

Мира Володина
Северный плен. Волчица конунга.
Глава 1. Глаза, достойные меча
Часть первая. Кровь и мёдДым жёг глаза, когда «Морской Змей» — тридцативесельный драккар с вырезанным на носу волком — ткнулся носом в илистый берег земли, которую мои люди звали Гардарикой.
Ледяная вода обожгла ноги, снег заскрипел под подошвами. Я спрыгнул в воду по пояс. Рядом захрустели вёсла — моя свора вываливалась на славянский берег, как голодные псы из клетки. Крики. Первая деревня за холмом уже горела, но мне было плевать на добычу.
В груди клокотала ярость — тупая, тяжёлая, как камень на шее утопленника.
Сигурд. Дядя. Красивый, скользкий ублюдок с улыбкой, которая не доходила до глаз. Его удар ты не видишь, пока нож не вошёл между рёбер. Мой лучший воин, Торкель Смеющийся — предал. Не в честном бою. Грязнее. Сигурд заплатил ему, чтобы его любовница подсыпала мне в мёд сонного корня. Той ночью меня вырвало прямо на скамью, и если бы не служанка, что закричала вовремя — я бы спал вечным сном, а Сигурд уже правил бы фьордом.
Торкель повешен на воротах. Бабу его скормили свиньям.
Но гнев остался.
Я — Бьорн Железный Бок. Тридцать два года, ростом выше всех во фьорде. Волосы цвета старой меди заплетены в косу, лицо в шрамах, нос ломан дважды. Глаза — как балтийский лёд: не видишь дна, знаешь только, что холодно. Тело в татуировках — вороны, топоры, волк Фенрир на левом предплечье. На рукояти топора вырезаны руны — моё имя и просьба к Тору не дать сгинуть в чужой земле. Я не верю в богов, но традицию чту.
Меня боятся. Иногда я сам себя боюсь. Остальное — неважно.
Но сегодня даже запах крови казался пресным. Сигурд испортил мне отличный налёт.
На берегу трое мужиков с вилами пытались защитить лодку. Я перехватил топор поудобнее. Первый получил обухом по ключице — хрустнуло сладко. Второй взмахнул вилами — я ушёл в сторону, сломал ему челюсть тыльной стороной ладони и толкнул в ещё тлеющий костёр. Он заорал. Третий побежал — мой воин догнал его и всадил копьё в спину. Восемь ударов сердца — и всё.
— Хорош, конунг, — хмыкнул Харальд Кривая Рука.
— Не отвлекайся, — бросил я. — Жгите всё к хельхейму. А я пойду к грехам.
— Пощады не будет?
— Ты слышал слово «пощада» от меня когда-нибудь?
Харальд оскалился. Хороший пёс.
Я пошёл вверх по улице, которая ещё час назад была тихой славянской околицей. А теперь здесь пахло гарью, потом и медью.
Вот двое моих воинов выволакивают из избы молодку с младенцем. Она кричит, бьётся, царапается — без толку. Один берёт её прямо на крыльце, задрав юбку, пока второй держит. Ребёнка кидают в снег. Он не плачет — замёрз, наверное. Или уже всё равно.
Я прохожу мимо. Не останавливаюсь.
«Не сегодня, — думаю я. — Скучно. Бабы кричат одинаково во всех землях».
Вот дальше — двое над телом старухи. Один уже расстёгивает штаны. Другой смеётся. Старуха не шевелится — или мертва, или уже не в себе.
— Эй, — бросаю им на ходу. — Вы что, совсем охренели? Мёртвую? Зачем?
— А чего она, конунг? — ржёт один. — Тёплая ещё.
— Идиот. Найди живую.
Они переглядываются и уходят дальше. Я качаю головой.
«Боги, какой же скот. И я — их конунг. Позорище».
Вот это и есть ужас эпохи, о котором поют скальды. Никакой романтики. Грязь, кровь, и мужики, готовые надругаться над трупом. Тьфу.
Я поднимаюсь к храму — небольшой деревянной церкви, недавно срубленной, с грубо вытесанным крестом из неструганых досок.
Двери выбиты. Внутри пахнет ладаном и медью — кровь слуг смешалась с воском. Мои люди уже поработали тут — двое стоят над телами. Один старик в чёрном затих у алтаря, залитый кровью.
— Конунг! — рыжий Ульф оборачивается. — Тут бабы, за стенкой. Плачут.
— Вытащи.
Он пнул резную дверь. Та слетела с петель.
