Поскольку Франция была членом НАТО, британскому правительству пришлось предъявить в Елисейском дворце самые сильные аргументы, чтобы фирма MBDA прекратила дальнейшие поставки ракет «Экзосет» аргентинскому правительству и их техподдержку. Была заблокирована также поставка партии груза для союзника Аргентины Перу. Но нашлись другие страны, в том числе Иран, желавшие продавать Аргентине оружие. Кроме того, существовал черный рынок. В результате агенты британской разведки в образе торговцев оружием скупали все, что могли.
Но дух свободного предпринимательства был непреодолим. Армия Аргентины отчаянно нуждалась в программном обеспечении для ракет «Экзосет», которое еще не было установлено в полной мере к моменту начала конфликта. В Аргентину вылетели два израильских специалиста, действовавшие по личной инициативе, предположительно за крупное вознаграждение. Вскоре их нашли в отеле в Буэнос-Айресе с перерезанными глотками. Выдвигались предположения о причастности британской разведки. Но кто бы ни стоял за этим, он опоздал. В тот день, когда двое молодых израильтян истекли кровью в своих кроватях, были потоплены четыре британских корабля, на следующий день еще три и еще один на третий. В общей сложности ко дну пошли авианосец, эсминцы, фрегаты и транспортно-десантный самолет. Человеческие потери исчислялись несколькими тысячами. Моряки, личный состав, повара, врачи и медсестры, а также журналисты. После нескольких дней неразберихи, когда британская армия сосредоточила свои усилия на спасении выживших, костяк Тактической группы повернул назад, и Фолклендские острова стали Лас-Мальвинас. Фашистская хунта, управлявшая Аргентиной, ликовала, ее рейтинг взлетел до небес, убийства, пытки и похищения мирных граждан были забыты или прощены. Власть режима только упрочилась.
Я наблюдал за всем этим с ужасом и чувством вины. Увлекшись зрелищем военных судов, величаво шедших по Ла-Маншу, несмотря на неприязнь к военным парадам, я, как и большинство британцев, поддался патриотической пропаганде. Миссис Тэтчер сделала на крыльце своей резиденции заявление. Сперва она не могла говорить, потом расплакалась, но отказалась от предложения вернуться внутрь. Наконец она взяла себя в руки и непривычно тихим голосом произнесла свою знаменитую речь «Груз вины лежит на моих плечах». Она брала всю ответственность на себя. Она никогда не сможет изжить чувство вины. Она готова уйти в отставку. Но нация, повергнутая в шок таким количеством смертей, не желала больше рубить ничьи головы. Если миссис Тэтчер следовало уйти в отставку, это должен был сделать и весь кабинет, а заодно и большая часть британских подданных. Передовица «Телеграф» гласила: «Вина лежит на всех нас. Сейчас не тот случай, чтобы искать козлов отпущения». И начался типично британский процесс, напоминавший катастрофу Дюнкерка, когда чудовищное поражение преобразилось в скорбное торжество. Национальное единство списывало все. Шесть недель спустя полтора миллиона человек приветствовали в Портсмуте вернувшиеся корабли с тысячами трупов на борту, с обгоревшими и покалеченными пассажирами. Остальное население Британии в ужасе наблюдало это по телевизору.
Повторяю эту общеизвестную историю для молодых читателей, чтобы дать им полнее прочувствовать ее эмоциональный заряд: ведь эти события окрашивали все, происходившее между мной, Мирандой и Адамом, в меланхолические тона. Приближался день квартплаты, и меня беспокоило снижение моих доходов. Не ожидалось ни массовых продаж британских флажков на палочках, ни шампанского, и в целом экономика страны находилась в упадке, хотя пабы работали в прежнем режиме и потребление гамбургеров не сократилось. Миранда была занята болезнью отца и Хлебными законами, а также исторической порочностью привилегированных классов и их безразличием к чужим страданиям. Адам тем временем продолжал оставаться под одеялом. Нежелание Миранды приниматься за работу над его личностью отчасти объяснялось технофобией, если так можно было назвать ее неприязнь к любой интерактивной деятельности, связанной с щелканьем мышкой. Но я не уставал напоминать Миранде об этом, и наконец она согласилась попробовать. Через неделю после того, как остатки Тактической группы вернулись в порт, я установил на кухонном столе ноутбук и открыл сайт Адама. Его не требовалось включать для ввода личностных параметров. Миранда взяла беспроводную мышь и, перевернув, безрадостно воззрилась на мигающее дно. Я сварил ей кофе и ушел к себе в спальню работать.
