Книга Терапевт - читать онлайн бесплатно, автор Хелене Флод. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Терапевт
Терапевт
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Терапевт

Пропускаю ее в кабинет впереди себя. Ростом Вера чуть выше среднего, бедра у нее прямые. Кисти рук великоваты, маятниками свисают по бокам. Я поглядываю на нее и задаю себе вопрос, который женщины всегда задают, встречаясь с другими женщинами: она красива?

Да, вполне мила. Молода. Но в то же время какая-то несуразная: это маленькое круглое личико, это длинное тело…

– Вот, – говорит Вера, усаживаясь, – я опять поссорилась с мамой и папой. И с Ларсом.

– Ага, – говорю я, поудобнее устраиваясь на стуле, – расскажи.

Она рассказывает, а через окошко в потолке падают лучи восходящего солнца, и в их свете ее волосы, все сотни курчавых волосков, выбившихся из ее вообще-то такой аккуратной прически, походят на нимб. У всех девушек есть такие непослушные прядки, думаю я. У меня самой их полно, больше, чем у Веры.

Механизм явления, о котором она мне рассказывает, очевиден. Вера чувствует себя отверженной родителями, у которых так много важных дел, что на нее времени не остается. Поскольку ей не удается объяснить им, почему она чувствует себя обиженной, выяснения отношений ни к чему хорошему не приводят, и Вера, чувствуя себя после этого еще более отверженной, звонит партнеру и ввязывается в новую ссору. По окончании телефонного разговора женатый возлюбленный, что бы ни произошло, отправляется домой к жене, так что нет никаких сомнений в том, что в затеянной ею же ссоре отвергнутой останется она, и так Вера переносит тягостное чувство того, что родителям она не очень-то и нужна, на отношения с партнером, на которые она все же может сама влиять. Где-нибудь через полчаса после начала приема я делюсь этим наблюдением с ней.

– Ну я не знаю, – говорит Вера, наморщив нос. – Это как, не слишком простое объяснение? Какое-то немножко фрейдистское, нет?

– Следует ли понимать тебя в том смысле, что ты не согласна с этим?

Она переводит глаза на книжную полку, как бы прикидывая, верно ли мое толкование. Пальцами перебирает браслет на запястье, тонкий серебряный браслет с одинокой жемчужиной; вертит эту жемчужину между указательным и большим пальцем. Это украшение слишком взрослое для нее, думается мне. Девушки, которые ходят сюда, часто носят побрякушки с буквами, украшают себя словами типа LOVE, или TRUST, или ETERNITY[1]. Этот браслет могла бы носить взрослая женщина.

– Не знаю. Надеюсь, что нет. Я вообще-то не думаю, что позвонила Ларсу, потому что мне хотелось почувствовать себя несчастной. Думаю, мне было плохо, и хотелось почувствовать себя лучше.

– Понятно, – говорю я. – А в результате ты почувствовала себя еще хуже, чем раньше.

– Да, – тяжело вздохнув, поизносит Вера. – Так что, можно сказать, я выбрала неверную стратегию.

– А как ты думаешь, какая стратегия была бы правильной?

– Чтобы почувствовать себя лучше? Не знаю. Мне всегда приходят в голову только неправильные стратегии.

– Например?

– Самоповреждение, – говорит Вера. – Это же вроде классический пример? В моем классе одна девочка так делает. Еще и блог ведет об этом, фотографирует шрамы и выкладывает фото, полный бред… Но это не мой стиль. Если, конечно, не считать самоповреждением отношения с Ларсом.

Последнее высказывание приглашает продолжить этот ход мыслей, но я не клюю на это. Ей хочется поговорить о любимом, обсудить с кем-нибудь эти отношения, а довериться больше некому; но плохо ей, собственно, не из-за этого. Я вижу возлюбленного как симптом, в то время как причина депрессии коренится глубже, в том, о чем Вера говорить не хочет. Надо добраться до этого. Мое тело еще не до конца проснулось, я едва сдерживаю желание потянуться, сидя в кресле. Мне видно, как рассеивается туман за спиной Веры. Погода сегодня обещает быть хорошей.

– Ты расстроилась из-за ссоры с родителями, – говорю я. – Тебе хотелось поправить настроение, и ты выбрала, конечно, не самоповреждение или тому подобную глупость, но что-то, что могло бы тебе помочь, а именно поддержку со стороны другого человека. Проблема лишь в том, что ты выбрала человека, который тебя отвергнет, и ты это знала. Я вот что думаю: а если бы ты попробовала обратиться к кому-нибудь еще?

