
Мать поставила на стол миску с горячей водой, принесла чистую тряпку и полоски ткани для перевязки.
— Руки, — сказала она коротко, деловито.
Не жалобно. Не с охами. Как фельдшер солдату после боя.
Я молча подставил запястья.
Мать взяла мою правую руку, аккуратно повернула к свету лампады.
Замерла.
Секунду смотрела на запястья, и я видел, как её лицо меняется — глаза расширяются, дыхание учащается, губы сжимаются в тонкую линию.
Кожа на запястьях была рваной. Тёмная корка засохшей крови, грязи и речного ила. Глубокие ссадины, где верёвка впивалась в плоть, когда меня тянули под воду.
Доказательство.
Доказательство того, что кто-то пытался меня убить.
Мать задышала ртом — один раз, два раза, — как человек, который только что увидел, насколько близко его сын был к смерти.
Потом проглотила эмоцию, выдохнула медленно и вернулась в деловой режим.
Окунула тряпку в горячую воду, отжала, начала осторожно промывать раны.
Я морщился. Вода жгла, особенно там, где кожа была содрана до мяса. Но не стонал. Не дёргался.
— Не перетягивай сильно, — сказал я тихо, глядя на свои руки. — Мне завтра ими работать.
Мать посмотрела на меня, кивнула. Промыла обе руки, нанесла что-то вязкое и горькое — травяную мазь, которую она делала сама — и начала перематывать запястья полосками ткани.
Не туго. Достаточно, чтобы защитить раны, но не сковывать движения.
— Завтра снимешь, — сказала она, завязывая последний узел. — Промоешь ещё раз. И снова намажешь.
Я кивнул.
Мать встала, вытерла руки о фартук, пошла к печи.
Вернулась с деревянной миской — хлеб, солёная рыба, остатки каши. Скудная еда. Очень скудная.
Поставила миску на стол.
Потом принесла маленький узелок — тряпицу, завязанную в угол. Положила рядом с миской.
Развязала.
Внутри — ничего.
Пусто.
Она посмотрела на меня, и в её глазах я увидел то, что она не сказала вслух:
«Вот всё, что есть».
Я кивнул, фиксируя факт без истерики.
Резервов нет. Еды — на два дня, может три, если экономить. Денег — ноль. Снастей — ноль. Товара на продажу — ноль.
Финансовый и логистический ноль.
— Ты им сказал, что у нас нечего брать? — спросила мать тихо, глядя на пустой узелок.
Я покачал головой.
— Им этого не надо знать.
Пауза.
— Если они будут думать, что у нас есть что терять, — добавил я, — они не полезут сразу. Будут ждать, пока я заплачу. А пока они ждут — я работаю.
Мать смотрела на меня долго, изучающе.
— Ты говоришь, как купец, — прошептала она наконец.
Я пожал плечами.
— Я говорю, как человек, который хочет выжить.
Я взял краюху хлеба, откусил. Жевал медленно, думая.
— Без снастей я никому не нужен, — сказал я вслух, формулируя проблему. — Ни рыбакам, ни купцам, ни лоцманам. Снасть — это мой инструмент. Без инструмента я ничто.
Мать кивнула.
— Снасти нам в Слободе не продадут, — продолжил я. — Касьян через мытника, наверное, уже всем сказал. «Не давать Мирону снасть. Не давать работу. Не давать кредит».
Мать подтвердила:
— Скажет «не давать» — не дадут. Люди жить хотят. Никто не станет против дома Авиновых.
Я кивнул.
— Значит, снасть брать не здесь. — Я говорил медленно, собирая мысли в систему, как Глеб собирал логистические цепочки. — Мне нужно место, где мне продадут, не спрашивая у него разрешения. И где заплатят серебром за работу, тоже не спрашивая.
Пауза.
— И это надо сделать завтра, — добавил я тихо.
Мать села напротив, обхватив себя руками.
— Может, пока спрячемся? — предложила она неуверенно. — У дядьки в Верхней Слободе? Переждём?