Мое портфолио упало в цене вдвое. Предполагалось, что я восстанавливаю потери. Но присутствие Миранды за стеной меня отвлекало. Как это часто бывало по утрам, мои мысли то и дело возвращались к нашей прошлой ночи. Ощущение национального бедствия усиливало накал страсти, а потом мы долго говорили. Она в деталях описывала свое детство, идиллию, которая дала трещину после смерти ее матери, когда Миранде было восемь. Она захотела взять меня с собой в Солсбери и показать памятные места. Я воспринял это как признак прогресса отношений, но она говорила об этом в самых общих выражениях и ничего не сказала о том, чтобы познакомить меня с отцом.
Я смотрел на экран, не видя его. Стены были тонкими, а дверь еще тоньше. Миранда продвигалась с трудом. Во время особенно долгих пауз я намеренно щелкал мышью, когда она вводила очередной параметр. Тишина между кликами меня напрягала. Открытость новым впечатлениям? Добросовестность? Эмоциональная устойчивость? Час спустя, не продвинувшись ни на шаг, я решил прогуляться. Поцеловал Миранду в макушку, протискиваясь за ее спиной, вышел из дома и направился в сторону Клэпема.
Было необычно жарко для апреля. Главная улица Клэпема оживленно гудела, по тротуарам двигались толпы. И повсюду – черные ленты. Это поветрие пришло из Штатов. На фонарных столбах и дверях, в витринах, на ручках машин и антеннах, на детских и инвалидных колясках, на велосипедах. В Центральном Лондоне на административных зданиях были приспущены британские флаги, а на флагштоках реяли черные ленты в знак скорби по 2920 погибшим. Люди носили черные ленты на рукавах и лацканах – и мы с Мирандой не были исключением. Я решил, что достану ленту и для Адама. Женщины и девушки, а также мужчины, склонные к экстравагантным жестам, заплетали ленты в волосы. Даже представители неравнодушного меньшинства, устраивавшие марши протеста против военной кампании, тоже носили ленты. Публичным персонам и знаменитостям, в том числе членам королевской семьи, появляться на людях без черной ленты было опасно – в засаде прятались бдительные репортеры.
Я вышел из дома с единственной целью – разогнать свое напряжение. Дойдя до запруженного конца Главной улицы, я ускорил шаг. Невдалеке находился заброшенный офис Союза англо-аргентинской дружбы. Мусорщики протестовали вторую неделю. Горы мешков, наваленные под фонарями, доставали до пояса, распространяя сладковатый запах. Общественность, точнее, пресса, согласилась с премьер-министром, что забастовка в такое время оказалась актом бессердечного предательства. Требования повышения зарплаты были так же неизбежны, как и очередное усиление инфляции. Однако никто не знал, как разубедить эту змею пожирать свой хвост. Очень скоро, возможно, к концу года, мусор будут убирать выносливые роботы с мизерным интеллектом. И тогда те, кого они заменят, станут еще беднее. Безработица достигла шестнадцати процентов.
Запах гнилого мяса за индийским рестораном и закусочными, расположенными вдоль грязного тротуара, сшибал с ног. Я задержал дыхание, пока не миновал станцию метро. Перешел через дорогу и направился в клэпемский парк. Из толпы с краю лягушатника для катания на лодках раздавались крики и вопли. Кое-кто из детей, плескавшихся в воде, тоже носил ленты. Картина была трогательной, но я не стал задерживаться. В новые времена одинокому мужчине было рискованно задерживать взгляд на незнакомых детях.
Так что я отправился дальше, к церкви Святой Троицы, кирпичной громаде Века Разума. Внутри никого не было. Я присел на скамью, подавшись вперед, уперев локти в колени, словно верующий в молитве. Это место было слишком благоразумным, чтобы пробуждать религиозное чувство, но его простые линии и четкие пропорции действовали успокаивающе. Мне хотелось какое-то время побыть в этом прохладном пространстве с приглушенным светом и вернуться мыслями к ночи, когда я проснулся от натужного воя. Это было за день или два до того, как я отключил Адама. Спросонья я решил, что в комнату пробралась собака, и вылез из постели, но затем понял, что это Миранде снится кошмар. Мне не сразу удалось ее разбудить. Она ворочалась, словно боролась с кем-то, и дважды пробормотала: «Не входи. Пожалуйста». Когда она проснулась, я сказал ей об этом, надеясь, что она вспомнит сон. Она лежала в моих объятиях, крепко прижимаясь ко мне. Но на расспросы только качала головой и вскоре снова заснула.