Воспоминание в трюме (позже).
…Моё имя Милана, дочь Иоанна. Он был не просто псаломщиком — он умел читать и писать, переписывал книги, составлял молитвенники. Мать умерла, когда мне было десять: бревно при строительстве часовни раздавило её насмерть. Отец учил меня грамоте. Я знала несколько языков. Умела считать. Говорил: слово порой крепче стали, потому что слово живёт века, а меч ржавеет за десять лет.
Я не умела драться. Я умела молиться.
Когда пришли слухи о полуночных зверях, отец не поверил: «Бог не попустит».
Бог попустил.
Я бежала босиком по траве к церкви, слыша сзади его крик: «Господи, прими…» Потом тишина.
В церкви уже прятались женщины — жена кузнеца с младенцем, старая Анфиса, молодая Настя. Забились в ризницу. Пахло ладаном и ужасом.
«Слово сильнее стали. А что делать, когда сталь уже занесена?»
Я взяла тяжёлое распятие. Настя прошептала: «Ты что, Милана?»
— Я не хочу умирать как безропотная овца.
Дверь разлетелась в щепки.
Из ризницы вывалился комок юбок и крика. Три женщины. Две старые, одна молодая — не та. Молодая повизгивала, прижимая к груди образок.
— Это всё? — спросил я.
— Больше нет, конунг.
Старуха — та, что постарше — упала на колени и принялась целовать мои сапоги. Отвращение подкатило к горлу. Я отшвырнул её ногой, она ударилась головой о скамью и затихла.
— Обыщите алтарь. Образки — на дрова, золото — на корабль.
Я пошёл дальше, в глубь храма. Шорох. Тень за алтарём.
— Выходи. Я сегодня добрый. Умрёшь быстро.
Тишина.
— Если заставлю искать — сначала отрежу пальцы.
Занавесь дрогнула. Из-под неё вышла она.
Девчонка. Лет восемнадцати, не больше. Русые волосы растрёпаны, на щеке грязь, губы закушены до крови.
В руке — тяжёлая церковная железка.
Она держала её как дубину. В глазах — слёзы. Но не страх. Ярость. Холодная, обжигающая.
Она смотрела на меня, и я понял: эта будет биться.
— Ты что, хочешь убить меня церковной железкой? Забавно.
— Таких я обычно продаю в Миклагард — там любят понарошку жестоких.
— Зачем сопротивляться? Видишь, вон та баба лижет мне сапоги.
— Ты убил моего отца, — сказала она.
— Который из них — старик в рясе?
— Он не старик. Он — отец Иоанн.
— А, тот, что пытался благословить мой топор. — Я запнулся. — Топор не понял. Обиделся.
— Ублюдок.
Я засмеялся. Впервые с той ночи, когда Сигурд подсунул мне отравленный мёд.
— Гнида, — добавила она.
— Вы все так похожи, — я сделал шаг. — Сначала проклинаете, потом просите пощады.
— Не дождёшься.
Она занесла распятие.
Удар! — я перехватил на лету, дёрнул на себя. Она не отпустила. Вцепилась в бронзу мёртвой хваткой.
— Отпусти!
— Пошёл ты!
Она попыталась укусить меня за руку. Я отдёрнул, усмехаясь.
— Сумасшедшая! — рявкнул я, выкручивая ей запястье. — Сломаю руку.
— Сломай, — прошипела она. — Всё равно тебе не уйти от возмездия.
Я замер.
— Что?
— Бог покарает тебя. Может, не сейчас, но настигнет. Или ты думаешь, от судьбы можно уплыть?
Я отпустил распятие. Она отшатнулась, ударилась о стену.
— Как тебя зовут?
— Милана.
— Запомню.
Я вырвал у неё железяку, швырнул в угол.
— Ульф! Эта — моя. На «Змея», к моей скамье. Если тронешь — вырву яйца и скормлю чайкам.
Милана. Трюм.
Драккар пах рыбой, кровью и потом. Меня бросили в трюм — темнота, вонь, мокрое дерево. Старуху Анфису воины забрали сразу. Настю я слышала потом — она кричала долго.
Рядом, в темноте, кто-то молился на незнакомом языке. Потом молитва оборвалась всхлипом, и хриплый голос воина сказал: «Следующая».
Потом пришли Ульф и двое.
— Конунг сказал не трогать?
— Сказал — к его скамье. А пока мы плывём — она наша. Один разок можно.
Ульф схватил меня за волосы.