Я покачал головой — резко, жёстко.
— Если уйдём — придут и опечатают дом. Потом скажут: «в бегах, долг не платит». И заберут всё — избу, лодку, причал — в счёт долга. — Я посмотрел на мать в упор. — Исчезнуть — это признать поражение. Это дать им всё без боя.
Она замолчала, обдумывая, потом спросила:
— Может, продать лодку?
Я посмотрел на неё — долго, молча.
Потом сказал:
— Не продам.
Тон получился жёстче, чем я хотел.
— Лодка — это не вещь, мама, — продолжил я, медленно, отчеканивая каждое слово. — Это мои руки. Продать лодку — всё равно что отрубить себе кисть и надеяться потом жать тесто.
Она моргнула, не понимая аналогию полностью, но чувствуя её силу.
— Без лодки я ничто, — добавил я тише. — Ни рыбак, ни лоцман, ни работник. Просто калека, которому можно приказывать таскать мешки за медяк. Я не продам лодку.
Мать смотрела на меня долго — изучающе, как будто увидела меня впервые за много лет.
— Ты изменился, — прошептала она наконец.
Я не ответил.
Потому что она была права.
Мирон Рыбец — тихий, забитый, незадачливый парень, который боялся конфликтов и мечтал только о том, чтобы его оставили в покое — умер на той лодке в реке.
На его месте был Глеб. Глеб, который умел вести переговоры. Глеб, который видел логистические цепочки. Глеб, который не паниковал, а строил планы.
Но я не мог ей этого сказать.
— Старый долг закрыт, — повторил я вместо этого, возвращаясь к фактам. — Новый — десять рублей серебром. Семь дней — это не «сейчас». Это работа. А работать я умею.
Мать молчала, переваривая логику.
Потом медленно кивнула.
— Ты теперь старший в доме, — сказала она тихо. — Решай.
Это не было капитуляцией. Это было признанием.
Я стал главой семьи. Защитником. Стратегом.
Мать и сын — рабочая бригада. Без сантиментов. Без иллюзий.
Я доел хлеб, запил квасом, встал.
Подошёл к двери, проверил засов — тяжёлый, надёжный, на месте.
Вернулся к столу, но не сел обратно на лавку у стены.
Сел лицом к двери.
Позиция охраны.
Мать заметила, но ничего не сказала: просто кивнула и пошла к своему углу готовиться ко сну.
Тишина.
Снаружи — ночная Слобода. Глухо. Изредка слышны приглушённые шаги, далёкие голоса, лай собаки.
Я сидел, глядя на дверь, слушая.
И тут — стук.
Не громкий. Не паника. Уверенный, нагловатый стук.
Тук.
Пауза.
Тук-тук.
Мать замерла у печи, обернулась ко мне — глаза широкие, испуганные.
Я поднял руку: «тихо».
Встал медленно, бесшумно.
Подошёл к двери, не открывая засов.
— Кто? — спросил я негромко, но чётко.
Пауза.
Потом — голос. Молодой. Мальчишеский. Но с хитрецой.
— Мирон? Это я, Егорка. Из монастыря. Открой, надо поговорить.
Я замер.
«Егорка. Монастырь».
Первое упоминание того самого места, о котором я думал перед сном.
«Не соседка. Не случайный прохожий. Кто-то уличный. Наглый. И — из монастыря».
— О чём говорить? — спросил я, не открывая дверь.
Смех за дверью — лёгкий, почти дружелюбный.
— О твоих снастях, Рыбец. Я знаю, где они. И знаю, кто тебе может их вернуть.
Пауза.
Мать смотрела на меня широко раскрытыми глазами.
Я стоял, глядя на засов, взвешивая.
«Егорка. Монастырь. Снасти».
«Слишком удобно. Слишком вовремя».
«Но выбора нет».
Я медленно отодвинул засов.
Открыл дверь.
