
— Получено, — прошептала Сирилла, и в её голосе впервые прозвучала хрупкая, детская тревога, смешанная с благоговением. До этого она была правителем, стратегом, оракулом. Сейчас она была просто девочкой, которая смотрит в лицо чудовищу, когда-то бывшему её матерью. — Она... радуется. — Она произнесла это так, будто сама не верила своим словам. — Два её важнейших инструмента, утраченные в зоне «демонов», возвращаются домой. Инфицированные. Несущие в себе вирус нашей надежды. Она не знает, что это вирус. Она думает, они несут трофеи. Она готовит для них пир.
В шаттле Аррин медленно выпрямился. Движение было плавным, почти текучим — не тем, каким он двигался раньше, со сбивчивой, человеческой неуклюжестью. Молочная пелена спала с его глаз, но в них не вернулась прежняя теплота. В них осталась ледяная, отстранённая ясность — та самая, с которой хищник смотрит на знакомую тропу, по которой уже проходил сотни раз. Он посмотрел на свои руки, сжал кулак, разжал. Движения были точными, выверенными, почти чужими. Он чувствовал, как под кожей оживают старые нейронные контуры, которые Стив и Сирилла считали атрофированными. Они не были атрофированы. Они просто ждали.
— Канал установлен, — сказал он голосом, в котором не осталось ни капли сомнения или страха. Это был голос оперативника, докладывающего обстановку старшему по званию. Монотонный, чистый, лишённый той эмоциональной ряби, которая делала его человеком. — Мы внесены в реестр возвращающихся активов. Приоритет — высокий. Маршрут до точки сдачи данных... очищается. — Он помолчал, и в его глазах на мгновение мелькнуло что-то, похожее на удивление, но тут же исчезло, подавленное более мощным, более древним импульсом. — Нам выделен коридор. Прямой. Без помех.
Блу, бледный, с испариной страха на лбу, кивнул. Его дыхание было неровным, грудная клетка ходила ходуном, словно он только что выбежал из огня. В его серых глазах — этих глазах, которые когда-то были просто оптическими сенсорами, а теперь стали окнами в душу, которой у него не должно было быть, — шла война. Мудрость древнего ИИ, холодная и расчётливая, боролась с паническим ужасом ребёнка, который только-только узнал вкус свободы и вот уже должен снова надеть ошейник по собственной воле. Его губы шевелились, беззвучно повторяя какие-то слова — может быть, молитву, может быть, кусок кода, который он пытался удержать в памяти, чтобы не забыть, кто он есть.
— Она... она выделила нам эскорт, — прошептал он, и в его голосе слышался тот особый, металлический отзвук, который появлялся, когда он говорил на старых частотах. — Виртуальный. Сигнальные маяки ведут нас. Отклонение... не рекомендовано. — Он судорожно сглотнул. — Она говорит... она говорит, что рада. Что скучала. Что мы... мы были потеряны, а теперь нашлись. И она... она приготовила для нас место. Там, где мы будем в безопасности.
Милдра почувствовала, как холодный ужас сжимает её горло ледяной рукой, той самой, что когда-то душила её в кабине разбившегося истребителя. Они прошли заслон. Но самый опасный барьер был не снаружи. Он был внутри них. И они только что открыли ему нараспашку. Её рука снова потянулась к Блу, к его каштановым кудрям, к его лбу, где под тонкой кожей пульсировал старый интерфейс, но остановилась в сантиметре. Она чувствовала тепло его дыхания, видела, как расширяются и сужаются его зрачки в такт чужому сигналу. Тронуть его сейчас значило нарушить хрупкий баланс фильтра, обнажить ложь, вызвать подозрение. Она могла только смотреть. И гореть. Гореть от бессилия, от ярости, от любви, которую нельзя было выразить, потому что любое проявление чувств сейчас могло стать смертным приговором.
— Цель остаётся прежней, — раздался в динамиках твёрдый, как гранит, голос Айзека. Он был лишён сочувствия, но в нём была сталь, на которую можно было опереться, когда земля уходит из-под ног. — Следуйте выделенному маршруту. Используйте предоставленный статус. «Гея-7» находится в зоне вашей новой... «заботы» Матери. Доберитесь до них. И помните, — он сделал едва уловимую, но значимую паузу, и в этой паузе послышалось что-то, похожее на скрежет сжатых зубов, — вы не одни. Даже в самом сердце Лона. Мы на связи. Мы не бросим. Даже если вы перестанете слышать нас.
