в четыре слова: «Алёша не принял престола». Даже, если подумать, в два слова: «Алёша отрёкся».
Эти два слова я в итоге и отправил своей аспирантке в виде короткого сообщения.
Я предполагал, что она, движимая женским любопытством, позвонит мне, чтобы расспросить о подробностях, да хоть просто прояснить смысл моей не совсем ясной фразы, и мы немного поболтаем. Но Настя решила переписываться и ответила мне тоже сообщением, видимо, с некоторой иронией:
А кто наследует?
«Понятия не имею», – написал я.
Настя затихла, и я думал, что на этом мы закончили переписку. Прошло минуты четыре – и вдруг от неё прилетело выразительное и загадочное:
Your Sun is rising – & to-morrow it will shine so brightly.23
– Как-как? – поразился автор этого романа.
Андрей Михайлович повторил сообщение и пояснил:
– And было написано через амперсанд24, а to-morrow – через дефис.
– Орфография начала прошлого века? – догадался я.
– Верно! – подтвердил историк. – Правда, к своему стыду, я этого не понял сразу, даром что писал в своё время диплом по этой теме. Смотрел на это предложение как баран на новые ворота, пока не сообразил: это ведь цитата из письма Александры Фёдоровны! От двадцать второго августа тысяча девятьсот пятнадцатого.
– Вы даже помните дату?
– Да, потому что это был день принятия Государем верховного главнокомандования, – пояснил Могилёв. – Единственное отличие только и имелось в том, что в подлинном письме вместо to-morrow стояло to-day, тоже через дефис, и глагол был в настоящем времени.
– Что же вы ответили?
– Признаться, подмывало меня написать, что это всё – не вполне удачная шутка, что нам, мелким по сравнению с тем временем людям, не стоит впустую использовать их крупные слова для своих лилипутских нужд. А после я задумался: ведь я и сам в тот день поступил точно так же! Но ведь – со смыслом? Анастасия Николаевна тоже, выходит, писала со смыслом? Мне так и захотелось позвонить ей и спросить напрямую: что за смысл она вкладывает? Но я, странно сказать… оробел.
– Оробели? – не сразу понял я. – Перед тем, что она поймёт ваш звонок в позднее время неверно, как некую надежду на более доверительные отношения с вашей стороны?
– И это тоже, – согласился Андрей Михайлович. – Да ведь она просто могла ошибиться номером, и тогда вышло бы совсем глупо, вы не находите?
* * *
Наш разговор в тот вечер не закончился: мы успели обсудить что-то ещё, и, кажется, даже не пустячное. Но автор чувствует необходимость дать отдых своему читателю и, исходя из того, что каждой мысли – своё время, завершает на этом месте вторую главу.
Глава 3
[1]
В моих посещениях Андрея Михайловича установился порядок, согласно которому в оговоренное время он оставлял калитку и дверь своего дома незапертой. Для приличия позвонив в дверь, я входил в дом, а хозяин обычно ждал меня в прихожей. В этот раз, однако, мы встретились на участке.
Могилёв, полуобернувшись ко мне, прикрывая глаза ладонью, смотрел на небо.
В предвечернем летнем небе, чистом, без облачка, на расстоянии не больше километра от нас почти неподвижно висел жёлтый воздушный шар.
– Я часто его здесь наблюдаю, – заговорил мой собеседник вместо приветствия. – Понятия не имею, принадлежит ли он местному авиаклубу или, например, частному собственнику. По правде говоря, даже и не хочу знать.
– Почему? – уточнил автор.
– Потому что такое знание может нечаянно разбудить в уме завистливую мысль о том, что, дескать, у некоторых людей хватает и денег, и досуга для полёта на воздушных шарах, в то время как другие перебиваются с хлеба на квас. Очень большевистская мысль.
– А разве не справедливая?
– Справедливая, – согласился историк, – но этакой низшей справедливостью, тем, что и делает её одной из «тьмы низких истин». Человеку жизненно необходим досуг, а не только борьба за хлеб насущный. Причём иногда – именно такой досуг, длительный, замерший, блаженно-неподвижный, с лёгким оттенком скуки. Именно тихий досуг является питательной почвой создания новых смыслов. А без него мы все обречены на бег белки в колесе. Разве вы не согласны?