– Это к кому же?

– Не знаю. К кому-нибудь, на кого можешь положиться. К подруге, например…

– К подруге, – мрачно произносит она.

– У тебя есть подруги, Вера?

Она смотрит на меня. Оценивающе? В ее взгляде проскакивает вызов, и она говорит:

– У меня много подруг. Да господи, у меня их туча, больше, чем требуется. Но знаете, в чем проблема?

– Нет, – говорю я, – и в чем же?

– Они идиотки. Все как одна.

– Вот как, – говорю я, раздумываю немножко и выдаю ответное суждение: – Вряд ли тогда их можно считать такими уж хорошими подругами.

Вера втягивает в себя воздух. Лицо ее немного смягчается.

– Ну ладно, пусть не совсем идиотки. Но они ничего не понимают. Вы не представляете, что за девчонки в моем классе. Зачитываются слюнявыми блогами, планируют выпускной… им кажется, что самое важное в мире умение сейчас – это сделать себе брови ровно вот такой формы. Понимаете? Если спросить их про любовь, они начинают распространяться о том, как тусили на вечеринке с тем, знаешь, парнем из параллельного класса… Чем они могли бы мне помочь?

– Из того, что ты рассказываешь, можно сделать вывод, что, хотя вокруг тебя и крутится достаточно людей, но, собственно говоря, искать поддержки ты можешь мало у кого, – суммирую я.

– У меня есть Ларс.

– Да. Но Ларс – это не друг. То есть как ни крути, получается, речь идет об одиночестве, нет?

Такой поворот ей не нравится, сразу видно. Вера хочет, чтобы было достаточно Ларса. Она ощущает превосходство над школьными подругами, но не хочет, чтобы ей сочувствовали из-за ее обособленности.

– А почему, собственно, так уж необходимо бесконечно кому-нибудь доверяться? – спрашивает она.

– Я считаю, что у любого человека есть потребность иметь в своем окружении кого-то, кому можно довериться.

Эта мысль ей тоже не нравится.

– А у вас, у вас есть подруги, которым вы можете довериться? – выдает Вера, и теперь в ее тоне слышатся злоба, язвительность, задевающая меня; страшно неприятно быть объектом нападок. – У вас друзья есть вообще?

Вот она опять задрала бровь. Многие из обращающихся ко мне девочек рассказывают о борьбе за существование на школьном дворе, о важности уметь безжалостно, расталкивая всех когтями и локтями, пробиваться поближе к лидерам: съесть или быть съеденной – другого не дано. Вера оглядывает меня с таким выражением, с каким королева класса смотрит на самую тихую девочку за последней партой.

– Да, есть, – тороплюсь ответить я. – Не то чтобы мы только и делаем, что ведем умные разговоры, но мне есть кому доверить самое сокровенное. Я считаю, что человеку это необходимо.

Мы испытующе смотрим друг на друга, и я уже понимаю, что мой ответ на ее выпад никуда не годится.

– И можно работать над тем, чтобы добиться этого, – говорю я, пытаясь перевести разговор в конструктивное русло.

В ее взгляде проскальзывает нечто, в чем я не вполне могу разобраться; оценивает она меня, что ли? Потом ей становится как бы неинтересно.

– Правда? – говорит Вера, опуская глаза на жемчужину браслета, которую крутит пальцами. – Ну, может быть, вам это необходимо, но для меня это не так.

Тут я дала маху. Она разозлилась. Перенесла свою обиду на меня, так бывает с молодежью. Я не сумела справиться с этим, не сумела дать ей то, что нужно. Вместо этого пришлось оправдываться мне самой. Вера устало проводит руками по волосам – взрослый такой жест, – но когда, опустив руки на колени, снова глядит на меня, она выглядит моложе своих восемнадцати лет.

– Мне не нужны доверенные друзья, – говорит Вера. – Мне нужна только любовь.

У нее интонации упрямящегося ребенка, и я едва удерживаюсь, чтобы не погладить ее по головке. Верина слепая зона в этом. Она настолько убеждена в превосходстве собственного ума, в том, что она намного умудреннее и разумнее подруг, что даже представить себе не может объем всего того, чего ей еще не довелось испытать. Может быть, моя работа состоит как раз в том, чтобы помочь ей осознать это. Но я так устала… Сегодня пятница, а кроме того, наше время скоро истекает.

Бросаю взгляд на часы, и Вера замечает его.

– Пора сворачиваться, доктор? – спрашивает она.

