

Дмитрий Вектор
Код Азулежу
Глава 1. Азулежу и другие проклятия.
Для начала давайте договоримся: я не «объект недвижимости». Это оскорбительное словосочетание придумали люди, которые никогда не понимали, что стены думают. Что перекрытия чувствуют. Что старая медная труба под кухонной плиткой может хранить в себе больше памяти, чем целая библиотека, потому что библиотека – она молчит из приличия, а труба – она говорит. Особенно в три часа ночи. Особенно когда за окном сырой лиссабонский февраль, и мой квартирант, Тьягу, спит с открытым ртом, и некому оценить мою акустическую исповедь.
Меня зовут Терсейру-Б. Это не имя – это приговор. Третий этаж, квартира Б, в доме на улице Руа-ди-Санта-Крус-ду-Каштелу, там, где Алфама начинает карабкаться вверх по холму и постепенно превращается из «живописного исторического района» в «богом забытую крутую лестницу с котами». Дом мой старый – настолько, что я и сама уже не помню всех своих предыдущих жильцов. Помню только запахи: рыбный суп 1891 года, машинное масло 1943-го, дешевый портвейн 1974-го, когда революция шла под звук гвоздик прямо у моего порога, и, наконец, несмываемый аромат феноменально неудавшейся карри Тьягу, которую он приготовил в прошлую среду, перепутав куркуму с паприкой и потеряв при этом голову настолько, что забыл закрыть духовку на ночь.
Хороший парень, Тьягу. Безнадежный, но хороший.
Ему тридцать один год, он из Порту, а значит – по умолчанию считает, что лиссабонцы немного снобы, и ему, конечно, не приходит в голову, что настоящий сноб в этой квартире – это я сама. Тьягу занимается звуком. Не музыкой – именно звуком, что немного другое: он охотится за теми звуками, которые никто не слышит специально, потому что они всегда где-то на фоне, в подкладке жизни. Скрип. Капель. Далекое эхо чужого разговора сквозь вентиляцию. Гул города, который в три часа ночи становится похож на медитацию. Всё это он пишет, сортирует, упаковывает в файлы с расширением wav и продает каким-то норвежским разработчикам видеоигр за деньги, которых едва хватает на аренду и два espresso в день.
Я в его схеме – бесценный ресурс. Это я без ложной скромности. Мои половицы умеют воспроизводить не менее восемнадцати различных типов скрипа в зависимости от погоды, времени суток и настроения, которое – не спорьте – у меня тоже есть. Кухонная дверь при правильном угле открытия выдает ноту, которая почти идеально воспроизводит начало фаду – той жалобной португальской песни, которая про морскую тоску и несбыточную любовь. Тьягу записывал её двенадцать раз подряд однажды вечером, пока соседка снизу, донья Консейсан, не начала стучать в потолок шваброй.
Мы с донной Консейсан живем в состоянии вооруженного нейтралитета. Она – старая, сварливая, с рыжим котом Клаусом, который умеет открывать двери лапой и которого я иногда пускаю в коридор в целях разведки. Она считает меня «гнилой развалиной» – я слышала, как она говорила это по телефону своей дочери в Коимбре. Ну и пусть. Зато она не знает, что у меня есть Сейф Моряка. И никто не знает. Знала только я – до того четверга.
Четверг начался как обычно: Тьягу встал поздно, включил кофемашину, которая всегда кашляет первые полминуты, как старый пес после сна, потом расставил по углам свои микрофоны – большие и маленькие, направленные и всенаправленные, похожие на странные цветы без стеблей – и сел за стол с видом человека, который сейчас совершит что-то великое. Затем провел ровно сорок минут, перелистывая ленту новостей, и к работе так и не приступил.
Я к этому давно привыкла. Творческие люди – они как тепловой насос: на разогрев уходит много времени, а КПД непредсказуемый.
Стук в дверь случился в половине третьего дня.
Не такой стук, как у Жоана с четвертого этажа – он всегда стучит костяшкой одного пальца, вежливо, почти виновато. И не такой, как у молчаливого почтальона Родригеша, который стучит ровно два раза и немедленно уходит, не дожидаясь ответа, будто его работа заключается исключительно в стуке, а не в передаче посылок. Этот стук был другим. Четким, уверенным, поставленным – так стучат люди, которые не сомневаются, что им откроют. Которые вообще не особо рассматривают альтернативные сценарии.