– Согласен полностью, – признался я. – А спросил про справедливость только потому, что пробую поставить себя на место моего будущего читателя и заранее обречённо думаю о сложности оправдания в его глазах «блаженно-неподвижного», вашими словами, досуга, который предполагает привычку к лени, барству и… и равнодушному использованию общественного неравенства.
– И вновь я вам отвечу, как неизменно отвечал Василий Маклаков в переписке с Шульгиным, – откликнулся собеседник, – что вы правы, но правы лишь отчасти. – Видите ли, до семнадцатого года прошлого века мы все, вся образованная часть общества, имели ровно эти мысли. Так сказать, всей страной коллективно казнили себя за нашу позорную праздность. Причём чем больше предавались этой праздности, тем больше себя казнили. И после переворота, устроенного небезызвестным швейцарским сидельцем, были обречены утонуть во всеобщей рабочей деловитости. Вот, произошла буржуазная революция девяносто первого года – или «контрреволюция», если оставаться в рамках марксистской догмы, – а этой муравьиной деловитости только прибавилось. И где в итоге новый собор Василия Блаженного, новое «Явление Христа народу», новая «Война и мир», новая Шестая симфония?
– Рискую предположить, что они могут появиться и сейчас, – возразил я. – Но пройдут почти незамеченными, потому что…
– Совершенно верно! – подхватил Андрей Михайлович. – Потому что мы потеряли привычку к сосредоточению на больших смыслах. В век судорожного мелькания «злобы дня» перед нашим лицом эти смыслы просто не помещаются в голове. Наше время не только враждебно всякой аскезе – оно даже кабинетному учёному тоже враждебно, потому что не может ведь учёный всё время отвлекаться на цветные пятна разных дутых жареных фактов и полуголых дамочек, что современные информационные колдуны создают перед нашими глазами. Мы все сидим в телевизионной комнате миссис Монтэг, на стенах которой три мультипликационных клоуна рубят друг другу руки и ноги под невидимый хохот. А попытки выйти из этой комнаты приравниваются к юродству. Впрочем, что это я держу вас на улице, милый мой? – спохватился он. – Не угодно ли пройти в дом?
– И всё-таки мы можем забраться в воздушный шар, настоящий или воображаемый, – заметил я, когда мы поднимались по ступеням крыльца.
– Именно! – с воодушевлением согласился Могилёв. – Именно!
[2]
Внутри дома Андрей Михайлович предложил мне остаться в кабинете, на что я заметил: его кабинет больше смахивает на библиотеку. Он немедленно подтвердил:
– Конечно, я с этой мыслью его и обставлял! Половина моей жизни прошла под «знаком библиотеки», если пользоваться астрологической терминологией. Вот и утро той среды началось с неё же. Едва я доложился о себе дежурному библиотекарю в читальном зале, как меня немедленно провели к заведующей, Таисии Викторовне Прянчиковой, в комнатку на третьем этаже между архивом и каким-то подсобным помещением.
Таисия Викторовна, маленькая, пухлая и неутомимая, посадила меня напротив и задала мне, наверное, три дюжины вопросов: ей всё в нашем проекте было искренне интересно. Энергия этой женщины, видимо, не находила полного применения в её профессии и плескала через край её существа. Что мы делаем? Как будет называться итоговый текст? «Перед бурей» в названии как-то связано с «Песней о Буревестнике» Максима Горького? Между прочим, как я отношусь к Горькому? Ах, Андрей Михайлович, неужели «тошнит»?! – ха-ха-ха, скажете тоже… Какого возраста мои студенты? Много ли среди них девочек? Не нахожу ли я, что девочки несколько глупее мальчиков? Что, не нахожу? Ах, я так рада это слышать, так рада, а то ведь многие педагоги-мужчины до сих пор страдают этим, прости Господи, мужским шовинизмом… С какими источниками мы работаем? Неужели современные студенты способны прочитать две-три толстые книги за выходные? Каким чудо-снадобьем я пользуюсь, чтобы мотивировать их читать, и не подскажу ли я его рецепт? Но ведь мы не только читаем – а что ещё делаем? Обсуждаем гипотезы, возможность альтернативных вариантов событий? Как интересно, как фан-та-сти-чес-ки интересно! Чтó я, действительно, думаю про «сослагательное наклонение» в истории? На самом ли деле Советский Союз планировал первым напасть на гитлеровскую Германию, и что случилось бы, если б напал? Одобряю ли я «Ледокол» Виктора Суворова (Резуна)? А вот ещё: нравится ли мне Эдвард Радзинский? Нет? Как жаль – а мне казалось, это самая яркая звезда нашей историографии! В любом случае, в Радзинском есть что-то загадочное, роковое, впрочем, вам, мужчинам, не понять…