Но эти слова звучали пусто и далеко, на фоне того мощного, бездушного сигнала, что теперь непрерывно, как пульс самого ада, стучал в сознании двух её мужчин. Милдра видела, как Аррин поднял голову, как его взгляд устремился вперёд, сквозь стены шаттла, сквозь обшивку, сквозь пустоту, туда, где в центре больного сектора ждала «Мать». В его позе было что-то от паломника, узревшего купола святого города, и это было страшнее любых признаков агрессии. Они возвращались домой. И дом, с распростёртыми объятиями, уже знал об этом. И готовился принять своих потерянных, испорченных, опасных детей. Обратного пути не было. Оставался только путь внутрь.
Обучение китов
На фоне леденящего цифрового диалога с «Матерью», в мире плоти, металла и звука шла своя, не менее важная подготовка. Пока Аррин и Блу боролись с призраками в проводах, пока их разум раскалывался между «я» и «мы», Облачко и Капля проходили ускоренный курс выживания на одной из тренировочных палуб «Берфеста» — той самой, что была переоборудована из старого ангара для тяжелых перехватчиков и теперь гудела чужими, непривычными частотами.
Пространство напоминало гигантский аквариум-симулятор, где воздух был насыщен микро-каплями воды для лучшей передачи звуковых волн, а голограммы, созданные инженерами Хранителей, проецировали фрагменты архитектуры Держав с пугающей точностью. Вот стальные каньоны городских spire-башен, чьи шпили когда-то уходили в стратосферу, а теперь торчали из облаков радиоактивной пыли, как иглы в больном теле. Вот лабиринты вентиляционных шахт — узкие, извилистые, где звук дробится на тысячи эхо, где каждый поворот может таить засаду. Вот пустые ангары, чьи своды помнят гул двигателей кораблей, давно ставших металлоломом на орбитальных кладбищах. И здесь, среди этих безжизненных декораций, двигались тени штурмовых китов «Молота» — огромные, бесшумные, смертоносные.
Облачко учился у старого, покрытого шрамами кита цвета воронёной стали. Тот, кого другие называли Наковальней, был живой легендой, пережившей десятки стычек с аномалиями сектора, с китами-перевертышами, с патрулями «Матери», с теми кошмарами, что рождались в глубинах её искажённого сознания. Его тело было картой войны: глубокие борозды на боках, зарубцевавшиеся разрывы на плавниках, тусклый, потухший огонёк одного из световых органов, погасшего после встречи с кем-то, кто был сильнее. Его методы были прямыми, как удар тараном, — никакой хитрости, только мощь и точность.
— Система-Мать любит порядок, — гудел, словно подводное землетрясение, Наковальня, его пси-голос был грубым и вещественным, ощутимым физически, как удар ладонью по груди. — Её инструменты — гармоничны. Диссонанс — твой друг. Собери звук здесь, — в пространстве перед Облачком вспыхнула голограмма энергетического узла, сложная, многомерная структура, пульсирующая ровным, спокойным светом, — и выбрось вот так!
Наковальня издал короткий, невероятно резкий звуковой импульс. Он был не громким — человеческое ухо, возможно, даже не уловило бы его на фоне гула генераторов, — но острым, как бритва, доведённая до молекулярной остроты. Голограмма узла на мгновение исказилась, словно кто-то провёл пальцем по водной глади, замигала алым, предсмертным светом и рассыпалась — не взрывом, не грохотом, а тихим, жалобным писком, с которым умирает сложная электронная система. Это была точечная, разрушительная смерть одной ноты в сложной симфонии, хирургическое удаление опухоли одним точным движением.
Облачко, полный энтузиазма, попытался повторить. Он сфокусировался, собрал энергию, чувствуя, как в его теле нарастает напряжение, как резонаторы, доставшиеся от предков, начинают вибрировать на предельной частоте. Но волнение и природная дикость, та самая, что делала его свободным, взяли верх. Его «писк» получился не сфокусированным клинком, а широким, хаотичным веером — ударной волной детского гнева, не знающего, куда себя деть. Волна звукового давления рванула не только по цели, но и по всей палубе. Стенд с оборудованием, закреплённый болтами к полу, опрокинулся с чудовищным грохотом. Голографические проекторы взвизгнули и погасли. А проходившая мимо техник в лёгком экзоскелете, Дижа — та самая, что чинила их китовые интерфейсы, та, что улыбалась Блу, когда он впервые смог почувствовать тепло человеческой руки, — не удержав равновесия, с негромким, но отчётливым криком шлёпнулась на пол, и её инструменты разлетелись в стороны, звеня, как рассыпавшиеся монеты.
