
— Привет, Андрей.
— «Привет, Андрей»? Ты что, обиделся? Ты меня не помнишь? Лиза сказала, у тебя с памятью что-то?
— Частично.
— Сенька, я приеду — расскажу всё. С самого начала. У нас с тобой такая жизнь была, что забыть — преступление.
— Приезжай.
— Уже еду.
Он отключился.
Я положил телефон.
— Никифор Палыч.
— Слушаю, барин.
— Через двадцать минут будет Лопухин. Принимаю в гостиной.
— Понял, барин. Чай нести?
— Несите. И
— Слушаю.
— Пирожки есть?
Старик чуть приподнял бровь.
— Будут, барин. Через двадцать минут будут.
— С мясом.
— Будут с мясом.
Он развернулся и пошёл на кухню походкой, которая впервые за два дня обозначила, что внутри у Никифора Палыча оказывается есть скорость.
* * *
Я бы соврал, если бы сказал, что меня не трясло.
Это была первая встреча, в которой мне предстояло играть — не реагировать, как с Кравцовым, не выяснять, как с Лизой, а играть роль. Роль человека, у которого амнезия, который ничего не понимает, который рад другу, который ничего не знает про папины письма, про Шуйских, про Тверскую землю, про часовню на холме.
Я ходил по гостиной и репетировал лицо.
Это было идиотски, я знаю. Но в той — чужой — памяти у меня был один опыт, который тут пригодился: переговоры с клиентом, который точно знает, что у тебя в отчёте дыра, и точно хочет проверить, знаешь ли ты, что он знает. На таких переговорах главное — не лицо, а плотность присутствия. Не надо изображать спокойствие. Надо быть медленным.
Я был медленным.
Лопухин приехал через двадцать две минуты. Машина у него была — судя по звуку из окна — не очень дорогая, но не дешёвая. Что-то вроде «Ауди» среднего класса. То есть достаточно, чтобы выглядеть «в порядке», но не настолько, чтобы выглядеть «над Арсением». Шуйские, видимо, держали Лопухина в чёрном теле — финансово ровно столько, сколько надо для имиджа верного друга.
Никифор Палыч проводил его в гостиную.
* * *
Лопухин оказался высоким, тонким, с лицом приятным до приторности. Лет двадцати пяти, как Арсений. Светло-русые волосы зачёсаны назад, рубашка голубая, джинсы тёмные, кроссовки белые — оченьбелые, такие, какие надевают, когда едут к человеку, на которого нужно произвести хорошее впечатление.
Он вошёл с распростёртыми объятиями, и я встал.
— Сенька!
Он обнял меня. По-настоящему. На пять секунд. Потом отстранился, держа за плечи, и посмотрел в лицо.
— Брат, какой ты худой стал.
— Четыре месяца лёжки.
— Так, ну садись, садись. Никифор Павлович, чай-кофе? Чай? Чай давайте.
Никифор Палыч (которого Лопухин почему-то назвал Павловичем, хотя он предпочитет — Палыч) внёс поднос с чайником, чашками и тарелкой с пирожками. Чай был свежезаваренный, чёрный, крепкий. Пирожки — горячие, я не понимаю, как Никифор Палыч успел.
Лопухин сел напротив меня. С удобством — широко, нога на ногу, локоть на спинке. Так садятся в своих гостиных.
— Сенька, я в шоке, — начал он. — В полном. Я тебя видел в больнице — раз пять заходил, лежишь, бледный, врачи говорят «прогнозы неопределённые», я думал — ну всё, плохо дело. А ты — раз — и очнулся. Ты пойми, я просто счастлив. Я говорю Машке вчера — Сенька очнулся, она такая — ой, Андрюш, ну слава богу, я говорю — ну слава.
— Какой Машке?
— Жене. Моей жене. Машка. Ты не помнишь?
— Нет.
— Ну ёлки. Мы с тобой у нас на свадьбе были — то есть ты у нас на свадьбе был — два года назад. Шафером.
— Не помню.
— Сенька, это пиздец. — Он развёл руками искренне. — Извини. Я просто не понимал масштаб. У тебя что — реально вообще ничего?
— Кусками. Что-то помню. Что-то нет.
— А я? Меня помнишь?
Я сделал паузу. Очень короткую. Меньше секунды.
— Помню фамилию. Лица не помню. Что-то про университет.
Лопухин кивнул серьёзно, сочувственно. Сделал глоток чая. Откусил пирожок.
— Жесть. Ну ладно. Будем заново знакомиться. Я Андрюха Лопухин, мы с тобой с первого курса юрфака МГУ, ты — лучший друг, я — лучший друг. У нас с тобой было всё. Запойные ночи, экзамены за час до сдачи, две истории с криминалом, одна совместная влюблённость — и она нас, кстати, чуть не поссорила, но мы выстояли. Ты потом ушёл из юрфака после третьего курса, я доучился. Я сейчас работаю — ну, у Шуйских в юротделе младшим. Платят сносно, для опыта норм.
Он сказал «у Шуйских» абсолютно ровно. Как сказал бы «в «Газпроме»» или «в Сбере». Без нажима, без увиливания.
Это было хорошо сделано.
Я кивнул.
— И ты со мной до больницы общался?
