А сколь часто увязывался я за старшим братом, куда бы он с приятелями своими не направлялся. Если на велосипедах ехали, так сажал он меня на руль (на дамском велосипеде иначе не уместиться). Откинусь спиной на плечо брата и подскакиваю на всякой неровности. Жестковато! Ну, а если пешком куда направлялись, так вообще без проблем. Не очень-то им нравилось моё присутствие, особенно если затевалось что-нибудь с участием девиц, но терпели.
А ложки-то забыли!Однажды отправился я со старшими на рыбалку, да ещё с ночёвкой! Обогнули мы Вознесенку и переправились на Сухотиху – довольно обширный, с десяток футбольных полей остров на правом, ближнем к нам рукаве Уды. Причём не на пароме, как это делали, скажем, косари, а вброд. За вторым поворотом реки, подальше от города имелось такое место, где на Сухотиху можно было переходить, что называется, «не теряя почву под ногами». И проделывали мы это подчас даже с велосипедами. Течение, конечно же, в этом месте бешеное, но упираться можно.
Чуть выше брода мы тогда и расположились на песчаном бережке, что слегка порос корявым да развесистым ивняком. Тут и ловили, радуясь вечернему предзакатному клёву. Вместительный котелок с чистой речной водой навесили над костром, картофеля очищенного да нарезанного в него накидали и рыбы всякой: окуни, хариусы, пескари. Уху мы не то что бы сварили, но крепко-таки уварили и переварили. Зато и вид, и запах!
Даже кое-какие специи нашлись.
Наконец, сняли котелок с огня. На застарелый пень, случившийся поблизости, поставили. Постелили рядом походную скатерку. Разложили незамысловатый припас: чёрный, нарезанный крупными душистыми ломтями хлеб, лук зелёный стрельчатый, огурчики свеженькие, только что с грядки, помидорчики, яйца вкрутую. На клочке газетном соли сероватой грубого помола горку насыпали и уже, голодные-преголодные, собрались хлебать варево наше аппетитное.
Да нечем! Ложек-то нет, ложки-то взять забыли!
Но мы, ничего, не растерялись. Взялись за ножи, да из кусков сосновой коры, которой по берегу валялось предостаточно, такие ложки-поварёшки скоренько выстругали, что с ними уха ещё вкуснее и желаннее показалась.
Опять же и смех, и шутки, и всякая всячина!
А там, глядишь, и уснули, забравшись в припасённые свитера, да сбившись в горячую кучу прямо на еловых ветках, в рядок постеленных на песке, прогретом костром и солнцем. Да ещё укрылись отцовской плащ-палаткой. Тепло! А рядом с нами пёс наш любимый по кличке Барс, для которого на Уде брода, увы, не имелось, и трудную переправу по бешено скачущей воде он одолевал героически вплавь.
Правда, случалось иногда, что ребята постарше его и на руках переносили. То-то ему было не по себе. Уши прижмёт чуть ли не к затылку. На воду, бегущею, косится в ужасе. И лапами по воздуху судорожно перебирает, будто плывёт.
Добрая, верная собака, нас не покидавшая с первых своих щенячьих дней.
И всё-таки – Барсик…Помню, мы ещё только приехали в Нижнеудинск, как, подрыв нору, под нашим домом ощенилась рыжая бездомная Джульба. Мы поначалу склонялись оставить себе другого щенка – Белоножку, а Барсика уже было пристроили. Но когда нам его почему-то возвратили, он явил такую бездну отваги и обаяния, что мы всё-таки остановили свой выбор на нём.
Жил он перед домом в конуре и обыкновенно сидел на цепи. И лишь зимой переселялся в прихожую. Ну, а когда термометр вовсе зашкаливал, то и на кухню. Впрочем, во всякое время года Барс имел свои прогулочные часы, когда его спускали с цепи, и он бегал по ближайшей окрестности.
Однажды летом, когда я околачивался возле ДК, ко мне подошли знакомые ребята и сказали, что в мою собаку стреляли проходившие через городок собачники. Я бросился домой. Барс лежал в большой комнате под кроватью и жалобно скулил. Левый глаз его был изувечен выстрелом…
Как прошла пуля, неизвестно. Должно быть, что-то и в пасти у несчастной собаки повредила. Потому как долгое время Барс даже не прикасался к еде. Потом начал – с манной каши. И постепенно, постепенно оживал. И глаз у него поджил. И красота былая возвратилась. А в зимнюю пору по-прежнему таскал меня по раскатанной лыжне да так быстро, что держись!