Я не успел дать ни одного полноценного ответа, то есть «полноценного» со своей точки зрения. Я, как вы могли заметить, стараюсь на любой вопрос отвечать обстоятельно и не люблю легковесного отношения к мыслям – но Прянчиковой хватало одной фразы, и в меня немедленно летел следующий вопрос. В какой-то момент заведующая вообразила, что должна мне рассказать историю научной библиотеки – и, представьте, действительно начала её рассказывать! Мне пришлось взмолиться: Таисия Викторовна, миленькая, с удовольствием послушаю, но, может быть, в другой раз?! Рабочая группа, наверное, уже вся на месте! Тут только она немного умерила свой пыл и поспешила проводить меня в учебный класс, по дороге рассказав, что с утра попросила сотрудников развесить, начиная с вестибюля, бумажные указатели со стрелками, ведущие прямо к аудитории, чтобы мои студенты не потерялись. Я поблагодарил её за этот любезный жест.
[3]
В «классе» меня уже ждали Борис Герш и Лиза Арефьева, пришедшие первыми. Лизу я едва узнал, вернее, узнавание пришло спустя две-три секунды. Девушка надела светло-серую водолазку с длинными рукавами и длинную светло-серую же юбку, а также высветлила до русого цвета свои почти чёрные волосы, забрав их наверх с помощью сложной системы заколок. Я отпустил ей сдержанный комплимент по поводу её внешности и удачного попадания в образ.
«Это была моя идея», – отозвался Герш.
«Ваша?» – не поверил я.
«Моя, моя! Знали бы вы ещё, Андрей Михайлович, как сложно попасть к хорошему парикмахеру-колористу без записи! Полгорода обзвонили!»
«Удивительно, что вы входили в такие детали… Стесняюсь спросить – поверьте, мне даже неловко, – но… вы двое являетесь парой? Я просто не замечал раньше…»
Лиза, улыбнувшись, помотала головой, правда, чуть покраснела.
«Да нет же! – поразился Борис. – Просто мы, люди одного племени, должны помогать друг другу».
«Одного племени? – беспомощно переспросил я. И тут меня осенило: – Бог мой, Лиза, я уже четыре года подряд наблюдаю ваш, можно сказать, полусемитский профиль, и только сейчас сообразил! Вот что означает “глазами смотреть будете – и не увидите”25!»
«Четверть-семитский, – пояснила Лиза. – У меня только бабушка по матери была еврейкой».
«Но это-то и важно согласно галахическому праву! – встрял Герш.
«Верьте ему больше! – тут же отреагировала Лиза. – “Галахическому”, конечно! Мне это, может быть, и лестно, точней, приятно, как всякой девушке, что интересный молодой человек о ней заботится, руководствуясь каким-то своими… расовыми фантазиями, но я – Борис, извини – никогда себя не чувствовала еврейкой, никогда!»
«А как вы себя чувствуете в своём новом, “немецком” амплуа?» – продолжал я свои шутливые расспросы.
«Неужели вы считаете моего персонажа немкой? – ответила Лиза вопросом на вопрос, и в этот раз вполне серьёзно. – Мне показалось, что её высочество была русской до мозга костей».
«Но свои последние слова на краю той страшной шахты она всё же произнесла по-немецки», – возразил я, чтобы её подзадорить. Девушка пожала плечами:
«Ну и что? Чехов вон тоже перед смертью воскликнул: “Ich sterbe!”26, какой же он немец? А вообще, немцы были просто народностью в Российской Империи, то есть русские немцы, вот я и гляжу на неё как на русскую немку. Или вы не согласны?»
«Тогда ведь и евреев стоит считать просто народностью нашей бывшей империи, “русскими евреями”, – заметил я, – но, кажется, персонаж Бориса с этим точно бы не согласился».