Тьягу посмотрел на дверь с таким видом, будто она обидела его лично, снял наушники и поплелся открывать, по дороге зацепившись за провод напольного микрофона. Я мысленно вздохнула и напрягла петли – что-то в этом стуке мне категорически не нравилось.
На пороге стояла женщина.
Позвольте уточнить: на пороге стояла Женщина с большой буквы, потому что маленькой буквы явно было бы мало. Белый льняной костюм – в феврале, заметьте, в феврале в Лиссабоне! Туфли на каблуке такой высоты, что я немедленно начала беспокоиться за мой паркет. Тёмные волосы убраны идеально, глаза – карие, холодные, слегка насмешливые, как у человека, который уже видел всё, что вы собираетесь ему показать, и не особо впечатлился. От неё пахло чем-то дорогим и одновременно архивным, как будто духи смешали на парфюмерной фабрике с запахом старой бумаги.
– Господин Тьягу? – сказала она. Без вопросительной интонации. Это была констатация.
– Э да? – Тьягу провёл рукой по волосам – жест, который у него означал одновременно «я удивлён», «я не ожидал гостей» и «я не уверен, что сегодня причёсывался».
– Меня зовут Беатриш. Я представляю интересы фонда «Морская память Лиссабона» – есть такая организация, занимается сохранением исторического наследия. – Она говорила ровно, без лишних пауз, будто читала текст, который выучила давно и наизусть. – Мне нужно осмотреть несущую стену в вашем коридоре.
Пауза.
Тьягу моргнул. Беатриш не моргнула.
– Какую стену? – осторожно спросил Тьягу.
– Ту, которая с плиткой, – ответила она просто. И, не дожидаясь приглашения, шагнула через порог.
Вот тут я по-настоящему напряглась.
Не потому что не люблю незваных гостей – хотя и не люблю, если честно. А потому что «плитка в коридоре» – это не просто декоративный элемент. Это мои азулежу – те самые, сине-белые, которые помнят ещё ту эпоху, когда в этом доме жил некий капитан с нехорошими глазами и очень тяжёлым чемоданом. Плитки эти старые, ручной работы, и у каждой – своя история. Морские волны. Птицы. Рыбы. Корабли. А третья слева от входа – с изображением синей каравеллы, у которой слегка кривой форштевень, потому что мастер, который её делал, был, видимо, немного пьян или очень спешил.
Эта плитка с кривой каравеллой – дверь. Не в переносном, а в самом буквальном смысле. За ней – полость размером примерно с коробку из-под обуви, о существовании которой не знал никто с 1924 года. Сейф Моряка – так я его называю сама для себя. Что там внутри – я знаю. Но это уже другая история, и сейчас не время.
Беатриш прошла по коридору, и её каблуки простучали по паркету как маленький приговор. Она остановилась ровно перед той самой плиткой, достала из сумки – кожаной, хорошей выделки, тоже дорогой – небольшой лазерный дальномер и начала методично измерять геометрию стены. Тьягу стоял у неё за спиной с видом человека, у которого только что угнали велосипед, но он ещё не понял, как на это реагировать.
– Послушайте, – произнёс он наконец, – я, конечно, уважаю историческое наследие. Но вы вошли без предупреждения и начали мерять мои стены. Может, объясните, что происходит?
Беатриш опустила прибор и обернулась. Впервые с момента входа она посмотрела на него по-настоящему – не сквозь него, а прямо в глаза. В её взгляде было что-то, что Тьягу явно не понравилось, потому что он сделал маленький шаг назад.
– Вы саунд-дизайнер, Тьягу? – сказала она. – Значит, вы умеете слышать то, что другие не слышат. Приложите ладонь к этой стене и скажите мне, что вы чувствуете.
Тьягу скривился – мол, что за детские игры – но всё же сделал это. Приложил ладонь к плитке с кривой каравеллой. И замер.
Я почувствовала его прикосновение. Тёплое, живое – и растерянное. Я решила ответить. Едва заметно, на грани восприятия, я дала своим кирпичам чуть-чуть завибрировать. Низко. Как далёкий органный аккорд, взятый под землёй.
Тьягу отдёрнул руку. Его лицо изменилось.
– Что это? – тихо спросил он.