Но как мы не любили своего пса, а когда пришло время покинуть Нижнеудинск, передали его, что называется, в хорошие руки и простились, ибо на новом месте не было у нас ни угла своего, ни двора.
Лихие одноклассники
Сразу после демобилизации, когда отца в чине майора уволили в запас, мы переехали в Гомель, и счастливое детство моё кончилось. Теперь не было ни природы, ни товарищей, ни любимой секции. Только унылая, серая, слякотная зима и скучное городское лето. А весна и осень из календаря вовсе выпали – ну совершенно никчемное пустопорожнее время. Вот почему я очень и очень сочувствую детям, выросшим в городе и не знающим, что за прелесть для подростка жить в непосредственной близости от леса и реки, неба и солнца.
Сунулся было в гомельский Дворец спорта. Не берут. Нужны выдающиеся данные и результаты. В школе тоже никаких спортивных секций. Ладно, хоть к соревнованиям привлекался за сборную школы. В Нижнеудинске ведь был я чемпионом городка по настольному теннису, первый юношеский разряд имел, а по лыжам дважды выигрывал первенство школы. Да и прочие виды были у меня на высоте. Но тут весь мой спорт разом пресёкся. Господь оборвал. Оно и хорошо. Вовремя. Что для мальчишки было и полезно, и впору, для юноши стало бы во вред. Наступало время умственного развития и духовных интересов.
Недорогую комнату 12 квадратных метров нам уже заблаговременно подыскали наши родственники в залинейном районе на улице Сталина, на которой и сами проживали. И зачастили мы к ним в гости. Хотя более полусотни частных домов, нас разделявших, – дистанция приличная, особенно для припозднившихся пешеходов. И всякий раз, когда мы направлялись к тёте Мане, сестре отца, я с нетерпением следил за медленной чередой номерных табличек – скоро ли придём?
Жила она вместе с мужем – дядей Абой, и четырьмя детьми: двумя девочками – Мусей и Женей, и двумя мальчиками – Эдиком и Валиком, но не в частном доме, а в двухэтажном государственном, хотя и тоже деревянном. Там у них имелась одна большая комната-кухня.
Поначалу навещали мы их чуть ли не ежедневно, возможно, потому что был у них телевизор, который, несмотря на крошечные размеры экрана, воспринимался в начале шестидесятых, как нечто запредельное. Сама возможность бесплатного кино, которое показывалось один-два раза в неделю, представлялась чем-то вроде манны небесной.
Грех на грех14-15 лет – переходный возраст, первая моя по-настоящему греховная пора. Сразу после переезда в Гомель я оказался без друзей. Потянулся было ко всем и каждому, навещал по домам, искал и не находил прежней столь привычной и душевно необходимой дружбы. Ко мне, увы, не приходил никто…
Как-то после уроков мальчишки-одноклассники, наиболее разбитные, показали мне короткую дорогу из школы домой – через железнодорожные пути мимо бани с не забелёнными окнами. Был тогда женский день. Привставай на цыпочки и любуйся. Для меня это было откровением! Женщины, замечая в окнах наши вихрастые рожи, укоризненно качали головами. Кто-то переходил мыться в другой зал, кто-то ругался. А иная и просто смеялась, указывая на нас пальцем.
Когда же мои лихие одноклассники узнали, что живу я по соседству с продуктовым магазином, то заглянули и ко мне во двор, имевший общий забор с магазином. Сразу за этим забором громоздились и нависали над ним ящики с пустыми бутылками. Вот ребята и втянули меня в свой нехитрый промысел. Пользуясь вечерней темнотой, мы набирали бутылок и шли сдавать их в этот же самый обворованный нами магазин. Потом нас кто-то спугнул. Не привилось. А вот через линию прогуляться вечерком тянуло.
А милиция возьми меня и накрой. Изловили. Привели в отделение, что на вокзале. Пошучивали, похохатывали. А заодно разузнали, кто такой, что за родители, где проживаю. Матери потом на работу сообщили. Стыдно было услышать от неё про всё это.
Ох, и лихие же одноклассники! Один кучерявый – Лёня Грушницкий. Сальто свободно прямо в классе во время перемены вертел. Напоминал гуттаперчевого мальчика из известного рассказа. Потом в цирковое училище подался, стал профессиональным гимнастом, выступал на арене.