На пороге стоял парень — лет шестнадцати, может, семнадцати. Худой, жилистый, в потрёпанной рубахе и штанах, заправленных в истоптанные лапти. Волосы рыжеватые, всклокоченные. Глаза хитрые, живые, быстрые — как у хорька.
Он улыбался — нагло, но не враждебно. Как человек, который пришёл по делу и знает, что его здесь ждали.
— Ну что, утопленник? — сказал он вместо приветствия. — Слышал, тебя на Перекате едва не скормили рыбам.
Я перекрыл собой дверной проём, не впуская его внутрь, не отступая.
— Кто ты? — спросил я холодно. — Шнырь касьянов?
Парень фыркнул, качнул головой.
— Касьянов? Да я бы ему в глаза плюнул, если б не боялся, что дядька мой потом за это получит. — Он сплюнул в сторону. — Я Егорка. Из монастырской артели. Работаю на отца Серафима, через дядьку. А к Касьяну отношусь так же, как и ты — никак. Враг моего врага, понял?
Я смотрел на него молча, оценивая.
Голос — искренний. Поза — открытая, руки на виду. Но глаза — быстрые, оценивающие. Мелкий хищник. Ищущий выгоду.
— Чего хочешь? — спросил я.
Егорка перестал улыбаться. Лицо стало серьёзным, деловым.
— Касьян обманывает на расчётах, — сказал он прямо. — Каждый раз. Мерник у него дырявый — всегда в минус выходит. Обещал пять серебром за месяц — дал три. Обещал три — дал полтора. А если начинаешь качать права, говорит: «Не нравится — иди. Другой найдётся».
Он замолчал, сжал кулаки.
— Отец мой в его артели двадцать лет работает. Спину гнёт. А в результате — долг. Вечный долг, который никогда не кончится, потому что Касьян считает так, как ему выгодно.
Я кивнул медленно.
— И что ты предлагаешь?
Егорка выдохнул, расправил плечи.
— Слышал, ты сегодня на причале с ним словесно бился. И выиграл. При свидетелях. — Он посмотрел на меня с уважением. — Никто так с ним не говорил. Никто не смел.
Пауза.
— Ты знаешь, как работать по-честному, — продолжил Егорка. — Мера на свету. Вес при людях. Расчёт на бумаге. Так?
Я кивнул.
— Так.
— Тогда возьми меня. — Егорка шагнул ближе, глядя мне в глаза. — Я знаю обходные тропы к монастырю. Знаю, где можно пройти мимо касьяновых глаз. Проведу тебя туда, где его слово — ничто. Где можно снасти достать, работу взять, денег заработать. И всё это — по-честному.
Я смотрел на него, взвешивая.
«Он мне нужен. Проводник. Доступ к монастырю. Информация о Касьяне».
«Но нужно установить правила сразу. Иначе он сядет на шею».
— Не даром ведь? — спросил я. — Есть цена?
Егорка кивнул честно:
— Есть надо. У меня дома три младших брата. Еды не хватает. Отец почти всё отдаёт Касьяну в счёт долга. — Он говорил просто, не жалобно, лишь констатируя факт. — Я не прошу подарков. Я прошу работу. Возьми меня подручным. На неделю. Я буду носить, тянуть, сторожить, проводить. А ты — корми у своего стола и дай две рыбины с первого улова. Чтоб отнести домой.
Я молчал, обдумывая.
«Две рыбины — это почти ничего. Еда у стола — тоже немного. Но он предлагает услуги, которые мне нужны».
«Это честная сделка».
— Договорились, — сказал я наконец. — Но на моих условиях.
Егорка насторожился.
— Каких?
Я выпрямился, глядя на него сверху вниз.
— Ты — подручный. Не партнёр. Не друг. Подручный. Ты делаешь, что я скажу. Таскаешь, что скажу. Молчишь, когда скажу. Понял?
Егорка кивнул медленно.
— Понял.