Утром, за кофе, она отмахнулась от моего вопроса. Просто сон. Эта отговорка мне запомнилась, поскольку рядом был Адам, старательно мывший окно. Я сказал ему – не попросил – заняться этим. Услышав, что мы с Мирандой разговариваем о кошмаре, он повернулся к нам, словно желая показать, как заинтересован этой темой. И тогда я задумался: может ли он видеть сны? Теперь, в церкви, я чувствовал, что вел себя с ним недостойно. Я, можно сказать, приказывал Адаму, относился к нему как к прислуге. А после этого выключил и не включал уже много дней. Церковь Святой Троицы была связана с Уильямом Уилберфорсом[18] и движением за отмену рабства. Он бы непременно встал на защиту прав Адамов и Ев: права не быть предметом купли-продажи, права на жизнь и самоопределение. Возможно, они смогли бы жить самостоятельно. Для начала устроились бы чернорабочими. А в скором времени стали бы врачами и адвокатами. С учетом способности к распознаванию образов в сочетании с безупречной памятью такая работа подошла бы им лучше, чем уборка мусора.
Мы могли незаметно для себя создать новый вид рабства. А что потом? Всеобщий ренессанс, освобождение во имя любви и дружбы под знаком философии, искусства и науки, космотеизма, спорта и хобби, изобретение и поиск новых смыслов. Но такие возвышенные отношения не для всех. На свете немало людей с преступными наклонностями, любителей азартных игр, алкоголя и наркотиков, склонных к апатии и депрессии, которые были бы рады использовать репликантов в боях без правил и в порноиндустрии. Мы не в силах управлять собственными желаниями. Я – отличный тому пример.
Я вышел из церкви и отправился бродить по пространству парка. Через пятнадцать минут дошел до дальнего конца и повернул назад. К этому времени Миранда наверняка успела обработать не меньше трети параметров. Мне не терпелось побыть с ней перед тем, как она уедет в Солсбери, откуда вернется поздним вечером. Я укрылся от жары в узкой тени белой березы. Неподалеку оказалась огороженная детская площадка. Маленький мальчик – вероятно, лет четырех – в мешковатых зеленых шортах, резиновых сандалиях и испачканной белой футболке с интересом над чем-то склонился. Он пытался поддеть это ногой, затем присел и протянул руку.
Я не заметил его мать, сидевшую на скамейке спиной ко мне.
– Иди сюда! – крикнула она резко.
Мальчик поднял взгляд и собрался было подойти к ней, но потом снова нагнулся к интересной штуке. Я пригляделся и увидел матово блестевшую крышку от бутылки, влипшую в размягченное от жары покрытие площадки.
Его мать была крепкого сложения, с черными вьющимися волосами, редеющими на макушке. В правой руке она держала сигарету, уперев локоть в ладонь левой. Несмотря на жару, она была в пальто. Под воротником виднелся длинный разрыв.
– Не слышал, что ли?
В голосе прозвучала угроза. Ребенок поднял на мать испуганный взгляд и, похоже, решил подчиниться. Он почти сделал к ней шаг, но затем перевел взгляд на свое сокровище и опять заколебался. Он присел, собравшись, вероятно, выдрать крышку из покрытия и подойти с ней к матери. Но, как бы то ни было, ее терпение лопнуло. Она с возмущенным возгласом вскочила со скамейки, быстро подошла к ребенку, бросив сигарету, схватила его за руку, а потом сильно шлепнула по голым ногам. Едва он вскрикнул, она шлепнула его еще и еще раз.
Я был занят собственными мыслями, и мне не хотелось отвлекаться. Сперва я подумал, что сейчас пойду домой, притворившись, если не перед собой, то перед миром, что ничего не заметил. Я все равно ничего не мог изменить в жизни этого мальчика.
Его плач только сильнее злил мать.
– Заткнись! – кричала она ему снова и снова. – Заткнись! Заткнись!
Я по-прежнему заставлял себя не вмешиваться. Но, когда мальчуган завопил пуще прежнего, мать схватила его за плечи и принялась трясти с такой силой, что грязная футболка задралась над животом.
Бывают такие решения, даже моральные, которые возникают где-то на бессознательном уровне. Я сам не заметил, как подбежал к ограждению и, перешагнув через него, подошел и положил ладонь на плечо женщины.