– Это, – сказала Беатриш, убирая дальномер в сумку с видом человека, который только что получил нужное подтверждение, – называется Код Азулежу. И если мы с вами не сможем его расшифровать в ближайшие несколько дней, этот дом снесут. Вместе со всем, что в нём хранится. Включая вас.
Я захлопнула окно в коридоре – так, чтобы звук был похож на точку в конце фразы.
Началось.
Глава 2. Слуховые галлюцинации.
Беатриш ушла через двадцать минут после того, как произнесла свою финальную реплику. Оставила визитку на подоконнике – простую, белую, только имя и номер телефона, никакого логотипа фонда, никакого адреса – и вышла так же уверенно, как вошла, застучав каблуками по лестнице вниз. Кот Клаус с третьего этажа снизу посмотрел ей вслед через щель в двери – я видела это в зеркале прихожей – и немедленно спрятался обратно. Кот – умный. Умнее Тьягу, честно говоря.
Тьягу стоял посреди коридора ещё минуты три после того, как хлопнула входная дверь подъезда. Просто стоял, смотрел на плитку с кривой каравеллой и думал о чём-то, что давалось ему с видимым трудом. Потом сел прямо на пол – по-детски, скрестив ноги – и уставился на стену с тем выражением лица, с которым люди смотрят на сломавшуюся технику: с обидой, растерянностью и тайной надеждой, что оно само починится.
– Ладно, – сказал он наконец вслух. Ни к кому конкретно. – Ладно.
Я капнула из крана в ванной. Один раз. Просто потому что не выдержала паузы.
Тьягу вздрогнул, поднялся и пошёл проверять кран. Завернул до упора, хотя кран и так был закрыт. Постоял, убедился, что тишина восстановлена, и вернулся в комнату. Сел за стол. Надел наушники. Открыл ноутбук.
И тут я поняла, что у меня есть шанс.
Объясню. Тьягу работает с несколькими типами микрофонов, и среди них есть один, который он называет «паранойя» – большой, чёрный, на тяжёлой подставке, установленный в углу спальни. Он пишет в постоянном режиме, двадцать четыре часа в сутки, улавливая всё, что происходит в комнате. Тьягу использует его для «архивных текстур» – потом прослушивает ночные записи и иногда находит там что-то интересное: далёкий звонок церковного колокола, который на пленке звучит иначе, чем в жизни, или то загадочное гудение, которое я произвожу примерно в час ночи, когда нагревательный бак в стене проходит технический цикл.
Он никогда не мог объяснить это гудение. Я никогда не собиралась ему помогать. Но теперь всё изменилось.
Я начала аккуратно. Очень аккуратно – не хотела его испугать раньше времени. Сначала просто дала трубе под кухонным полом слегка зазвенеть. Не скрипнуть, не грохнуть – именно зазвенеть, тонко, почти музыкально. Тьягу покосился в сторону кухни, но не встал. Хорошо. Значит, порог чувствительности выставлен правильно.
Потом я немного поработала с вентиляционной решёткой над его рабочим столом. У решётки есть маленький дефект – одна ламель чуть выступает наружу, и если создать нужное давление воздуха с моей стороны, она начинает вибрировать на частоте примерно 80 герц. Это инфразвук, строго говоря – ниже порога сознательного восприятия, но тело его чувствует. Люди описывают это ощущение по-разному: «стало неуютно», «захотелось выйти из комнаты», «показалось, что кто-то смотрит сзади».
Тьягу поднял голову от ноутбука и огляделся. Потёр предплечья, хотя в комнате было тепло. Хороший знак – его нервная система реагировала правильно.
Но настоящий эксперимент начался позже, около девяти вечера.
Тьягу поужинал – яичницей с хлебом, потому что к плите он с тех пор, как уничтожил карри, подходил с опаской – и сел прослушивать дневные записи. Это его ритуал: чашка чая, стул, придвинутый ближе к столу, большие студийные наушники, и два-три часа медленного просмотра волновых форм на экране. Он ищет «жемчужины» – так он называет случайные звуки, которые оказываются красивее задуманного. Говорит, что это лучшая часть работы. Что никогда не знаешь, что найдёшь.
Сегодня он нашёл меня.
На записи «паранойи» за вторую половину дня – примерно в районе метки 14:32, что соответствовало как раз времени визита Беатриш – оказался звук, который Тьягу не мог объяснить никакими бытовыми причинами. Не труба, не холодильник, не уличный шум, проникающий сквозь окно. Что-то другое. Глубокое, структурированное, с отчётливым ритмическим рисунком.