Другой – Борис Корхин – плотный, коренастый с бычьей шеей. Борец классического стиля. Уже тогда был кандидатом в мастера. А к учёбе абсолютно не способен. Второгодник. Во время школьной перемены ставил локоть на учительский стол, а мы втроём или вчетвером налегали на неё, пытаясь повалить. Борис весь надувался. Лицо наливалось кровью. Но даже пошевелить его руку были не в силах.
В эту же пору я совершил и куда более тяжкий грех, чем воровство бутылок и подглядыванье за моющимися женщинами. Однажды за что-то крепко наказанный отцом я, будучи в истерике, крикнул ему:
– Жидовская морда!
Представляю, как больно и обидно было ему услышать такое от собственного сына. Надо заметить, что рос я среди откровенного антисемитизма и поэтому с детства стыдился того, что отец у меня еврей. И даже теперь, когда внутренне горжусь своей этнической принадлежностью к избранному Божьему народу, предпочитаю не афишировать этого, ибо не предполагаю услышать ничего иного, кроме глупых насмешек и всякого рода издевательств.
Что ж, быть притчей во языцах – наша историческая расплата за измену Божьим заповедям. Ибо к ослушанию Адама, общего всем людям родоначальника, мы, евреи, добавили ещё и пренебрежение к Закону, дарованному Господом через Моисея. А потом ещё и Мессию долгожданного не узнали в Иисусе Христе. Грех на грех. Но и великое избранничество наше остаётся при нас, ибо клялся Бог Аврааму, и клятва Его тверда.
«Я тебя ненавижу!..»Летом в каникулы я уже и сам в одиночку зачастил к тёте Мане. А всё потому, что возле её дома была голубятня, а при ней – компания из мальчишек и молодых парней лет эдак 18–25.
Но меня всегда и влекло к ребятам постарше. А поскольку брат уже несколько лет как был студентом Новосибирского государственного университета, то в этой компании я увидел замену и ему, и его друзьям. Однако были тут и такие, кто уже сидел. И дух среди этой молодёжи был самый блатной. Но меня это ничуть не волновало, да и не было особенно в новинку.
Приходил. Болтался с ними по улице. Играл в карты: в подкидного и козла, в очко и буру. Любовался на голубей. Парни эти меня не обижали, как, впрочем, и никого из своих. Такому психологическому климату мог бы позавидовать любой кружок при Дворце пионеров. А между тем разговоры – где бы что стащить, чем бы разжиться. И, конечно, выпивали.
И было у них несколько девчонок и молодая женщина. И никто ни к кому не ревновал. И садились мы на велосипеды, и ехали на пляж, что возле парка – в самом центре Гомеля. Велосипеды – на песок, а мы купаемся, загораем и, конечно же, играем в карты. А когда я взялся эту молодую женщину учить плавать, то и тряпка в моих руках не была бы податливее. При этом со стороны компании – опять-таки никакой реакции на мои весьма наивные поползновения…
Первым человеком, который почувствовал, что я в опасности, была тётя Маня. И, конечно, тут же запретила мне приходить к ним домой. Ну, а видя, что и теперь, минуя её семью, я по-прежнему якшаюсь с блатной компанией, стала гнать со двора. И кричала в след:
– Уходи! Я тебя ненавижу!
И мне было обидно. И думалось, что это наша хозяйка Софья Израилевна Мендель передала ей, как я обозвал своего отца. Жаловался на тётю Маню родителям. И всё-таки перестал там бывать. Увы, своего сына Эдика тёте Мане отбить у этих уголовников не удалось.
С родного двора куда прогонишь?
За 20 копеек…Был у нас в классе один долговязый хиляк Лёня Лихимович, который говорил всегда очень авторитетным голосом, этак даже басил, а ещё задирался и получал. При этом, будучи сам не в силах за себя постоять, находил мстителя из ребят нашего же класса.
Однажды таковым оказался Валера Трухин, весьма способный малый и тоже борец классического стиля, но куда легче Бориса. И был этот Валера со мной дружен. Мы с ним задачки быстрее всех в классе решали – я первым, он вторым, за что и получали каждый по пятёрке. А потом что-то незначительное нас развело, поссорило.
Каково же было моё удивление, когда после школы Лихимович и Трухин меня нагнали в тёмном переулке на подходе к железнодорожным путям. Ещё не ведая о заповеди Христа подставлять правую щёку, когда тебя ударят по левой, я встал перед Валерой с опущенными вниз руками и сказал – бей!