— Оплата — еда у моего стола и две рыбины с первого улова, — продолжил я. — Мера — на свету. Вес — при людях. Расчёт — на бумаге, если понадобится. Без обмана. Без хитрости. По-честному.
Егорка выдохнул, и в его глазах я увидел облегчение.
— При людях и на бумаге? — переспросил он, будто не веря.
— Иначе смысла нет, — ответил я твёрдо. — Если я обманываю тебя — зачем тебе работать? Если ты обманываешь меня — зачем мне тебя держать?
Егорка кивнул, и в его лице появилось что-то новое — не хитрость, а уважение.
— Я согласен, — сказал он.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда слушай правила.
Я поднял один палец.
— Правило первое: в дом — только с моего слова. Я не позвал — ты не входишь. Ясно?
Егорка кивнул.
— Ясно.
Я поднял второй палец.
— Правило второе: все разговоры — через меня. К моей матери — ни полслова. Никаких вопросов, никаких просьб, никаких шуток. Она тебя не касается. Понял?
Егорка кивнул серьёзно.
— Понял.
Я поднял третий палец.
— Правило третье: соврёшь один раз — расстанемся. Сразу. Без разговоров. Без второго шанса. Но если будешь держаться прямо — будешь есть у моего стола столько, сколько нужно. Честь за честь. Работа за работу.
Егорка смотрел на меня долго, переваривая.
Потом кивнул.
— Справедливо, — сказал он тихо. — Согласен. Я сын рыбака Ивана из касьяновой артели. Дядька мой — Панкрат, трудник у отца Серафима в монастыре. Через него я могу провести тебя туда, где Касьян не видит.
Я кивнул, фиксируя информацию.
«Отец в артели Касьяна — мотив мести. Дядька в монастыре — доступ. Всё сходится».
— Хорошо, Егорка, — сказал я. — Завтра, как сереть начнёт, я выйду из дома. И ты уже будешь стоять здесь. Покажешь тропку к монастырю. Поможешь что-то донести, если понадобится. И будешь работать так, как я скажу. Договорились?
Егорка кивнул, и на его лице появилась улыбка — не наглая, а почти благодарная.
— Стану. Тропку покажу. Не подведу, Мирон.
Я протянул руку.
Егорка моргнул, удивлённо посмотрел на мою руку, потом пожал её — крепко, по-мужски.
— До утра, — сказал я.
— До утра, — повторил Егорка.
Он развернулся и быстро пошёл прочь, растворяясь в темноте ночной Слободы.
Я закрыл дверь, задвинул засов.
Мать стояла у печи, глядя на меня широко раскрытыми глазами.
— Ты ему веришь? — спросила она тихо.
Я пожал плечами.
— Пока проверяю. Если обманет — расстанусь. Если не обманет — получу проводника и рабочую силу за две рыбины. Это выгодная сделка.
Мать кивнула медленно, но в глазах её была тревога.
— Он из артели Касьяна
— Его отец из артели Касьяна, — поправил я. — И именно поэтому он мне нужен. Он знает, как Касьян работает. Он знает тропы. Он знает монастырь. Он — мой вход туда, куда Касьян меня не пустит.
Я сел на лавку, потёр лицо руками.
«Договор заключён. Проводник есть. Завтра — монастырь».
«Завтра начинается работа».
Мать подошла, положила руку мне на плечо — коротко, без слов.
Потом ушла к своему углу.
Я сидел ещё долго, глядя на угасающий огонь в печи, слушая тишину.
«Егорка. Монастырь. Снасти. Семь дней».
«Всё сходится».
«Завтра узнаю, прав ли я».
Я поднялся, залез на полати и закрыл глаза. Но не заснул.
Лежал, глядя в темноту, слушая дыхание матери, треск остывающей печи, далёкий шум реки.
Думал.
Планировал.
Перебирал в голове то, что имею.
Бредень — старый, латаный, но целый. Верёвка — крепкая, длинная. Нож — острый. Ремешок для уключины — запасной, на случай если порвётся старый. Узелок с хлебом — краюха, вяленая рыба, горсть сушёных ягод.