Он прогнал запись трижды. Потом открыл спектроанализатор и посмотрел на визуализацию. Потом надолго замолчал, потирая переносицу.
– Это ритм, – пробормотал он. – Это не случайный шум. В нём есть паттерн.
Я позволила себе маленькое торжество. Внутренне, разумеется.
Потому что то, что он услышал, было азбукой Морзе. Грубой, несовершенной, сыгранной на инструменте, которым я не пользовалась никогда раньше в жизни – на вибрации собственного водопровода – но тем не менее различимой. Я потратила на это несколько часов. Это было примерно так же сложно, как если бы человек попробовал написать письмо, зажав карандаш между пальцами ног. Но я справилась.
Послание было коротким. Всего три слова.
Тьягу их пока не расшифровал – он не знал азбуки Морзе. Но он скопировал запись в отдельный файл, назвал его «странное» и поставил красный флаг. А потом сделал то, чего я не ожидала: встал, подошёл к стене в коридоре и снова приложил к ней ладонь.
В этот раз я не вибрировала. Я просто ждала. Иногда тишина говорит убедительнее любого звука.
– Послушай, – сказал Тьягу стене. Серьёзно, без иронии – именно так, как разговаривают с чем-то, в существование чего не верят, но на всякий случай предпочитают соблюдать вежливость. – Я не знаю, что здесь происходит. И я не знаю, кто такая эта Беатриш и зачем ей мои стены. Но если ты – и Тьягу сделал паузу, как будто сам удивился тому, что говорит – если ты хочешь мне что-то сказать, то, может, придумаем способ попроще? Без этой вибрации, от которой у меня перед глазами плывёт?
Я обдумала предложение. Оно было разумным. Тьягу – аудиальный человек, его язык – звук, а не касание. Значит, нужно говорить на его языке.
Я капнула из крана. Один раз. Пауза. Два раза. Пауза. Один раз.
Тьягу немедленно бросился в ванную. Покрутил кран. Кран был, естественно, закрыт.
– Это было намеренно? – спросил он у раковины.
Один раз. Пауза.
– Один раз – да, два раза – нет?
Один раз.
Он медленно сел на край ванны и посмотрел в потолок с выражением человека, который начинает подозревать, что его психическое здоровье требует профессиональной оценки. Я его понимала. Это была деликатная ситуация. С одной стороны, разговор с сантехникой – это симптом. С другой стороны, сантехника отвечала, а это уже другой разговор.
– Беатриш права насчёт стены? – спросил он наконец. – Там действительно что-то есть?
Один раз.
– И это опасно?
Один раз. Долгая пауза. Ещё один раз. Ещё один.
– Три раза, – пробормотал Тьягу. – Что значит три раза?
Я не знала, как объяснить ему «очень». Поэтому капнула ещё раз, и ещё, и ещё – до семи капель подряд, как могла, с разной интенсивностью. Тьягу слушал, наклонив голову, как собака, которая пытается расслышать ультразвук.
– Это зависит от обстоятельств? – предположил он.
Один раз.
– Гениально, – сказал Тьягу. Непонятно было, к кому это относится – к себе или ко мне.
Он вернулся к рабочему столу, достал блокнот – настоящий, бумажный, он пользовался им редко, только когда идея казалась ему достаточно серьёзной, чтобы доверить её физическому носителю – и начал писать. «Звук в стене – ритмический паттерн – возможно, код. Беатриш – сейф – каравелла.» Потом, поколебавшись, добавил: «Квартира живая?» – и сам зачеркнул это, написал рядом: «Квартира резонирует» – и оставил так.
Профессиональная деформация. Ему было легче поверить в резонанс, чем в живую квартиру. Я не обижалась.
Около полуночи он нашёл в интернете таблицу азбуки Морзе. Загрузил свою запись ещё раз. Начал сравнивать. Через полчаса – я следила за ним через отражение в тёмном окне – его карандаш замер над блокнотом.
Он прочитал послание.
Три слова, которые я отстучала в трубах днём, пока Беатриш мерила мои стены и молчала о том, что знала. Три слова, которые я хранила как инструкцию на случай непредвиденных обстоятельств ещё с 1924 года, когда старый капитан, пряча свой груз за плитку с каравеллой, прошептал их стене – по-португальски, тихо, почти беззвучно, но я запомнила.