И он ударил. Я отлетел, упал. Однако, поднявшись, снова подошёл к нему – бей! Он, уже смеясь, стал наносить удар за ударом. А я, рыдая от странной обиды, ибо меня предал мой недавний друг, вновь и вновь поднимался и подходил под его кулаки.
На следующий раз Валера, очевидно, уже не согласился производить таковое избиение, и Лихимовичу пришлось обратиться к Борису, которого и нанял за 20 копеек. А тот меня долго не мучил, двинул всего разок и готово. Вроде пластической операции получилось. С той поры у меня левый профиль от правого заметно отличается.
И произошло это в день, когда я должен был выступать во Дворце железнодорожников с чтением своих стихов. Моя фамилия была уже и на пригласительных билетах в программке отпечатана. Но я предпочёл кувыркание на матах, расстеленных за кулисами, а на сцене появиться не решился.
Между тем в фойе меня уже караулили двое – Лёня и Борис. И когда я вышел из Дворца, последовали за мной, а на железнодорожном переходном мосту догнали. Там Борис и звезданул. Всего один раз. Крепкий малый. Уже тогда имел силу здорового мужика.
Первые успехиНо не только нравственным падением ознаменовалась моя жизнь в Гомеле. Эта пора даровала мне и первое осознание своих способностей, интересов. И прежде всего этому осознанию посодействовала школа-семилетка № 5, в шестом классе которой я и оказался по приезде.
Размещалась она в крошечном трёхэтажном здании, выходившем окнами на Проспект Ленина и углом на привокзальную площадь. Впоследствии очень скоро это здание снесли. Чуть ли не сразу же после нашего выпуска.
Именно тут преподаватель рисования и черчения почувствовал во мне некую художническую одарённость и стал брать с собой на этюды: в парк и за город, приводил к себе домой, показывал свои академические работы. Наведывался со мной и в мастерские Гомельских художников, где обсуждались новые полотна да и вообще толковали об искусстве.
А однажды чертёжник наш отправил меня на городской слёт юных иллюстраторов, проходивший в библиотеке имени Герцена. Там присутствовали и подростки-поэты. На этом слёте я впервые услышал и запомнил, что всякому литературному произведению, только что написанному, нужно дать месяц-другой отлежаться и только потом продолжить над ним работу.
Учительница русского языка и литературы по прозвищу «Косоручка» тоже нечто во мне открыла. Помню, писали мы изложение по Горьковскому «Данко». Её тогда удивило, что я в своей работе воспроизвёл не только суть и смысл рассказа, но и его характерную пафосную интонацию. И анализ Пушкинского стихотворения «Море», выполненный мною, тоже произвёл на неё впечатление.
Что касается математики, то наш классный журнал на соответствующей странице имел против моей фамилии непрерывную строчку пятёрок. И всё потому, что каждый, кто решит заданную на уроке задачку быстрее всех, удостаивался этой отметки. А перегнать меня не удавалось никому.
По физике тоже были сплошные «отлы». Однако благодаря допущенной мной бестактности, преподавательница относилась ко мне с прохладцей. А закавыка была в том, что однажды на открытом уроке в присутствии директорши я позволил себе её поправить. Учительница сказала, что коэффициент трения не может превышать единицу. Ну, а я поднял руку и возразил – может превышать, в отличие от коэффициента полезного действия, который действительно всегда меньше единицы.
По географии же успехи мои были неважнецкие. Этот предмет, в отличие от физики и математики, полагалось учить, а к таковому ежедневному подвигу был я уже не способен. Однако готовность рассуждать выручала и тут. Однажды директорша (а именно она вела географию) вызвала меня к доске и попросила рассказать про экономику Японии.
И вот, исходя только из самого очевидного – островного расположения этой небольшой, но сильной и заметной страны, я принялся конструировать некую чисто логическую модель, которая в силу своей разумности оказалась и действительной. Теперь я пишу об этом с оглядкой на Гегеля, а тогда, ещё не ведая знаменитой максимы немецкого философа, действовал так с искренней убеждённостью, что логика не подведёт.
Этот ли случай поспособствовал или другие мои ответы, но однажды, когда я во время перемены вместе с другими учениками носился по школьному коридору, директорша придержала меня и сказала:
– Осторожнее, не расшибись. У тебя министерская голова.