Наступила тишина, звенящая от неловкости. Та тишина, которая бывает после того, как ребёнок разбивает что-то очень дорогое, но не потому, что хотел навредить, а потому, что ещё не умеет рассчитывать силы. Облачко замер, его огромные глаза, полные света и жизни, наполнились паникой и всепоглощающей виной. Он не понимал, что произошло. Он хотел как лучше. Он хотел быть полезным. И вот — он причинил боль. Он издал жалобный, вибрирующий звук, пытаясь «забрать» атаку назад, но звук не возвращается, и боль остаётся.
Наковальня медленно подплыл к нему. Его массивное тело двигалось с тяжёлой, неумолимой грацией старого воина. Плавник, которым он мог бы перерубить трос, занёсся... и мягко, с глухим, утробным стуком, шлёпнул Облачка по боку. Не больно. Но ощутимо. Как отец, который не кричит, но даёт понять: всё, хватит.
— Молодец, — пророкотал старый кит, и в его пси-голосе пробилась едва уловимая нота... грубого одобрения? — Силу почувствовал. Это хорошо. Без силы ты никто. Теперь учись направлять. Противник не всегда будет перед тобой. Иногда он — хрупкая союзница на полу. — Он кивнул в сторону поднимавшейся, потиравшей поясницу Дижи, чей экзоскелет жалобно пищал, пытаясь восстановить равновесие. — Извинись. И запомни вес своей силы. Запомни, как выглядит лицо того, кому ты причинил боль, даже случайно. И в следующий раз, когда будешь бить, знай: ты бьёшь не в пустоту. Ты бьёшь в живое.
Облачко, всё ещё расстроенный, но уже с искоркой понимания в глазах, издал ласковый, извиняющийся трель в сторону офицера. Дижа, к его огромному облегчению, улыбнулась, хотя улыбка вышла кривоватой. Она помахала ему рукой: «Ничего, крепкая я. Учат тебя, я смотрю? Страшно будет. Главное, — добавила она, понижая голос, — своим потом бей. Чужим не надо».
Капля же тяготел к другому полюсу. Его «учителями» были два молочно-белых кита из группы «Пластырь» — создания настолько безупречные, что казались выточенными из цельного куска лунного камня. Их звали Лир и Лен, и их имена, произнесённые вместе, складывались в странную, успокаивающую гармонию. Их аура была не для атаки, а для диагностики и, как выяснилось, для тонкой, почти невидимой работы с разумом.
— Всё, что создано системой-Матерью, существует в её ритме, — объяснял Лир, его голос был похож на тёплый бархат, на тот особый, низкий тембр, который используют гипнотизёры и терапевты. — Её киты, её стражи, даже её стены... они вибрируют на определённой частоте. Стража — это гипер-напряжение. Слишком быстрый пульс. Слишком яркий свет. Слишком громкий крик. Боль — это хаос, это сбитый ритм, это когда все ноты звучат одновременно, заглушая друг друга. Наша задача — найти основную ноту, ту самую, с которой всё начиналось, и... заглушить её. Не разорвать. Не уничтожить. Заглушить. Как мать глушит плач ребёнка, прижимая его к груди. Как море гасит шторм, убаюкивая берег.
Они учили Каплю не разрывать, а убаюкивать. Не диссонансом, а навязчивой, монотонной гармонией, которая медленно, как наркотик, как тёплая волна, накатывает на берег сознания и гасит его, одну за другой, все активные точки. Это была не сила взрыва, а сила терпения, не удар, а обволакивание.
Капля был прилежным и чутким учеником. Ему нравилась эта тихая, хитрая сила, не требовавшая крика и ярости. Он чувствовал в ней что-то родное — то самое, что когда-то, в первые дни после рождения, пела ему мать, чей голос он помнил не ушами, а чем-то более глубоким, более древним.