Тьягу смотрел на блокнот долго. Потом поднял глаза в пространство комнаты и произнёс вслух:
– «Не открывай один».
Пауза.
Один раз из крана.
Тьягу закрыл ноутбук. Потом открыл снова, нашёл визитку Беатриш, прочитал номер. Долго смотрел на него. Положил визитку рядом с блокнотом – так, чтобы оба были перед глазами одновременно.
– Значит, ей можно доверять? – спросил он.
Долгая пауза. Я честно думала. Беатриш – сложный вопрос. Она знает про сейф. Она знает про Код. Она знает про капитана, я почти уверена. Но чего именно она хочет – я ещё не поняла, потому что за сто лет научилась одному важному правилу: люди редко говорят вслух то, зачем пришли на самом деле.
Два раза.
– Нельзя доверять?
Один раз. Пауза. Один раз.
– Не знаешь?
Один раз.
Тьягу посмотрел на меня с чем-то похожим на уважение. Или на усталость. Сложно было разобрать.
– Честно, – сказал он. – Ценю честность.
Он убрал блокнот в ящик стола – под стопку черновиков, куда не полезет случайный гость – и лег спать. Не сразу: ещё полчаса лежал с открытыми глазами, глядя в потолок, и я чувствовала, как у него в голове с тихим механическим жужжанием начинают складываться новые связи между фактами. Это был хороший знак.
Перед тем как окончательно провалиться в сон, он пробормотал в темноту:
– Слушай, а ты вообще давно разговариваешь?
Я подождала, пока он почти уснёт, и капнула из крана тихо-тихо. Совсем тихо – почти неслышно.
Сто лет – это коротко не объяснить.
Глава 3. Собрание жильцов.
Мне нужно рассказать вам о доме.
Не о себе – о доме в целом, потому что я, при всей моей исключительности, всего лишь одна квартира в четырёхэтажном организме, у которого, как и у любого организма, есть свои органы, болезни и невыносимые родственники. Мы живём вместе уже очень долго, и за это время выработали что-то вроде языка. Не такого красивого, как мой разговор с Тьягу через капающий кран, – грубее, утилитарнее. Это язык вентиляционных шахт, где звук идёт снизу вверх и сверху вниз с одинаковой охотой, донося чужие разговоры, запахи и настроения так же исправно, как почта доносила письма в эпоху, когда люди ещё умели их писать.
В ту ночь, пока Тьягу спал, я начала переговоры.
Начала я с Чердака. Это правильно – с Чердака всегда нужно начинать, потому что если ты не поставишь его в известность первым, он обидится и потом неделю будет скрипеть стропилами в самое неподходящее время. Чердак у нас – личность сложная. Он самый старый из нас, и это его, по всей видимости, сильно испортило. Помнит всё, что было, и ни о чём не может говорить без того, чтобы не вспомнить, как раньше было лучше. Раньше у него хранили важные вещи. Кожаные чемоданы с медными замками. Ящики с книгами, которые пахли так, что даже крысы ходили туда не за едой, а за эстетическим удовольствием. Деревянные манекены портних. Старый граммофон, который однажды заиграл сам – никто так и не понял почему, но я подозревала, что это был Чердак в своём обычном репертуаре «посмотрите на меня».
Теперь у него хранятся велосипед Тьягу с вечно спущенным колесом, три сломанных стула, которые жалко выбросить, коробки с ёлочными игрушками жильцов со второго этажа и полная темнота, которой Чердак явно дорожит больше всего остального.
Я тронула его через общую балку.
Долгая пауза. Потом – неохотный ответ, что-то вроде медленного, усталого скрипа, который на нашем языке означал примерно «слушаю, но без энтузиазма».
Я объяснила ситуацию. Беатриш, сейф, послание. Угроза сноса.
Чердак помолчал. Потом выдал длинную вибрацию, которую я расшифровала как «я всё равно говорил, что этим кончится», – он всегда так, никогда не ошибался задним числом.
Потом – неожиданно – он добавил кое-что важное. Оказывается, Беатриш приходила к нам не первый раз. Месяц назад, пока Тьягу был в Порту на три дня, в подъезде появлялся мужчина в сером костюме, который долго стоял у почтовых ящиков и смотрел на список жильцов. Чердак его видел через слуховое окно. Мужчина что-то записал и ушёл.