– Извините, – сказал я. – Прошу вас, пожалуйста, не надо так.
Собственный голос показался мне каким-то жалким, просящим, извиняющимся – короче, безвольным. Я говорил, заранее опасаясь последствий. Явно не рассчитывая, что они смягчат сердце этой мамаши. Но она хотя бы оставила ребенка в покое, повернувшись ко мне.
– Чего еще?
– Он просто маленький, – промямлил я. – Вы можете серьезно ему навредить.
– А ты, бля, кто такой?
Вопрос был закономерным, так что я предпочел оставить его без ответа.
– Он слишком мал, чтобы вас понять, – сказал я.
Ребенок продолжал реветь. Теперь он схватился за мамину юбку, показывая, что хочет на ручки. И это было хуже всего. Его мучительница одновременно была и его единственным утешением. Она злобно уставилась на меня. На полу, возле ее ноги, дымилась брошенная сигарета. Пальцы правой руки сжимались и разжимались. Стараясь казаться спокойным, я отступил на полшага. Мы стояли, уставившись друг на друга. У нее было довольно привлекательное лицо, и до того, как выразительные глаза заплыли жиром, она могла считаться красавицей. В другой жизни это лицо могло бы принадлежать доброй и хозяйственной бабе. Высокие округлые скулы, россыпь веснушек на носу, полные губы (нижняя была рассечена). Ее зрачки буравили меня точно сверла. Неожиданно женщина отвела взгляд, увидев кого-то за моим плечом, и я понял, что дела мои плохи.
– Ой, Джон! – крикнула она.
Ее приятель или муж по имени Джон, тоже солидного веса и голый по пояс, шагал к нам через детскую площадку, лоснясь на солнце.
Едва зайдя за ограду, он спросил:
– Он к тебе пристает?
– А как же, блядь.
Случись такая ситуация где-нибудь в ином измерении – например, в кино, – мне было бы не о чем беспокоиться. Джон был примерно моих лет, но ниже ростом, рыхлым и явно слабее. В том, ином измерении, если бы он меня ударил, я мог бы запросто уложить его на пол. Но в этом мире я никогда, за всю свою жизнь, не ударил другого человека, даже в детстве. Кроме того, я сказал себе, что, если ударю отца на глазах у сына, это нанесет ребенку психическую травму. Но дело было даже не в этом. У меня была неправильная установка или, лучше сказать, не была правильной. Это был не страх и, уж конечно, не благородство. Просто всякий раз, как требовалось кого-то ударить, я не знал, с чего начать. И не хотел знать.
– Че, серьезно?
Теперь на меня уставился Джон, а женщина отступила. Ребенок продолжал реветь. Отец и сын были комично схожи – светловолосые, коротко стриженные, широколицые и зеленоглазые.
– При всем моем уважении, он всего лишь ребенок. Его не нужно бить или трясти.
– При всем моем уважении, шел бы ты на хуй. А не то знаешь что?
И я почувствовал, что Джон готов меня ударить. Он выпятил грудь, бессознательно подражая жабам и обезьянам в сезон половой охоты. Его дыхание стало прерывистым, а руки оттопыривались в стороны. Пусть я был сильнее, но он был решительнее. Что ему было терять? Или это называлось храбростью? Готовностью довериться удаче и броситься в атаку, надеясь, что тебя не свалят с ног и не утрамбуют пол твоей головой, устроив тебе сотрясение мозга. Я не чувствовал в себе такой готовности. Вот что такое трусость – избыток воображения.
Я поднял обе руки в жесте примирения.
– Что ж, я, очевидно, не могу вас заставить. Я только могу надеяться вас убедить. Ради блага ребенка.
И тогда Джон сказал нечто такое, чего я никак не ожидал и несколько секунд не знал, что ответить.
– Он тебе нужен?
– Что?
– Можешь забирать. Давай. Ты эксперт по детям. Он твой. Забирай его домой.
При этих словах мальчуган притих. Я взглянул на него и подумал, что в нем есть что-то, чего недоставало отцу, но, пожалуй, не матери, – едва уловимая, но все же несомненная искра разума во взгляде, несмотря на его состояние. Мы вчетвером стояли тесной группкой. До нас доносились отдаленные крики детей возле лягушатника с другой стороны парка и шум дорожного движения.
Поддавшись порыву, я решил принять вызов Джона.