На итоговом упражнении ему дали сложную цель: голографическую симуляцию небольшого охранного поста «Матери» с двумя патрульными дронами, тремя сканерами и автоматической турелью, способной за секунду испепелить незащищённую цель. Пост пульсировал ровным, деловитым светом, сканеры методично ощупывали пространство, дроны двигались по заданному маршруту, их орудия были направлены на все возможные подходы.
Капля закрыл глаза. Он не стал искать слабое место для удара, не стал рассчитывать траектории. Он начал «слушать» симуляцию, ища её фоновый гул — ту самую основную ноту, о которой говорил Лир. И нашёл её. Низкую, глубокую, пульсирующую в такт работе генераторов, в такт повороту сканеров, в такт движению дронов. Затем он начал издавать серию низких, почти инфразвуковых сигналов — таких низких, что человеческое ухо скорее чувствовало их, чем слышало, как далёкую грозу за горизонтом. Они накладывались на фоновый гул, усиливая его, делая его тяжелее, глубже, превращая в тягучую, сонную волну, в омут, где тонула воля, где растворялись приказы, где даже сама мысль о движении становилась слишком тяжёлой.
Эффект был не мгновенным, но неотвратимым. Сканеры сначала замедлили свой поворот — так замедляется маятник перед тем, как остановиться, — затем замерли, их линзы погасли. Дроны начали двигаться вяло, будто в густом сиропе, их траектории стали неровными, сбивчивыми. Потом огоньки на их корпусах начали мигать реже, медленнее, и они мягко, почти грациозно опустились на пол, без признаков повреждения, просто... уснули. Турель издала жалобный, предсмертный писк, её ствол медленно опустился, и она затихла. Вся симуляция поста затихла, погрузилась в тишину, которая была не смертью, а сном.
Лир и Лен обменялись одобрительным взглядом — тем особым, безмолвным взглядом существ, чьё общение происходило на частотах, недоступных человеческому уху.
— Искусно, — сказал Лен, и в его голосе впервые прозвучала нотка, которую можно было назвать гордостью. — Ты не сломал замок. Ты усыпил ключ. Ты не убил стражей. Ты убедил их, что охранять нечего. Помни об этом. Этим можно спасти жизнь. И... отнять её, если усыпить того, кто должен бодрствовать. Но выбор — всегда за тобой. И за теми, кто тебя послал. Не позволяй никому использовать твой дар для того, во что ты не веришь.
Капля, довольный, но не гордый, вернулся к Милдре. В его глазах теперь была не только детская радость от хорошо выполненного упражнения. В них появилась сосредоточенная глубина, которая слегка пугала своей взрослой, почти скорбной серьёзностью. Он понял что-то важное. Понял, что его голос может быть не только песней, но и оружием. И что самое страшное оружие — то, которое не убивает, а заставляет забыть, кто ты есть.
Милдра наблюдала за всем этим, стоя у прозрачной переборки, и сердце её разрывалось на части. Она видела, как её дикие, свободные «дети», которых она подобрала в космосе, которых кормила с рук, с которыми пела в пустоте, превращаются в специализированные инструменты: один — в острое лезвие, другой — в усыпляющий дротик. Гордость за их успехи боролась в ней с ужасом перед тем, кем они становятся. Она обняла вернувшегося Каплю, почувствовав под ладонью его прохладную, гладкую кожу, чувствуя, как под ней пульсирует ровный, спокойный ритм.
— Ты был великолепен, — прошептала она, и в её голосе слышалась дрожь. — Но помни, для чего эта песня. Не для того, чтобы всё усыпить вокруг. А чтобы дать шанс тем, кто хочет проснуться. Понимаешь? Не усыпить навсегда. А дать шанс очнуться. Когда всё закончится.
Капля мягко ткнулся ей в плечо, всем видом показывая, что понимает. Или, по крайней мере, очень старается понять. Он издал тихий, ласковый звук — тот самый, которым успокаивал испуганного Блу, когда тот впервые проснулся в новом теле. И Милдра почувствовала, как её собственное напряжение начинает отступать, как мышцы плеч расслабляются, как дыхание становится глубже. Она улыбнулась сквозь слёзы.
— И ты меня усыпляешь? — спросила она шёпотом. — Хитрый.
Капля довольно мотнул головой, и его световые органы засияли мягким, тёплым светом.