Лодка на причале — целая, но требует починки.
Руки — рабочие, хоть и рваные.
Голова — ясная.
«Этого должно хватить».
Когда небо за окном начало сереть, я тихо спустился с полатей.
Мать уже не спала — сидела у стола, глядя в окно.
Обернулась, когда услышала скрип половиц.
Я подошёл к столу, где вчера лежал пустой узелок. Достал из-за пояса две медные монеты — всё, что у меня осталось от заработка кормчего.
Положил их на стол перед матерью.
— Это тебе, — сказал я тихо. — На еду. Если понадобится что-то срочное.
Мать посмотрела на медяшки, потом на меня.
— Мирон
— Не спорь, — сказал я твёрдо, но без злости. — Мне они не нужны. У меня есть план. А тебе надо держаться, пока я работаю.
Она медленно накрыла монеты ладонью, кивнула.
— Ты идёшь к монастырю? — спросила она тихо.
— Да.
— С этим мальчишкой?
— С Егоркой. Да.
Пауза.
— Будь осторожен, — сказала мать, и в её голосе была не паника, а усталая тревога. — Касьян не простит того, что ты сделал вчера. Он будет следить. Он будет ждать, когда ты оступишься.
Я кивнул.
— Знаю. Поэтому я иду туда, где он меня не достанет.
Я подошёл к углу, где лежали мои вещи. Завязал узел с едой, закинул бредень на плечо, засунул нож за пояс, проверил ремешки.
Подошёл к двери, остановился, обернулся.
Мать стояла у стола, сжимая в руке медные монеты, глядя на меня.
— Я вернусь к вечеру, — сказал я. — Засов не открывай никому, кроме меня.
Она кивнула.
Я отодвинул засов, открыл дверь и вышел в серый предрассветный воздух.
Егорка ждал в тени сарая — силуэт, прислонённый к стене, почти невидимый в утренних сумерках.
Когда я появился, он выпрямился, и я увидел, как от него отделились ещё несколько силуэтов — мальчишки, младше его, которые быстро и бесшумно разбежались в разные стороны.
Егорка подошёл ко мне, остановился у порога.
— Готов? — спросил я коротко.
— Готов, — ответил он так же коротко.
Я кивнул, закрыл за собой дверь — тихо, чтобы не разбудить соседей.
Егорка развернулся и пошёл вперёд. Я пошёл следом.
Мы шли молча.
Не по главной дороге, а берегом, по узким тропам между сараями и огородами. Егорка двигался быстро, уверенно, как человек, который знает каждый поворот, каждую кочку, каждый камень.
Несколько раз он останавливался, поднимал руку — жест «стой» — и прислушивался.
Я замирал, слушая вместе с ним.
Где-то вдалеке — голоса. Скрип телеги. Лай собаки.
Егорка ждал, пока звуки не затихали, потом кивал и шёл дальше.
«Он осторожен. Хорошо».
Мы обошли Слободу стороной, спустились к реке, пошли вдоль берега — там, где ивы росли густо, скрывая нас от чужих глаз.
Солнце поднималось медленно, окрашивая небо в оранжевый и розовый. Туман стелился над водой — густой, молочный, как одеяло.
Егорка вёл меня дальше, мимо причалов, мимо знакомых мест, туда, где река делала крутой поворот и Слобода кончалась.
Впереди был лес. Густой, старый, тихий.
Егорка свернул с тропы, прыгнул через ручей, нырнул под низкие ветви ивы.
Я последовал за ним.
Лес поглотил нас.
Здесь было темнее, прохладнее. Пахло мхом, сыростью, прелыми листьями. Птицы ещё не проснулись. Только где-то вдалеке стучал дятел — мерно, монотонно.
Егорка вёл меня по едва заметной тропе — настолько узкой, что ветки цеплялись за одежду, корни пытались споткнуть.