Я ударила его осколком — тем, что спрятала в рукаве ещё в храме. Полоснула по пальцам — он заорал, отпустил.
— Сука!
Удар по лицу, пинок в живот, ещё удар — они били ногами по рёбрам, по спине, по голове. Я свернулась клубком.
— Вяжите её, — рявкнул Ульф.
Связали и бросили.
Ночью я разгрызла верёвку. Зубами — до крови дёсен.
Вокруг спали воины. Храпели как медведи.
Я подползла к рыжему детине. Его нож лежал рядом. Я взяла нож. Он проснулся.
— Ты…
Я перерезала ему горло. Кровь хлынула на руки. Его глаза остекленели.
«Как резать барана. Отец учил резать барана».
— Стоять! — заорали.
Я рванула к борту, но чья-то рука — огромная, в татуировках — схватила меня за шиворот и швырнула на палубу.
Бьорн. Стоял надо мной, освещённый луной. Без рубахи, с топором на поясе.
— Живучая, — сказал он. — Идиотка. За это я должен привязать тебя к веслу.
— Убей или отпусти.
Он подхватил меня за шкирку, подтащил к своей скамье. Схватил кожаный ремень с железной пряжкой.
— Не убью и не отпущу. — Он затянул ремень туго. — Ты теперь моя. Будешь спать у моих ног. Будешь есть, когда я разрешу. Если дерзнёшь — сломаю пальцы.
— Твои пальцы сломаются быстрее.
Он усмехнулся.
— Я проклинаю тебя, — продолжила я, глядя в его холодные глаза. — Твой род. Пусть твои дети умрут в утробах жён. Пусть воины предадут тебя…
— Ха! — он запрокинул голову и расхохотался. — Слышите? Девка с церковной железкой проклинает меня!
Никто не засмеялся. Смотрели на мёртвое тело. На меня, задыхающуюся на ремне.
Я понизила голос.
— Ты умрёшь в собственной постели. Умрёшь, когда сам попросишь пощады. Это не проклятие. Обещание.
Бьорн наклонился ко мне.
— Посмотрим, — прошептал он. — Ты опасна. Я это люблю. А пока, Милана, спокойной ночи.
Он выпрямился, зевнул и рухнул на лавку.
— Спать, Милана. Завтра попробуем друг друга на зуб снова.
— Я не сплю с врагами рядом.
— А придётся. Я храплю. И если пихнёшь — укушу.
Через несколько ударов сердца его дыхание стало ровным.
Бьорн
Я лёг, закрыл глаза. Но сон не шёл. В голове крутилось её лицо — злое, мокрое от слёз, но не сломленное. «Ты умрёшь, Бьорн», — сказала она. И я вдруг понял: она не врёт. Она дерётся до конца. Как я сам в молодости.
«Почему это меня так заводит?» — подумал я. И уже не представлял её мёртвой. Это было опасно, но я ничего не мог с собой поделать.
Милана
Я сидела на мокрых досках, прижав колени к груди. «Он не отдал меня Ульфу. Значит, бережёт для чего-то более мерзкого. Или… не мерзкого? Не надо, Милана, не думай так». Цепи можно разорвать. А эту мысль — нет.
Утро принесло зарево над сгоревшей деревней и новый день в ремнях. Я сжала кулаки. Клятва отцу ещё была со мной. Но где-то глубоко, там, где боль пульсировала в такт волнам, клятва звучала всё тише. И это было страшнее всего.
А где-то в ночи, на другом конце фьорда, человек со скользкой улыбкой гладил свой нож и думал о том, что у его племянника появилась слабость. Имя этой слабости — Милана.
Глава 2. Фьорд, полный змей
Часть первая. Длинный домБьорн
«Морской Змей» вошёл в фьорд на рассвете третьего дня.
Вода здесь была тёмной, почти чёрной, пахла солью и рыбой. По берегам тянулись утёсы, в щелях которых копился снег. А там, впереди, над крышами длинных домов поднимался дым — мой дом.
Соль оседала на губах, снег скрипел под ногами. Я стоял на корме и смотрел, как приближается моя жизнь. Жена, дети, очаг, люди. И верёвка на шее той, что сидела у моих ног.
Милана молчала всю дорогу. Только смотрела на воду пустыми глазами. Я думал, она сломалась. Но когда Ульф бросил ей кусок хлеба, она съела его медленно, аккуратно, не поднимая глаз.