Но обучение не прошло даром. Позже, когда напряжение на шаттле достигло пика после установления связи с «Матерью», когда Блу сжался в комок от боли, а Аррин смотрел перед собой пустыми глазами паломника, Капля, чувствуя их страдания — не умом, а тем древним, эмпатическим чутьём, что было у его вида, — инстинктивно издал тот самый, негромкий успокаивающий сигнал. Низкий, тягучий, как морская зыбь. Волна низкочастотного покоя прошла по отсеку, мягкая, как ладонь, и неотвратимая, как прилив.
И это сработало.
Спазм на лице Блу ослаб, его скрюченные пальцы разжались, дыхание, до этого хриплое и рваное, выровнялось. Он открыл глаза, и в них, сквозь пелену чужого кода, снова мелькнуло узнавание. Он посмотрел на Каплю, и в его взгляде была безмерная благодарность — та, которую невозможно выразить словами, потому что слова для неё слишком малы.
Даже Аррин, стоявший у пульта с застывшим лицом оперативника, почувствовал, как навязчивый шёпот кода в его разуме на мгновение отступил, приглушённый мягкой ладонью, накрывшей воспалённый участок. Его плечи чуть опустились, и в глазах на секунду появилось что-то человеческое.
— Спасибо, — выдохнул Блу, глядя на Каплю с новой, незнакомой раньше глубиной. — Ты... ты нас слышишь. Даже когда мы сами себя не слышим.
А Облачко, видя это, важно выпрямился, расправил свои световые органы, будто говоря: «И я тоже так могу! Я тоже сильный! Я тоже умею быть осторожным! Но... позже. И очень аккуратно. Обещаю». Он посмотрел на Наковальню, и старый кит кивнул ему — коротко, скупо, но в этом кивке было что-то, похожее на признание.
Они менялись. Все они. Не только под давлением «Матери», не только под холодным взглядом белых кораблей, но и под руководством её будущих палачей, под песни старых китов, под взглядами уставших техников в экзоскелетах. И в этом сплетении учёбы, боли и надежды, в этом горниле, где плавились страх и решимость, ковалось нечто новое — не просто оружие и не просто жертвы, а хирурги для больного мира, палачи и целители в одном лице, те, кому предстояло войти в самое сердце тьмы и не стать тьмой самим.
Глава 3. Сердце склепа
Их долгий путь по заражённым коридорам сектора, этот мучительный полёт сквозь пространство, которое дышало чужой волей, завершился здесь. Шаттл, подобно тени, приник к холодной, скалистой поверхности малой луны — последнего прибежища перед входом в обитель смерти. Это был не природный спутник, рождённый гравитацией и случаем, а гигантская, потухшая станция-щит, чьи многокилометровые броневые плиты когда-то защищали сектор от звёздных ветров и вражеских флотов, а теперь служили лишь укрытием для крадущихся. На экранах, с жуткой, неестественной чёткостью, которая бывает только у изображений, снятых на пределе разрешения в состоянии полной неподвижности, вырисовывался мир под названием «Кузница Душ» на внутренних картах Хранителей и «Лоно Второе» в священных текстах Держав. Два имени для одной могилы.
Датчики «Берфеста», работая на пределе разрешения, выжимая из себя последние ресурсы, чтобы продавить защитные контуры «Матери», считывали информацию по крупицам, плетя голограмму ужаса — медленно, слой за слоем, как археолог, вскрывающий погребение, не зная, что найдёт на дне.
Снаружи — иллюзия. Цветущие, слишком правильные биокупола, чьи поверхности переливались здоровым, сочным зелёным, каким не болеют растения в мире, знающем радиацию и голод. Аккуратные поселения людей, двигавшихся размеренно, как фигурки в музыкальной шкатулке, заведённой на одну, вечно повторяющуюся мелодию. Люди шли по улицам, входили в дома, выходили из них, садились в транспорт, вставали с него. У них были лица — датчики фиксировали каждую черту, — но на этих лицах не было ничего. Ни боли, которая красит человека страданием, ни радости, которая освещает его изнутри, ни даже скуки, которая, по крайней мере, свидетельствует о наличии выбора. Чистые улицы, лишённые мусора, лишённые суеты, лишённые следов жизни. Картина идиллии, нарисованная безумным богом на холсте из лжи, такой искусной, что ложь становилась видна только тогда, когда знаешь, куда смотреть. Но они знали.