Это была новость. Неприятная.
Следующей я подключила Студию.
Студия – квартира на втором этаже, прямо подо мной, и мы с ней принципиально разные. Она была переделана лет десять назад новым владельцем в так называемое «творческое пространство»: снесла все внутренние стены, поставила панорамные окна, которые ужасно пропускают холод, покрасила балки в белый, постелила отполированный бетонный пол и теперь сдаётся посуточно туристам, которые хотят «почувствовать аутентичный Лиссабон», не выходя из квартиры с кофемашиной и умной колонкой.
К ней у меня отношение сложное. С одной стороны – предательница, от неё ушла вся история, всё, что делало нас домом, а не «объектом для краткосрочной аренды». С другой стороны – она единственная в доме, кто постоянно видит новых людей, а это разведывательное преимущество, которым грех не воспользоваться.
Нынешняя постоялица Студии – молодая бельгийка по имени Аньес, которая приехала в Лиссабон писать диссертацию о португальском импрессионизме, но большую часть времени проводила в кафе через улицу, рисуя в блокноте каких-то абстрактных птиц и записывая в телефон мысли, которые потом так и не становились диссертацией. Аньес была тихой, аккуратной, пила много травяного чая и по вечерам смотрела старые фильмы с французскими субтитрами. В целом – идеальный постоялец, которого мне никогда не достанется.
Через вентиляцию я передала в Студию слабый резонанс – осторожный, вопросительный. Студия ответила немедленно, с той молодой готовностью, которая меня и раздражает, и немного умиляет: давай, слушаю, что у тебя.
Я объяснила про Беатриш, про сейф, про угрозу сноса.
Реакция была неожиданной. Студия сообщила, что Аньес вчера вечером разговаривала в подъезде с соседом со второго этажа – Фернанду, тихим архивариусом, который живёт здесь уже восемь лет и которого я искренне уважаю за то, что он единственный житель дома, читающий бумажные книги без иронии. Аньес показала Фернанду фотографию на телефоне – человек в сером костюме. Тот же, которого видел Чердак.
– Это Коллекционер, – сказал Фернанду Аньес. Тихо, почти без интонации. – Он скупает «душу» старых домов. Не метафорически.
Аньес засмеялась. Фернанду не засмеялся.
Я переварила это. Коллекционер – значит, у нашей проблемы есть имя. Пока ещё без лица, кроме серого костюма, но имя – это уже что-то. Имя – это первый крючок, за который можно потянуть.
Третьей в нашем ночном совещании была донья Консейсан. Это отдельная история.
Донья Консейсан живёт на первом этаже, в Квартире А, которую все неофициально называют «крепостью». Она живёт здесь с 1978 года – дольше, чем кто-либо другой из нынешних обитателей. Она пережила революцию, три смены правительства, четырёх соседей, которые делали ремонт в неположенное время, и одну попытку управляющей компании установить в подъезде домофон с видеокамерой. Домофон был установлен. Камера проработала два дня. Что случилось с камерой, донья Консейсан не комментировала, а все остальные предпочитали не спрашивать.
Её кот Клаус, вы помните, – рыжий, умный, с манерами бывшего европейского аристократа, вынужденного работать управляющим в провинциальной гостинице. Он единственный в доме, кто может свободно перемещаться между всеми этажами – донья Консейсан оставляла свою дверь приоткрытой для Клауса в любое время дня и ночи, что я лично считала нарушением режима безопасности, но вслух никогда не говорила.
Через вентиляцию донья Консейсан не слышала ничего – человеческий слух не тот – но Квартира А слышала меня отлично, и мы с ней обменялись информацией в обход хозяйки. Выяснилось, что донья Консейсан знала про сейф. Не знала, что в нём, но знала, что он существует. Ещё в восьмидесятых предыдущая жилица третьего этажа – пожилая вдова по имени Назарэ – говорила ей об этом. Назарэ говорила, что сейф «не должны открывать чужие руки». Почему – объяснить не успела, потому что в 1987 году переехала к дочери в Фару и больше не возвращалась.
Это была уже целая история. Это была, честно говоря, история с глубиной, которая начинала меня беспокоить – в хорошем смысле, в том смысле, в котором беспокоит детектив, когда понимает, что дело сложнее, чем казалось на первый взгляд, и значит – интереснее.