* * *

На скорую руку набрасываю конспект того, что потом внесу в ее карту. Ссора с родителями, пишу я, ссора с партнером. Ощущает отторжение со стороны родителей, провоцирует ссору с партнером. Останавливаюсь, перечитываю запись. Зачеркиваю «провоцирует». Задумываюсь. Пишу: «заводит ссору с партнером». Оценка и обоснования… Как оценивать Веру? Боязнь отторжения, ранимость на предмет одиночества. Вмешательство: толкования; побуждать рефлексировать над собственными реакциями. Разобраться в истоках ощущения, что у нее нет ничего общего с окружающими.

Вижу в окно, что у обочины уже стоит «БМВ» матери Кристоффера, мигая аварийными огнями. Я ставлю точку; потягиваюсь, сидя на стуле, выкручиваю тело, как кухонную тряпку.

* * *

Когда я выглядываю в комнату ожидания, Кристоффер уже там. Сидит, высоко закинув ногу на ногу, лодыжка балансирует на колене, ноги разведены широко в стороны. Уверенно устроился на шатком стуле.

– Привет, Сара, как дела? – говорит он, поднимается и небрежной походкой направляется в кабинет. И идет без колебаний прямо к излюбленному креслу.

На первой встрече с пациентом стул служит своего рода лакмусовой бумажкой, я так проверяю всех новых пациентов. Пропускаю их в кабинет вперед себя. Молодые в большинстве ждут, пока я не приглашу их сесть, ждут, чтобы я как-то дала понять, которое из кресел предназначено для клиентов. Это же естественно. Кабинет мой, они в нем гости. Некоторые сразу спрашивают, куда им сесть. Некоторые же сами выбирают себе кресло, как Кристоффер. Придя сюда в первый раз, он на секунду задержался, приглядываясь к моим двум креслам, и выбрал для себя левое; опустился в него, закинул ногу на ногу. И все это с видом, будто кабинет принадлежит ему.

Сажусь на второе кресло. Так получается, что Кристоффер и Вера садятся на разные кресла, так что теперь я располагаюсь на сиденье, все еще сохраняющем тепло ее тела.

– Ну что, – говорит Кристоффер и оскаливает в улыбке все свои белые зубы, от моляров одной стороны до моляров другой, – я готов. Валяйте.

Он чуть ли не подмигивает мне; не подмигивает, но я не удивилась бы, если б подмигнул.

– Как у тебя дела, Кристоффер? – спрашиваю.

Стараюсь, чтобы это прозвучало нейтрально, дружелюбно, но сдержанно. Не хочу пойматься на его ухмылку.

– Ну как, – говорит он. – Да распрекрасно.

Надо сказать, что лицо, на котором сияет его внушительный оскал, покрыто легкой небритостью, что челка разделена на прямой пробор и ниспадает почти до самого подбородка; далее, что волосы выкрашены черной краской, а шею обхватывает покрытый заклепками ремешок, который я и хотела бы, но не могу охарактеризовать иначе как собачий ошейник. Кристоффер снял кожаную куртку и сидит в футболке, так что видны все татуировки у него на руках, а вокруг запястий и талии повязаны такие же ремешки с заклепками. Интересно знать, его вообще когда-нибудь кто-нибудь обнимает? Он парень красивый, привлекательный, а в роли аутсайдера выступает исключительно из-за того, что сам выбрал ее, и я полагаю, что если девушки и не увиваются вокруг него роем, то уж по крайней мере точно им интересуются. Но обнять его, утыканного этими заклепками?… Это же будто к ежу прижаться щекой.

– Как в школе? – спрашиваю я его.

– Нормально. Летаю по верхам, ха-ха. Но не падаю. Запишем в плюс, а, Сара?

– А до́ма?

Ухмылка Кристоффера растягивается еще больше; обнажаются десны там, где через пару лет могут проклюнуться зубы мудрости, и он говорит:

– Блестящe. Папахен в Бразилии и не торопится возвращаться. У мамашки мандраж из-за этого. – Он тычет костяшкой пальца в одну из заклепок на ошейнике. – Вы бы ее слышали…

Сложив лицо в убедительную придурковатую мину с комически оттянутыми вниз уголками губ, он произносит фальцетом: «Кристоффер Aлександер, а тебе действительно необходимо ходить в школу с этой штукой на шее? Как у дешевой шлюхи».

Мне удается сдержать улыбку. Кристоффер закидывает голову назад и заливается смехом.

– И это доставляет тебе удовольствие? – спрашиваю я его.