«Интересно, что у тебя в голове?» — подумал я. И тут она подняла взгляд. Прямо на меня. В серых глазах — лёд и угли. Никакой сломленности.
«Не расслабляйся, Бьорн. Она ещё укусит».
— Поднимайте парус! Пусть видят, что конунг вернулся с добычей.
Драккар заскрипел, входя в причал. На берегу толпились люди. Я искал среди них одну.
Вот она. Гуннхильд. Моя жена стояла на пирсе, сложив руки на груди. Длинные чёрные волосы распущены — знак вызова. Она всегда носила их так, когда хотела показать, что она не просто баба, а сеид. На лицо её было страшно смотреть: жёсткие скулы, тонкие губы, глаза походили на болото, в котором утонула не одна душа.
Ей было тридцать зим. Когда мы женились, её называли красивой. Теперь она походила на старое дерево — корявое, крепкое, с пустотой внутри.
Рядом с ней стояли двое наших сыновей — мальчишки семи и пяти лет.
Я спрыгнул на причал первым. Гуннхильд не двинулась.
— С победой, конунг.
— С добычей. Будет пир.
— Я вижу.
Она смотрела не на меня. На драккар, на воинов, на Милану, которую Ульф тащил за ремень.
Гуннхильд склонила голову.
— А это что?
— Моя личная рабыня. Будет чесать мне спину и спать у моих ног.
— У твоих ног сплю я.
— Ты спишь в своей постели. С тех пор как родила мне второго, ты спишь отдельно.
Она замолчала. Но её болотные глаза смотрели на Милану с такой ненавистью, что я почти физически ощутил её.
«Началось», — подумал я.
Милана
Длинный дом пах дымом, шкурами и чем-то кислым — квашеной рыбой или мочой. Я стояла с ремнём на шее, чувствуя сотни глаз.
Женщины в шерстяных платьях шептались. Мужчины у очага пили из рогов. Дети тыкали пальцами.
Он — Бьорн — сидел в высоком кресле. На спинке были вырезаны руны — *Thor vigi* (Тор защити). Справа стоял рыжий пёс Ульф. Слева — пустое место. Напротив восседала его жена.
— Подойди, — бросил Бьорн.
Ульф толкнул меня в спину. Я шагнула, споткнулась и упала на колени.
— Привыкай, — усмехнулся он. — Здесь все на коленях перед конунгом.
— Не все, — сказала я, поднимаясь. — Некоторые умирают стоя.
Гуннхильд повернулась к Бьорну:
— Отдай её псарям. Я давно не видела, как собаки рвут человеческое мясо.
— Нет.
— Я не спрашиваю, я советую.
— А я не принимаю советов.
Гуннхильд встала.
— Ты привёз в мой дом чужую бабу. Хочешь опозорить меня?
— Я хочу, чтобы ты заткнулась. Я конунг. Это мой дом. Моя рабыня. Моя спина, которую она будет чесать. Всё поняла?
Она сжала губы и вышла.
Я стояла посреди зала и вдруг почувствовала: он не отдал меня ей. Не из жалости — из упрямства. Но всё равно не отдал.
«Не смей думать о нём хорошо. Он убил твоего отца». Но где-то глубоко шевельнулось что-то чужое. Не надо.
Бьорн
Пир начался. Воины пили, орали песни, хватали пленных девок. Перед пиром принесли жертву Тору — зарезали козла, окропили кровью алтарные камни. Я смотрел на всё это и чувствовал пустоту.
Женщины пекли лепёшки, дети играли костяными фигурками. И вдруг я поймал себя на мысли, что хочу, чтобы Милана была частью этой жизни. Не рабыней — частью. Словно удар под дых.
Сигурд не пришёл встречать. «Больной», — передали его люди. Больной. Я знал эту болезнь — трусость.
Милана сидела у моих ног. Я кинул ей кусок мяса. Она спрятала в рукав.
— Зачем прячешь? На завтра оставляешь?
— Думаю, что ты завтра можешь сдохнуть.
— И то верно.
Я вдруг заметил: в грязи на её щеке проступил розовый след — кожа. И под слоем копоти угадывалась линия скулы. Тонкая, как край лезвия.
«Она красивая. Даже сейчас, в рванье и с разбитой губой». Я тут же выругал себя: «Бьорн, ты совсем сдурел. Она — рабыня. Хочет всадить тебе нож. А ты разглядываешь скулы».
Я отвернулся и налил себе ещё мёда.
В этот момент подвыпивший воин, Эйнар по прозвищу Косой, потянулся к Милане. Схватил её за волосы.