– Ну, хорошо, – сказал я. – Он может пойти жить со мной. Потом мы подпишем нужные бумаги.
Я достал визитку из бумажника и дал ему. Затем протянул руку мальчугану, и, к моему удивлению, он взял меня за руку и обхватил покрепче. Это мне польстило.
– Как его зовут?
– Марк.
– Пойдем, Марк.
И мы вдвоем пошли прочь от его родителей, через детскую площадку, к автоматическим воротам.
Марк сказал мне громким шепотом:
– Давай притворимся, что убегаем.
Он поднял на меня лицо, светившееся смешливым азартом.
– О’кей.
– На лодке.
– Ну хорошо.
Я собирался открыть ворота, когда услышал за спиной окрик. Я обернулся, надеясь, что мое облегчение не слишком заметно. Женщина подбежала, вырвала у меня ребенка и шлепнула ладонью по плечу.
– Извращенец!
И она была готова шлепнуть меня снова, но Джон мрачно ее позвал:
– Оставь его.
Я вышел за ворота и прошел немного, затем обернулся. Джон усаживал Марка себе на голые плечи. Я не мог не восхититься таким отцом. Возможно, в его подходе была скрытая мудрость, которую я сразу не распознал. Он избавился от меня без драки, сделав невозможное предложение. Я с содроганием представил, как мне пришлось бы тащить мальчика в свою квартиру, знакомить его с Мирандой, а потом заботиться о нем следующие пятнадцать лет. У матери Марка, как я заметил, тоже имелась черная лента, повязанная на рукаве пальто. Она пыталась убедить Джона надеть рубашку, но тот ее не слушал. Когда семейство пересекало детскую площадку, Марк повернулся ко мне и поднял руку – то ли для равновесия, то ли чтобы помахать мне на прощание.
* * *В наших постельных разговорах с Мирандой, часто в предрассветные часы, то и дело возникала некая фигура, словно нависавшая над нами в темноте этаким горестным призраком, с каждым разом обретая все более конкретные черты. Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не считать этого человека своим соперником, которого злил сам факт моего существования. Я нашел его виртуальную страницу и смотрел, как его лицо менялось с возрастом – от женоподобного красавца двадцати с небольшим лет до не лишенной обаяния развалины в пятьдесят с лишним. Я прочитал о нем публикации, их было немного. Его имя мне ни о чем не говорило. Пара моих знакомых знала о нем, но только понаслышке. Фотография его профиля пятилетней давности демонстрировала «почти мужчину». Мысль, что теоретически я мог разделить его судьбу, заставила меня проникнуться сочувствием к Максфилду Блэйку и понять очевидное: если любишь чью-то дочь, нужно считаться с ее отцом. Всякий раз, как Миранда приезжала из Солсбери, она непременно о нем рассказывала. Я узнавал о его разнообразных недугах и всевозможных медицинских прогнозах, о нахальном и невежественном докторе, которого сменил доктор добрый и искусный, о больничном беспорядке и неожиданно хорошем питании, о процедурах и лекарствах и о непрестанных надеждах, то увядавших, то расцветавших вновь. Его разум, как она периодически давала мне понять, сохранял ясность. Это его тело обратилось против него, против самого себя, со всей свирепостью гражданской войны. Как же больно было дочери видеть язык ее отца-писателя, обезображенный уродливыми черными пятнами. И как больно было отцу есть, глотать, говорить. Его иммунная система коварно подводила его, разрушая изнутри.
И это было еще не все. У него вышел камень из почки, что сопровождалось такими страшными болями, что Миранда сравнивала их с родовыми. Он сломал бедро, упав в ванной. Его кожа нестерпимо зудела. А теперь еще у него возникла подагра в больших пальцах обеих рук. Из-за разраставшейся катаракты чтение – его страсть – давалось все труднее. Ему грозила операция, хотя он ненавидел операции и боялся любого вмешательства в свои глаза. Имелись и другие недомогания, слишком унизительные, чтобы описывать их. Женщина, которая давно могла стать его четвертой женой, если бы он этого захотел, уехала от него два года назад. С тех пор Максфилд жил один, пребывая в зависимости от медицинских работников, посторонних людей и собственной дочери, жившей на расстоянии в сто сорок пять километров. Два его сына от другой жены иногда наезжали к нему из Лондона и привозили вино, сыр, биографии или новейший наручный компьютер, но были слишком брезгливы, чтобы осуществлять за отцом интимный уход.