Впрочем, осторожнее я не стал. Не то окружение. Иногда приходилось и постоять за себя. Помню свой поединок с Валей Турчинским на переменке – перед классной доской. Это он вызвал меня на бой, будучи уверен в своей победе. Бились на кулаках. Окончилось его разбитой губой.
Но до чего жестоко и страшно дрались два самых сильных и ловких наших парня – Борис Корхин и Лёня Грушницкий. И как было жалко гордого, смелого Лёню…
«Видна птица по полёту»Человек всегда смотрится в человека и воспринимает себя чаще всего через встречные мнения и суждения. Вот почему всякое слово, которое я слышал о себе, надолго застревало в памяти, исподволь формируя собственное представление о своей личности, впрочем, отбирая только самое лестное. Ну, а если бы стал я коллекционировать и всякую брань, ко мне адресованную, то, возможно, при её изобилии мне бы уже давным-давно и жить расхотелось.
Хотя припоминается кое-что и на эту тему. Так, учительница зоологии в той же самой школе № 5, довольно полная и ироничная женщина, уже на первом уроке разом определила мой род и вид:
– Видна птица по полёту.
Не поспоришь, ибо птицы – её специальность.
Впрочем, и жизнь в Нижнеудинске прошла не без приобретений. Там я научился, точнее сказать, осознал свою способность к декламации. И случилось это в день, когда я вместе с мамой, что было чрезвычайной редкостью, приготовил задание по литературе – выучил отрывок из тургеневского «Муму». Я рассказывал, а мама проверяла, точно ли воспроизвожу текст.
На следующий день меня вызвали к доске, и я со спокойной естественностью стал проговаривать: «Вот уже и Москва осталась позади…»
Поставив мне пятёрку, учитель литературы обратился ко всему классу и сказал, что именно так нужно это читать, очевидно, имея в виду моё воспроизведение присущей тургеневскому отрывку особенной внутренней мелодии, которая меня изумляет и теперь, когда пишу эти строки.
Там же, в Сибири, случалось мне и в чтецких композициях участвовать, и сольно выступать на сцене со стихотворной переделкой Некрасова на военный лад: «Однажды в студеную зимнюю пору я из лесу шёл. Бой немного утих…»
Нижнеудинску принадлежат и первые мои успехи в рисовании. Именно там папа меня научил, как нужно строить перспективу на лучах, проведённых из точки, расположенной на линии горизонта, и показал это на примере изображения деревенской улицы. В ту пору я увлёкся срисовыванием с открыток. Это были в большинстве своём портреты Пушкина, Толстого, Грибоедова, Тургенева, Чехова…
Однажды папа мне даже позировал, стоя возле печки и заложив руку за руку.
В эту же пору я преуспел в запоминании стихов. Причём с братнего голоса. Он учил для школы, декламируя вслух, и стихи безо всякого моего умысла и тем более труда ложились на мою свежую отзывчивую память. В большинстве Некрасовские: «Железная дорога», «Размышления у парадного подъезда», «На смерть Добролюбова»…
А вот попытка дать мне начальное музыкальное образование, предпринятая родителями тоже в Нижнеудинске, потерпела крах. Хотя и пианино у нас имелось. Но дальше «Танца маленьких лебедей», «Полонеза Огинского», «Турецкого марша» и «Музыкального момента Шуберта» я не продвинулся. Уж если самого Моцарта родители чуть ли не с побоями усаживали за инструмент, что говорить о таком оболтусе и гулёне, каковым был я?
Проучился два года в музыкальной школе, и – всё, и больше – ни дня! А вот сестра все семь классов прошла. Да и то к фортепиано не пристрастилась. Один только отец у нас и любил сесть за инструмент, открыть клавиатуру да помузицировать. Хотя, будучи сыном сапожника, нигде и никогда этому искусству не обучался, но умел сходу наиграть любую мелодию, причём сразу двумя руками и с аккордами.
В Нижнеудинске довелось мне впервые принять участие во вручении «взятки». Родители уговорили: мол, на 8-е Марта нужно сделать подношение Марии Петровне – моей учительнице по начальной школе. Я посчитал это справедливым, поскольку она с нами, учениками своими, готовила мамам нашим подарки к этому дню – небольшие пухленькие шкатулки из подбитых ватой открыток. И притащил я в портфеле довольно громоздкие духи «Красная Москва» – кремлёвскую башню парфюмерных благоуханий.