Я шёл молча, доверяя ему.
«Он знает эти тропы. Он прав — здесь Касьян не увидит».
Мы шли около часа, может, меньше. Время в лесу течёт иначе.
И вдруг лес кончился.
Впереди — низина. Туманная, белая, как море облаков.
А за низиной, на пологом пригорке — стена.
Монастырская стена.
Деревянная, высокая, массивная. Брёвна толстые, прочные, потемневшие от времени. Башни по углам — приземистые, угрюмые. Ворота — низкие, тяжёлые, с железными петлями.
За стеной виднелись купола церкви — два, может три, ещё скрытые утренним туманом.
Колокол ударил один раз — низко, глубоко, так, что воздух задрожал.
Я остановился, глядя на стену.
Егорка встал рядом, тоже глядя.
— Туда, — сказал он тихо, кивнув на ворота.
Я кивнул.
«Работа началась».
Сделал шаг вперёд, к тропе, которая вела вниз, в туманную низину, к воротам.
Глава 8
Ворота были приоткрыты.
Мы вошли во внутренний двор монастыря — и попали в аврал.
Двор был большим, вытоптанным, грязным. Деревянные постройки по периметру — кельи, склады, амбары. В центре — колодец и несколько больших деревянных чанов. Пахло рыбой. Свежей и не очень свежей.
Монахи-трудники бегали с носилками, вёдрами, мешками — торопливо, хаотично, как муравьи из разорённого муравейника.
Нас встретил дядька Егорки — Панкрат. Высокий жилистый мужик лет сорока, в потрёпанной монашеской рясе, с рукавами, засученными до локтей. Лицо обветренное, руки рабочие, мозолистые.
Он увидел Егорку, кивнул, потом посмотрел на меня — изучающе, настороженно.
— Не вовремя вы, — сказал он коротко, вытирая лоб тряпкой. — Отец Серапион рвёт и мечет.
— Почему? — спросил Егорка.
Панкрат махнул рукой в сторону центра двора.
— Сам увидишь.
Мы пошли следом.
И я увидел.
В центре двора, рядом с чанами, была гора рыбы.
Не кучка. Не корзина. Гора.
Сотни, может, тысячи рыбин — лещи, окуни, плотва, язь, даже несколько крупных судаков. Серебристые чешуйки блестели на солнце. Рыба была свежей, только что из воды, ещё влажной, но уже начинающей пахнуть — тем тяжёлым, сладковатым запахом, который говорит: «времени мало».
Над горой стоял мужчина.
Высокий, широкоплечий, лет под пятьдесят. Ряса монашеская, но подпоясанная крепким ремнём, рукава закатаны. Руки сильные, жилистые. Лицо волевое, с резкими чертами. Борода седая, коротко подстриженная. Глаза — стальные, жёсткие.
Это был отец Серапион.
Он кричал на молодого монаха, который стоял перед ним с вёдрами, съёжившись от гнева настоятеля.
— Куда в рассол?! — рычал Серапион, тыча пальцем в чан. — Он ещё тёплый! Тёплый, слышишь?! Ты испортишь всю рыбу! Она протухнет раньше, чем просолится!
Монах робко блеял что-то в ответ, но Серапион перебил его:
— Антип-солевар болен, а вы, лодыри, без него не можете! Три года он вас учил! Три года! И что?!
Я остановился, глядя на сцену.
И в голове щёлкнуло — мгновенно, автоматически, как срабатывает рефлекс у человека, который всю жизнь занимался одним делом.
«Они её губят».
Глеб-рыболов, знавший всё о хранении улова, видел проблему сразу.
«Они кладут рыбу в тёплый рассол. Рыба ещё не остыла после смерти. Соль не успеет законсервировать ткани — бактерии размножатся быстрее. Она протухнет изнутри, несмотря на соль».
«Нужен холодный крепкий рассол. Или горячий — но тогда технология другая».
Серапион развернулся, чтобы отдать новый приказ, и заметил нас.