Мы с Мирандой были тогда еще слишком молоды, чтобы понимать, что мужчина под шестьдесят еще не настолько стар, чтобы заслуженно ожидать такого множества напастей. Но он так напоминал мне Иова, терзаемого безжалостным Богом, что я считал кощунством дать понять Миранде, как мне все это надоело. Особенно показательна оказалась ночь после столкновения на детской площадке. Впрочем, как бы сильно я ни любил Миранду, слушая ее рассказы, я не мог не отвлекаться на другие темы. Едва вернувшись из Солсбери, она, лежа со мной в постели, описывала очередные мучения отца. Я с сочувствием держал ее за руку. Это было большее, что я мог сделать, чтобы показать, как меня волнуют нескончаемые страдания человека, с которым я даже не был знаком. Я слушал ее одним ухом и мысленно углублялся в странные новые повороты моего жизненного пути.
Тем временем внизу все так же неподвижно сидел на жестком стуле, накрытый одеялом, мой новый каприз, свежеиспеченная личность которого была установлена в тот день, пока он спал. Все было готово к началу приключения. Миранда была моим будущим – лежа рядом с ней в постели, я в этом не сомневался. Диспропорция в наших взаимных чувствах выправится. Мы являли собой идеальный образец современных отношений: знакомство, за которым следует секс, затем дружба и, наконец, любовь. И страшного в том, что каждый из нас осваивал эти этапы со своей скоростью, не было ничего. Главное – сохранять терпение.
А тем временем мой островок надежды омывал океан национальной скорби. В тот день аргентинская хунта с поразительной согласованностью подняла четыреста шесть флагов в Порте-Стэнли[19] – за каждого из своих погибших – и устроила военный парад по безлюдной разгромленной главной улице, в то время как в лондонском соборе Святого Павла проходила заупокойная служба по трем тысячам британским подданным. Я видел это по телевизору, вернувшись из клэпемского парка. В многолюдной конгрегации, состоявшей из правящей верхушки, едва ли набрался бы десяток-другой человек, считавших, что Бог, вставший на сторону фашистов, а не британцев, заслуживал свечи или что павшие пребывали теперь в вечном блаженстве. Но светская традиция была не в силах до блеска отшлифовать всем знакомые вирши подобно тому, как это делала давно отвергнутая бесхитростность былых веков. Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями[20]. Так что пели псалмы, возвышенная тарабарщина которых отдавалась эхом под сводами собора, и прихожане дружно вторили ей, а остальные британцы скорбели перед алтарями телевизоров. В их числе был я, но не Миранда.
Вместе с полутора миллионами соотечественников я «промаршировал» по Центральному Лондону в знак протеста против Тактической группы. На самом деле мы едва продвигались, то и дело застревая в узких переулках. И повторялся типичный парадокс: событие было траурным, но демонстрация праздничной. Рок-группы, джаз-банды, ударные и духовые, шуточные флаги, безумные костюмы, цирковые выкрутасы, бравурные речи и непременное радостное возбуждение таких разношерстных и таких добропорядочных граждан, не стихавшее часами. Так легко верилось, что в Лондоне сплотилась вся нация, чтобы заявить очевидное: грядущая война была несправедливой, бесчеловечной, алогичной, потенциально катастрофической. Мы даже не знали, насколько мы были правы. Или как сильно на нас ополчится парламент, а также таблоиды, военные и две трети самих британцев. Оказалось, мы вели себя непатриотично, мы защищали фашистский режим и противостояли торжеству международного права.
Где в тот день была Миранда? Мы тогда почти не знали друг друга. Она сидела в библиотеке, внося последние правки в статью о полудиких свиноматках. У нее имелись нетипичные для ее возраста мысли насчет Тактической группы, и она не доверяла духу того, что считала «самовлюбленной толпой», ее поверхностному единодушию, ее нелепой экзальтации. Она не разделяла моей склонности к протестам или сантиментам. Ей было неинтересно смотреть на отплытие кораблей так же, как и на бесславное возвращение остатков эскадры, названное позднее Затоплением, а служба в соборе Святого Павла волновала ее еще меньше. Если я несколько месяцев мусолил эту тему в разговорах с друзьями и читал все публикации на эту тему, то Миранду это совсем не занимало. Когда тонули корабли, она никак на это не реагировала. Когда появились черные ленты, она тоже повязала себе такую, но не участвовала ни в каких мероприятиях. Как она сама говорила об этом, все эти действа были «с душком».