— А ну покажи, какая ты дерзкая на зуб?
Я схватил его за запястье и сжал. Хрустнуло.
— Отвали, моя.
Воины заржали, но негромко. Поняли.
Милана смотрела на меня с недоумением.
— Не смотри так. Ты — моя собственность. А собственность не имеет прошлого.
— Ты сам меня трогаешь без спроса.
— Я — хозяин. Мне можно.
В этот момент дверь отворилась, и внутрь вошёл он. Сигурд. Дядя. Красивый, светлые волосы, голубые глаза с прищуром. Борода короткая, ухоженная — он любил подражать южным ярлам.
— Племянник, я слышал, ты вернулся с победой.
— Ты слышал, что я вернулся, Сигурд. А что не вышел встречать, я списал на твою немощь.
— Немощь души. Я так скучал по тебе, что не мог показаться на люди.
Он прошёл мимо воинов и остановился перед моим креслом.
— А это кто? — его взгляд упал на Милану.
Она смотрела на него снизу вверх — в её глазах вспыхнуло узнавание: «ещё один зверь».
Сигурд наклонился и взял её за подбородок. Пальцы холодные, сухие, пахли миррой и ладаном.
— Какой ценный экземпляр. Глаза злые. Такие долго не живут или живут очень долго и дорого стоят. Береги её, племянник. Пока я сам не забрал.
Он улыбнулся и пошёл к столу.
Я смотрел на Милану. Она сидела не шевелясь, только мускул на шее дёргался.
— Не бойся его. Он умирает тяжело, но быстро.
— А ты? Ты тоже умираешь быстро?
Я не ответил. — Ешь мясо. Завтрашний день будет ещё тяжелее.
Милана
Ночью, когда пир утих, я сидела у его ног и не могла уснуть.
Ремень резал кожу. Я сжала кулак и нащупала под платьем твёрдый бугорок. Перстень. Медный, с выцарапанным узором, похожим на крест. Алексей подарил его перед именинами. «Потерпи, — сказал он. — Дождусь урожая, приду к твоему отцу, посватаюсь».
Он был плотником, Алеша. Мы целовались за церковью после вечерней службы.
Я так и не узнала, жив ли он.
— Что там у тебя? — раздался голос Бьорна.
Я вздрогнула. Он не спал.
— Ничего.
— Врёшь. Покажи.
Он наклонился и рывком разорвал ворот платья. Увидел перстень, сорвал.
— Отдай! — крикнула я, ударив его кулаком в плечо. Бесполезно.
— Чей? — спросил он, вертя медяшку.
— Мой. Подарок.
— От кого?
— От человека, который любил меня.
Он замер. В темноте его лицо было почти не видно.
— Жених?
Я не ответила.
— Где он?
— Не знаю. Надеюсь, жив.
Бьорн встал, вышел наружу. Я слышала плеск воды. Через несколько секунд он вернулся с пустыми руками.
— Ты выбросил его?
— Я конунг. Ты — моя вещь. Вещи не помнят прошлого. Поняла?
— Ты не имеешь права!
— Имею. Я взял тебя в набеге. Ты — моя рабыня.
Он лёг на лавку, повернувшись ко мне спиной.
А я сидела на мокрой земле, в разорванном платье, чувствуя, как рвётся что-то внутри. Не от страха — от злости и боли. Перстень был последней нитью к моей жизни. К Алеше. К тому, что я была не просто рабыней, а человеком, которого кто-то любил.
«Алексей, прости. Я не сберегла твой подарок».
— Бьорн, я всё равно тебя убью.
— Понял, — сказал он в темноту. — Спокойной ночи. И тише: твой жених, если жив, не полезет за тобой. Потому что я убью и его.
Я закусила губу до крови.
Бьорн
Я лежал и слышал, как она всхлипывает. В груди саднило. Я только что убил не человека — память. «Ты становишься немощным, Бьорн», — сказал я себе. Но голос внутри звучал неуверенно. Почему мне не всё равно? Она — рабыня, враг, а я ревную её к какому-то плотнику.
Милана
За окнами шумел фьорд. Где-то спал Сигурд и думал, как забрать меня себе. Где-то бродил Алексей. А я сидела у ног конунга и чувствовала, как внутри растёт ненависть. И ещё кое-что. Там, где кончалась ненависть, начиналась пустота. И в ней зарождалось что-то тёмное, липкое, совсем не похожее на страх. Она чувствовала это. И, кажется, он тоже. Но хуже всего было то, что она не хотела, чтобы оно исчезало.