Остановился. Посмотрел на Егорку, потом на меня.
— Ещё один «рыбак»? — сказал он с горькой насмешкой. — Можешь что-то сделать с этим, мастер?!
Это был не вопрос. Это был вызов. Тест.
«Покажи, чего ты стоишь, или проваливай».
Я посмотрел на гору рыбы, на чаны с рассолом, на монахов, которые суетились, не зная, что делать.
Потом посмотрел на Серапиона.
— Могу, — сказал я ровно.
Серапион поднял бровь, скрестив руки на груди.
— Слушаю.
Я подошёл к чану, в который монахи собирались класть рыбу. Опустил руку в рассол — вода была тёплой, почти комнатной температуры. Соли мало. Концентрация слабая.
Повернулся к Серапиону:
— Сколько времени есть?
— До заката, — ответил он жёстко. — После заката она пойдёт в отходы.
Я кивнул.
— Достаточно.
Повернулся к монахам:
— Воду — кипятить. Всю. Сколько есть котлов — ставьте на огонь. Всю соль — сюда, к этому чану. И принесите свежее яйцо. Сырое.
Монахи переглянулись, не понимая.
Серапион хмыкнул:
— Делайте, что он говорит.
Монахи бросились выполнять.
Я повернулся к Егорке:
— Мне нужны носилки, чистые вёдра и люди, которые будут таскать рыбу. Быстро.
Егорка кивнул и побежал за дядькой Панкратом.
Серапион подошёл ко мне, глядя на меня изучающе.
— Ты знаешь, что делаешь? — спросил он тихо.
— Да, — ответил я, не отводя взгляд. — Я спасу вашу рыбу. Но потом мы поговорим. О том, что мне нужно.
Серапион медленно кивнул.
— Справедливо. Спасёшь улов — поговорим.
Он отступил на шаг, скрестил руки на груди и стал наблюдать.
Монахи притащили мешки с солью, поставили рядом с чаном. Другие разожгли костры, поставили котлы с водой.
Егорка вернулся с носилками и тремя трудниками.
Я взял яйцо, которое принёс один из монахов, и опустил его в чан с рассолом. Яйцо утонуло — легло на дно.
— Смотрите, — сказал я громко, чтобы все слышали. — Когда яйцо всплывёт и встанет вертикально — носиком вверх — рассол готов. Это значит, что соли достаточно.
Монахи смотрели на меня, как на чудотворца.
Я начал сыпать соль в чан, размешивая её длинной деревянной палкой.
Одна горсть. Вторая. Третья.
Яйцо начало всплывать — медленно, неуверенно.
Ещё соль.
Яйцо поднялось к поверхности, закачалось, потом встало вертикально — носиком вверх, торчащим из воды.
— Готово, — сказал я. — Теперь лейте кипяток. Медленно. Помешивая.
Монахи начали носить котлы с кипятком, выливать в чан. Вода становилась горячей, соль полностью растворялась.
Я контролировал процесс, пробуя воду, проверяя температуру.
Когда чан был наполнен горячим насыщенным рассолом — тузлуком — я повернулся к Егорке и трудникам:
— Рыбу — сюда. По одной носилке. Опускаете в чан, держите десять минут, вытаскиваете. Сразу — в холодный рассол. Живо!
Аврал начался. Я тоже в нем участвовал.
Носилки с рыбой опускались в горячий тузлук. Рыба бланшировалась — кожа стягивалась, чешуя светлела, мясо уплотнялось.
Десять минут — и носилки вытаскивали, переносили ко второму чану с холодным рассолом.
Процесс, который занял бы часы медленного просаливания, занимал минуты.
Гора рыбы таяла на глазах.
Серапион стоял рядом, наблюдая. На его лице было удивление, переходящее в уважение.
Когда последняя партия рыбы ушла в холодный рассол, я выпрямился, вытер руки о штаны.
Всё тело ныло от усталости. Руки дрожали. Но работа была сделана.