Однако же оказалось это настолько странным предприятием – дарить нечто одному, от себя, что, не зная, как это сделать, я ради упрощения ситуации отправился на переменке в школьную уборную и выбросил величественный флакон через одно из вырезанных в дощатом полу отверстий.
Следующий раз, уже последний, я попытался дать взятку – бутылку коньяка в журнале «Юность» после моей первой публикации. Впрочем, не взятку – скорее, подарок. И тоже по чужой подсказке. Однако же всё получилось славно – бутылку не приняли. Да и печатать более не печатали. В дальнейшем на таковые подвиги подбить меня уже никому не удавалось. Ну, а мне самому подобные идеи в голову и вовсе никогда не приходили.
К Нижнеудинским воспоминаниям относится и мой первый в жизни заработок. Но не деньгами, а талонами на обед в столовой неподалёку от местного стадиона «Локомотив». Сестра, работавшая в районной газете, устроила. И был я не кем-нибудь, а курьером на спортивном празднике. И бегал от судейских столиков, расставленных по всему стадиону, и доставлял сведения о ходе соревнований диктору-информатору. Причём в течение двух дней.
В Сибири я совершил и первое своё маленькое открытие. Доказал себе, что Вселенная бесконечна. Для чего и потребовалось-то немного – задаться вопросом:
– Если у Вселенной есть конец, что же тогда располагается за этим концом?
И посетила меня эта мысль ранней весной на широком, открытом поле под беспредельно высоким и ясным небом. Теперь вот думаю, а нет ли в этом простом соображении ответа на известную задачку Пуанкаре?
Кто я?
Сочинительство полюбилось мне по-настоящему именно в Гомеле. Прежде всего как восполнение утраченных друзей и общения с ними. И уже всякий раз, когда вынужденное одиночество настигало меня дома, я писал. И делал это почти что с наслаждением.
Вот и во время своей поездки к брату в Минск, куда он был переведён на учёбу из Новосибирска, я тоже, тоже сочинял стихи: и про бутылку из-под лимонада, стоявшую передо мной на купейном столике, и про мелькавшее за вагонным окном, и о чём-то отвлечённо-философском…
Сестра-филолог, получив по почте образчики моей тогдашней четырнадцатилетней поэзии и ознакомившись с ними, похвалила в ответном письме, отметив, что у меня есть способности и что стихи далеко не всех поэтов ей так же нравятся, как мои. Своевременная поддержка. И сочинительство уже представлялось мне не только приятной и вполне невинной забавой, но и возможностью самоутвердиться.
Насколько же я был глуп и наивен!
Сам накликал…Увы, из лёгкого беспечного отношения к слову и произрастает всякая ложь, и плодится всякая скверна. И говорим, и пишем – на ветер. А этот ветер вдруг превращается в бурю и набрасывается на нас, и не щадит.
Удивительная вещь – слово, удивительная и страшная! Мои жизненные злоключения начались с того момента, когда я в пятнадцатилетнем возрасте написал несколько стихотворений, предполагающих скорое наступление страдания и даже как бы его призывающих.
Вот одно из них:
ГореМоре,зачем мне море,горькие соли моря?Горькое, горькое гореразве не море?Только без солнца.Но мне и не надосолнца,что светиткаждомусолнцем.Разве не слепит,как солнце,чёрное солнце горя?Мне нужнобольшое горе,которое солнце и море,горе ищу я,как море,как солнце,что вижу над взморьем.Рыдает мальчишкао песне,о песне без моря,без солнца,без бури синего всплеска,о песнебез слов и без горя.Он солнцеимеет белое,он море имеет в сердце.Не хочет он морес плесками,не хочет он солнцес песнями.А мне, если солнце,то чёрное,чёрное солнце горя.А мне, если море,то чёрное,кипящее в чёрном горе.Горе – это морщины,морщины горя и старости.Мне не вредят морщины,морщины вредят красивым,кто держит ладонями радости,в моих ладонях – морщины.Море надо курортникус жарким солнцемнад взморьем,на белых солнечных портикахдля бледнолицых курортников,которым не хочется горя.А мне надоело мальчишкойдуматьо солнце,о море,о солнце, хорошем слишком,о море, где ветры не дуют,где небо красивей девчонки.Ведь солнцене жжёт, как горе,ведь морекак горе, не топит.Подтает лёдна дорогах.А сердце хочет ожога,а сердце хочет запомнить.Призывал я в своих стихах на свою голову несчастья, и они пришли прежде всего на мои стихи…