– Разумеется, – самодовольно говорит он.

– Послушай, – говорю я. – Я не то чтобы не в состоянии оценить тщание, с которым ты оттачиваешь свой стиль. Но тебе не кажется, что можно было бы найти другой способ раздражать собственную мать, не так смахивающий на, ты знаешь, самоповреждение?

Из горла Кристоффера вырывается еще смешок.

– Вот это мне и нравится в вас, Сара, честно скажу. Тщание, с которым я оттачиваю, – ей-богу, лучше не скажешь. Ну почему, можно бы. Но я ведь никогда не занимался самоповреждением.

– Я это знаю. – Сейчас я смотрю на него серьезно, и его ухмылка съеживается на треть. – Но на мысли об этом наводит такой стиль.

– Насчет этого, я думаю, мы можем сойтись на том, что каждый может остаться при своем мнении, – говорит он.

Время от времени Кристоффер любит выдавать такие вот мудрые мысли. Все шесть месяцев, что мы знакомы, он выглядит как член секты сатанистов – но поскреби, и под самой поверхностью обнаружится воспитанный мальчик из обеспеченной семьи. Во время нашей первой встречи он взял меня за руку, представился и сказал, что со мной приятно познакомиться. Кристоффер ходит на терапию, потому что его мать считает это необходимым. Пару лет назад его родители развелись в шумном, слезливом театральном стиле, с хлопаньем дверями и прочими эффектами. Пристрастия Кристоффера в одежде и музыке, вкупе с дерзкими речами и резким ухудшением оценок, одним махом вывели мамашу из постразводного ступора. Она позвонила мне и срывающимся в дискант голосом заявила, что ее сыну немедленно требуется помощь.

Это модифицированная истина. С самой первой встречи я была убеждена, что с Кристоффером всё будет хорошо. Он продолжит упорствовать в своем юношеском бунтарстве до тех пор, пока оно будоражит его мать, и, возможно, до тех пор, пока можно надеяться, что оно заставит отца из чистого любопытства наведаться домой из Бразилии. Но в один прекрасный день в недалеком будущем, задолго до начала выпускных экзаменов, уберет подальше свои черные одеяния, цепи и ремешки с заклепками, прилично оденется и как ни в чем не бывало отправится в школу наверстывать упущенное. Закончит среднюю школу с оценками, достаточно хорошими для того, чтобы заниматься в жизни тем, чем захочет, и все у него сложится прекрасно. Я это знаю, и Кристоффер тоже это знает.

Не знает этого только один человек – мать Кристоффера, и в этом заключается этическая дилемма. Ведь если Кристофферу терапия не требуется, этично ли с моей стороны заниматься такой терапией неделю за неделей? С другой стороны, мне нужны все пациенты, каких я только сумею заполучить. Кристоффер, со своей стороны, не против приходить сюда. Мы вполне ладим, и я догадываюсь, что ему нравится получать терапию; это в каком-то смысле служит оправданием тому стилю, в котором он упражняется. Мать Кристоффера, которая сейчас ждет его в «БМВ» с невыключенной аварийкой, несомненно, лучше спит по ночам, зная, что он в моих опытных руках, как она выражается. Что это, если не договоренность, устраивающая всех участников?

Хоть и не столь настойчиво, сколь следовало бы, я пыталась прекратить сеансы. Но вечером того же дня мне позвонила мать Кристоффера, заливаясь слезами.

– Сара, – простонала она, – не отказывайтесь от него! Вы – наша последняя надежда.

Это было под самое Рождество, шел снег; я сидела в том кресле, в котором сейчас сидит Кристоффер, всматривалась в заснеженную темноту и думала: ну и пусть себе ходит. Какой от этого вред? Я облекла эту мысль в профессиональные термины для себя самой, поскольку ни перед кем другим мне не требовалось оправдаться. Я обеспечиваю ему эмоциональную коррекцию, сказала я себе. Я взрослый человек, которому можно довериться, с кем можно исследовать собственную идентичность. Такие вещи я пишу в его медкарте. И утешаюсь тем, что, поскольку я веду прием частным образом, на это тратятся не деньги налогоплательщиков, а наоборот, деньги состоятельного отца Кристоффера. Ему, отцу Кристоффера, настоящему говнюку, как я понимаю из телефонных разговоров с матерью, так и надо.

* * *

Мне звонил Сигурд. Оставил сообщение на телефонном ответчике, пока я была занята с Верой. Теперь я сижу на кухне, обедаю бутербродом с тунцом, запиваю его апельсиновым соком. Проигрываю сообщение по громкой связи: кладу телефон на стол рядом с собой и слушаю, жуя бутерброд.