А за окном, в снегу, стояла Гуннхильд и улыбалась. «Ты не знаешь, что он делает с теми, кто становится ему дорог», — прошептала она ветру. Никто не услышал.
Глава 3. Прикосновение господина
Часть первая. Мытьё ногМилана
Первая неделя во фьорде стала чередой унижений, которые я считала — по ударам сердца, по комьям грязи, по бессонным ночам.
Бьорн не бил меня. Он делал хуже.
— Принеси воды, — приказал он на второй день. — Ледяной. Из фьорда.
Я принесла. Деревянное ведро оттягивало руку, ледяная вода обжигала пальцы. Он сидел на скамье, обнажив ноги — мускулистые, в шрамах, с налипшей грязью.
— Мой.
Я смотрела на его ступни — грубые, как корни деревьев. На грязь, запёкшуюся под ногтями.
— Я сказал — мой, — повторил он, не повышая голоса.
Рядом замерли несколько воинов. Ульф усмехался. Женщины у очага смотрели с любопытством.
Я опустилась на колени. Окунула тряпку в ледяную воду, сжала челюсти. Коснулась его ступни.
Кожа была шершавой, холодной. Я тёрла, чувствуя, как грязная вода стекает мне на руки, капает на платье, холодит живот.
— Сильнее, — сказал он. — Это тебе не картинки ваши протирать.
Я стиснула зубы. В голове зазвучал голос отца: «Гордыня — грех, Милана. Смирение — добродетель».
Отец никогда не мыл ноги язычникам. И умер, благословляя топор этого человека.
— Довольно, — Бьорн выдернул ногу. — Следующую.
Закончив, я поднялась. Вода хлюпала в башмаках.
— Убирайся к очагу, — бросил он.
Я ушла.
На третий день он заставил меня спать на голых камнях. Ни шкуры, ни плаща. Камни впивались в лопатки острыми краями. Я лежала, подложив руки, и чувствовала, как холод вытягивает тепло.
«Это не страшно, — говорила я себе. — Тело привыкнет».
Привыкло не сразу.
На пятый день я осмелилась взять овечью шкуру, когда он ушёл на тинг. Гуннхильд увидела.
— Ты что делаешь, рабыня?
— Беру шкуру. Мне холодно.
— Холодно? — она шагнула ко мне. — Я покажу тебе холод.
Она ударила меня по лицу — наотмашь, тяжёлой ладонью с кольцами. Я упала. Потом схватила плетёную верёвку — она свистела в воздухе, прежде чем впиться в спину раз, другой, третий.
Я не закричала. Свернулась клубком.
— Тварь, — прошипела она, бросая верёвку. — Помни своё место.
Она ушла. А я лежала, чувствуя, как спина горит, и впервые позволила себе тихо застонать.
«Где ты, Алеша? — подумала я. — Где тот, кто обещал построить дом, в котором я буду в безопасности?»
Тишина была ответом.
Бьорн
Я вернулся затемно. Милана лежала у очага лицом вниз. Платье на спине разодрано, сквозь прорехи — багровые полосы.
— Кто? — спросил я Ульфа.
— Твоя жена, — ответил он. — Та ещё змея.
Я подошёл. Она не спала.
— Покажи спину.
— Поди прочь.
Я дёрнул её за плечо, переворачивая. Она охнула, но не вскрикнула.
Спина была исполосована. Не глубоко — Гуннхильд хотела унизить. Крови много, запеклась.
«Как скот избила», — подумал я. И вдруг почувствовал злость. На жену.
— Что уставился? — прошипела Милана. — Мало тебе?
— Лежи.
Я пошёл к сундуку за шкурой и бурдюком с жиром.
Милана
Он вернулся с оленьей шкурой, чистой тряпицей и чем-то тёмным в роге.
— Раздевайся.
— Что? — я попятилась.
— Раны промыть. Загноятся — умрёшь.
— Тебе нужна моя спина, не я.
— Спорить будешь потом? — он наклонился и рывком разодрал рубаху от ворота до пояса.
Я вскрикнула — от боли, от стыда. Грудь моя была открыта ему.
Он не смотрел на грудь. Смотрел на спину.
— Терпи.
Настой из горького зелья обжёг раны. Я закусила губу. Он промывал каждую полосу медленно.
— Гуннхильд тоже была рабыней, — сказал он вдруг. — Давно.
Я молчала.