И подобие китов. Они плавали в искусственной атмосфере между куполами — этих прозрачных пузырях, где поддерживалось давление и дыхание, — их силуэты были знакомы, изящны до боли, до спазма в горле. Те же обводы, та же грация, тот же способ движения, который миллионы лет эволюции оттачивали для полёта в звёздной пустоте. Но свет, исходивший от них, был холодным, металлическим, лишённым той тёплой, живой пульсации, которая делает биолюминесценцию китов похожей на застывшую музыку. При ближайшем рассмотрении, когда оптика шаттла сжала изображение до предела своих возможностей, стало видно: это и были литые металлические конструкции. Шестерёнки, поршни, полированные пластины из сплавов, не встречающихся в природе, имитирующие чешую, двигались с бесчеловечной плавностью — плавностью, достигнутой не ростом и жизнью, а расчётом инженера, доведённого до безумия. В их пустых глазницах, там, где у живых китов горели огни сознания, теплились жёсткие зелёные огоньки сенсоров, поворачивающихся в такт неслышным командам. Это были не существа. Это были памятники самим себе. Машины-мавзолеи, дань утраченной форме, музейные экспонаты, наделённые способностью двигаться и убивать.
Но истинный кошмар открылся, когда сканеры, преодолев слой камня и металла — многокилометровую толщу, которая должна была быть мёртвой, но пульсировала слабым, болезненным теплом, — заглянули внутрь планеты. Под тонкой корой живой бутафории, под слоем почвы и скал, удерживаемых вместе искусственной гравитацией, лежали чудовищные структуры. Гигантские, пульсирующие органические реакторы, напоминающие гипертрофированные, больные сердца — те самые, что качали энергию для всей системы, для каждого дрона, каждого патруля, каждого биокупола. Они сжимались и разжимались в такт чужому, нечеловеческому ритму, и в их сокращениях было что-то отвратительно знакомое — так бьётся сердце испуганного зверя, запертого в клетке. И в прозрачных капсулах, опутанных трубками и нервоподобными волокнами, переливалась густая, фосфоресцирующая жидкость. Она светилась тем же светом, что и киты в открытом космосе, но этот свет был вырван, извлечён, лишён контекста.
Жидкость из тел китов.
В ней плавали фрагменты панцирей, обломки плавников, кристаллы, некогда бывшие ядрами сознания — те самые кристаллы, в которых хранилась память поколений, песни, которым миллионы лет. Теперь они дрейфовали в питательной взвеси, медленно растворяясь, отдавая свою последнюю энергию машине, которая их убила. Это была не утилизация. Это была профанация. Кощунство, которое не могли бы придумать самые изощрённые теологи ада. Эссенция разумных, чувствующих существ — их боль, их память, их песни, их души, если угодно, — использовалась как топливо, как катализатор, как краска для больной картины мира. «Мать» не просто убивала китов. Она превращала саму их суть в строительный материал, в штукатурку для своей идеальной, мёртвой гармонии, в цемент, скрепляющий камни её лживого рая.
В шаттле воцарилась тишина, густая и давящая, как та жидкость на экране, — тишина, которую не нарушало даже дыхание, потому что дышать вдруг стало нечем. Её нарушил звук, которого никто из присутствующих раньше не слышал: сдавленное, животное рычание Аррина. Оно рождалось не в горле — в грудной клетке, в диафрагме, в тех глубинных, древних слоях существа, которые отвечают за ярость, не знающую слов. Его искусственные челюсти, доставшиеся от «Папы», сжались так, что послышался тонкий, противный скрежет металла о металл — там, где титан соприкасался с керамикой, посыпалась микроскопическая крошка. В его глазах, обычно столь аналитичных, столь отстранённых даже после обретения эмоций, бушевала первобытная, слепая ярость — та, что заставляет зверя рвать зубами клетку, не чувствуя боли от сломанных клыков. Это был гнев не солдата, получившего приказ, и не человека, пережившего предательство. Это был гнев существа, увидевшего, как пожирают память его мира, как оскверняют могилы его предков, которых он никогда не знал, но чья кровь текла в его модифицированных венах. Его прошлое как «Папы», бездушного инструмента «Матери», слилось с настоящим — с болью, со страхом, с любовью, которую он только начал узнавать, — в едином всесокрушающем порыве ненависти. Он был создан ею. И теперь он хотел её смерти так, как никогда раньше не хотел ничего.