«Привет, любимая, – говорит голос Сигурда, с его теплым мелодичным звучанием. – Мы уже у Томаса на даче. И здесь, эх, здесь классно, я…»

В телефонe раздается потрескивание, потом я слышу, как он усмехается: в голосе булькает пара пузырьков.

«Это тут Ян-Эрик, шустрит с поленьями, вот дурак… Я… Слушай, мне пора идти. Я только хотел сказать, что мы на месте и, ну, я позже перезвоню. Я тебя люблю. Ладно. Пока».

Бутер почти доеден. Я сижу с ним в руках, слушаю голос мужа и чувствую, как щемит под ложечкой: я скучаю по нему. Что за дурацкая мысль… Он ушел из дома каких-то пару часов назад. Мне вообще-то нравится быть дома одной. Делать зарядку. Есть еду, которую он не любит. Смотреть фильмы, которые ему кажутся дурацкими. Пить белое вино, которое, по его мнению, годится только для невест и пожилых тетенек. Рано ложиться. Что-то успевать…

На ответчике всего лишь голос. Позвоню ему после работы. Я доедаю бутер, запиваю его водой. Мой следующий пациент – Трюгве. Пока я читаю его медкарту, успею выпить чашечку кофе.

* * *

Трюгве приходит ровно в два часа: всегда точно к назначенному времени, и ни секундой раньше. В противоположность Кристофферу он ясно дает понять, что бывать здесь ему не хочется. В комнате ожидания не садится; когда я открываю дверь, чтобы пригласить его в кабинет, стоит спиной к входной двери, сложив руки на груди.

– Входи, – говорю я, и Трюгве проходит мимо меня с горестным выражением на лице: губы сжаты так плотно, что их почти не видно.

Он выбирает то же кресло, что и Вера, но никогда не садится, пока я не предложу. А когда сядет, не сдвигается в глубь сиденья, а остается на самом краешке, готовый вскочить.

– Ну что, – говорю я, – как прошла неделя?

– Хорошо, – монотонно произносит Трюгве.

– Как учеба в школе?

– Хорошо.

– Ты сделал то, что должен был?

– Да.

– Ты играл?

– Немножко.

– Ты играл дольше, чем мы с тобой договаривались?

Теперь он смотрит на меня. У него песочного цвета волосы и карие глаза, правильные черты лица, ничего необычного; если можно так выразиться, в первую очередь в нем замечаешь, что он такой незаметный. Трюгве в неприятной степени контролирует мимику своего лица, и только в виде исключения – например, если он не на шутку раздражен – цензуру минует непросчитанное движение. Когда мы с ним встретились в первый раз, я подумала, что не удивлюсь, если он окажется серийным убийцей.

Но Трюгве ходит ко мне не потому, что готовится стать убийцей, не потому, что мелочно контролирует все свои поступки, и не потому, что находит жизнь бессмысленной. Он ходит на терапию, потому что у него игровая зависимость: он играет в «Мир Уоркрафта». Или, точнее, потому, что его родители условием его дальнейшего проживания с ними поставили получение терапии. Ему двадцать лет, он старше большинства моих пациентов; школу бросил за семь месяцев до выпускных, потому что занятия отвлекали его от игры. Родители обеспокоены, и не без оснований. У нас с ними договоренность, что, если Трюгве не приходит на сеанс, я им звоню; он согласился на это. Но, как я это вижу, лишь потому, что если его выкинут из дома и ему придется работать, чтобы иметь крышу над головой, это будет отнимать слишком много времени от игры.

– Я почти удержался в рамках квот, – говорит Трюгве.

– А при каких обстоятельствах ты в них не удержался?

Он фыркает, но сдерживается; получается похоже на подавленный чих.

– Два раза вечером. В воскресенье и в четверг. В остальные дни почти идеально.

Его губы стянуты в прямую линию, челюсти напряжены, и эта его строптивость так утомляет меня, что мне хочется сложить лапки и сказать: ну ладно, пусть, почти идеально, давай тогда закончим на сегодня.

– А сколько лишнего времени ты играл в эти дни? – спрашиваю я.

– Немного.

Я вздыхаю. Ибо знаю: с Трюгве нужно называть конкретные цифры.

– Так, посмотрим; в воскресенье тебе разрешается играть с шести до одиннадцати. Во сколько ты начал?

– В шесть.

– А во сколько закончил?

Пауза. Желвак на его челюсти заметно выпячен – это он так сильно сжал зубы. Вообще та часть его лица, где расположены челюсти и подбородок, очень уж квадратная; может, как раз это немного необычно. Я читала, что мужчины с широкими челюстями считаются привлекательными. У Трюгве такая челюсть лишь подчеркивает непроницаемый вид; он обычный, дa, наверное, но даже это выражение лица – серое, тусклое, среднестатистическое выражение его лица – кажется просчитанным. Если даже допустить, что Трюгве подробно распланировал свою жизнь, то уж совершенно точно ни единой душе во всем мире неизвестно содержание этих планов.

– За полночь.

Явный эвфемизм.

– До какого часа за полночь?

Челюсть вновь топырится.

– До трех.

– Ага, до трех… А в четверг – вчера, значит – тебе можно играть с семи до одиннадцати. А ты сколько играл?

Новая пауза.

– До трех.

– О’кей, ясно. Если подсчитать, то получается, что на этой неделе ты играл – сколько там – на восемь часов больше, чем мы договаривались.

Трюгве молчит, лицо застегнуто на все пуговицы.

– Что ты об этом думаешь?

Он пожимает плечами.

– Разве это хорошо? Что ты скажешь?

Трюгве опять пожимает плечами; смотрит на часы, снова кладет руку на подлокотник и опять смотрит на часы. Его на кривой козе не объедешь – с ним нужно быть суровой, на его ожесточенность отвечать своим упорством.

– Я ведь не забыла, что раньше ты употребил слово «идеально», Трюгве.

– Я сказал «почти идеально».

– Да, я помню. Мне не очень понятно, почему ты выбрал это слово.

Трюгве не выдыхает, а выдувает воздух изо рта, резко и шумно; словно паровой каток выпустил пар.

– Я не знаю, Сара, – говорит он; его раздражение грозит вот-вот прорваться на поверхность. – Может быть, я выбрал это слово, потому что охрененно счастлив сидеть здесь каждую неделю и распространяться перед тобой обо всех своих личных пристрастиях.

Вот оно, его раздражение, тут как тут. Я отмечаю, что сегодня оно проступило в гораздо более явной форме, чем обычно. Наверное, он тоже это заметил и потому смолк; выражение на его лице – насупленные брови, искривленные губы – остается на лишнее мгновение, но он быстро берет себя в руки и как бы стирает его, заменяя нейтральным.

– Да, я тоже так думаю, – торопливо парирую я; может быть, мне удастся пробиться к нему, пока он не успел снова замкнуться. – Я думаю, наши сеансы очень неприятны для тебя. Может быть, расскажешь, как ты справляешься с этими негативными эмоциями в те дни недели, когда не приходишь сюда?

Он снова пожимает плечами.

– Не знаю. Я об этом мало думаю.

– Ну вот, к примеру, – говорю я, снова конкретизируя. – В десять часов вчера вечером, когда тебе пора было закончить игру, что ты тогда подумал?

«Почувствовал», надо было сказать; делать упор на разумное поведение ошибочно.

– Не знаю. Ничего не подумал.

– Но ты ведь знал, что сегодня я тебя спрошу об этом.

– Я не думал об этом.

– Я вот не могу понять, Трюгве: ты сам-то настроен следовать плану, который мы составили?

– Не знаю. Наверное. Попробую.

– Дело в том, что ни я, ни, кстати, твои родители, никто не может вынудить тебя прекратить играть; ты сам должен этого захотеть.

– Да знаю я. Хочу.

На меня вновь накатывает утренняя усталость, во стократ сильнее, чем после Веры. Чтобы поведение Трюгве изменилось, он действительно должен захотеть этого сам – но, что совершенно очевидно, не хочет. Во всех учебниках написано, что у приходящих на терапию пациентов всегда имеется мотивация; на худой конец они не уверены в том, чего хотят. Гуру психологии твердят: зацепись за то, что есть. Трюгве хочет остаться жить в доме родителей, отсюда и нужно танцевать; но непонятно как. Возможно, проблема в том, что его желание такое приземленное. Не сохранить отношения с родителями, не остаться жить с ними, потому что там родной дом, – а просто-напросто иметь кров и электричество для компа. И если быть до конца честной, я не представляю себе, чем можно помочь Трюгве. Не один игрок просадил таким манером годы своей жизни, и, похоже, этот парень намерен жить именно так. Он как скала, и мне думается, что, пока он хочет играть, с этим ничего не поделаешь.