— Конечно. Каждую неделю минимум встречались. В «Альбатросе» в основном, ты там подсел в последний год, я тебя пытался оттуда тащить, но ты не очень слушал. — Он усмехнулся горько. — Сенька, я не знаю, как тебе сказать Ты в последний год сильно вниз поехал. Сильно. Я переживал. Я тебе говорил — «Сенька, остановись», ты в ответ — «Андрюх, ты не понимаешь, у меня всё под контролем». Ну какой контроль. Ты потом за руль сел пьяный и в дерево въехал.
— А ты в тот вечер был со мной?
Это был ключевой вопрос.
Я задал его без интонации. Спокойно, медленно, как задал бы клиенту вопрос про спорную строку в отчёте — без подозрения, просто уточнить.
Лопухин не дрогнул.
— Был. До часу примерно. Потом я уехал — у Машки температура была, я тебе говорил, ты сказал «ладно, езжай, я ещё посижу, потом такси». Ты потом, видимо, не на такси. Меня до сих пор это гложет. Я думаю — остался бы я, может, не отпустил бы тебя за руль. — Он покачал головой. — Я как узнал утром — у меня просто всё. Я к Машке, говорю — Маша, Сенька в коме, она такая — Андрюш, бог с ней с температурой, едем в больницу, мы поехали.
Он говорил гладко. Очень гладко. История стыковалась — час ночи, жена с температурой, поехал домой, утром позвонили. Лучший друг переживает, заходит в больницу.
И всё было бы убедительно, если бы у меня в столе наверху не лежала папка «Шуйские. Переписка», в которой было письмо отца от 2015 года, где он писал, что Лопухин — внедрённый ресурс, и просил Арсения с ним разорвать общение.
И если бы у меня в голове не сидела фраза Никифора Палыча: «Сергей Андреевич примерно с пятнадцатого года категорически не пускал Андрея Андреевича в дом. По совокупности».
Я улыбнулся.
— Андрюх, — сказал я. — Спасибо, что приехал.
— Сеня. — Он положил руку мне на плечо. — Слушай. Я знаю, что у тебя сейчас сложная ситуация. С домом, с долгом. Я в курсе — у меня доступ есть, я в юротделе сижу, я видел документы. И вот что я тебе скажу.
— Скажи.
— Я могу помочь.
Я молчал. Внимательно.
— У Шуйских — нормальные люди, — продолжал он. — Я понимаю, в их сторону у тебя сейчас, наверное, неприязнь, потому что они твоим долгом монипулируют. Но я там работаю, я знаю изнутри. Это нормальные мужики. С ними можно договариваться. У меня хорошие отношения с Игорем Витальевичем — это глава рода. Я могу тебе устроить встречу. Не с Кравцовым этим жлобом, а лично с Игорем Витальевичем. По-человечески поговорите. Уверен, найдёте решение.
— Какое решение?
— Ну, например. Рассрочка. Снижение процентов. Они могут — для своих, для тех, с кем хотят сохранить отношения. Я думаю, Игорь Витальевич может пойти навстречу.
— Зачем ему?
Лопухин чуть запнулся.
— Что — зачем?
— Зачем Игорю Витальевичу идти мне навстречу. Я ему кто. Должник, без дара, без денег. Что я могу ему дать, чтобы он мне снизил проценты.
Лопухин выдержал паузу.
Очень короткую. Доли секунды.
Но я её увидел.
Это была рабочаяпауза. Не пауза «опа, я не подумал». Пауза «я подумал, как сказать».
— Сень. Не всё в этом мире через вин-вин. Бывает и так, что человек видит — другой человек в беде, и помогает. Игорь Витальевич — мужик старой школы. У него понятия. Он видит — род Воронцовых на грани, наследник в коме, особняк в залоге. Он может, как старший, протянуть руку.
— И что попросит взамен?
— Сенька, ну ты циник.
— Я аудитор, — сказал я.
И сразу понял, что ляпнул я это на автомате и зря.
Лопухин чуть наклонил голову.
— Кто?
— Что?
— Ты сейчас сказал «я аудитор».
Я моргнул.
Я моргнул честно, естественно, как моргает человек, который сам не понял, что сказал.
— Извини. — Я провёл рукой по лицу. — У меня в голове последние дни лезет всякое. Слова, фразы, какие-то воспоминания, которые непонятно мои или из фильма. Я не знаю, откуда «аудитор». Может, сериал смотрел.
— А, — Лопухин кивнул. — Понятно. Это нормально, после комы у людей такое бывает. Мне Машка рассказывала — она с медициной связана — что вообще в первые недели у человека после долгой комы каша в голове. Это пройдёт. Главное — не пугайся.
— Не пугаюсь.
— Молодец.
Он улыбнулся.
Я улыбнулся в ответ.
Это была одна из самых аккуратных секунд в моей жизни — старой или новой. Лопухин услышал слово «аудитор». Лопухин знает, что Арсений Воронцов никогда в жизни не имел отношения к аудиту. Лопухин это запомнит и доложит Шуйским вечером.
Шуйские задумаются.
И вот это — было моей ошибкой.
Но ошибки бывают полезные. Эта была почти полезная. Потому что теперь Шуйские будут не просто давить — они будут смотреть. А когда на тебя смотрят — тебе виднее, кто смотрит. Когда тебя только давят — ты ничего не видишь, кроме давления.
— Андрюх.
— Да, Сень.
— Передай Игорю Витальевичу спасибо. Я подумаю про встречу. Дай мне неделю — я приду в себя ещё чуть, и тогда поговорим. Сейчас я просто не выдержу разговор такого уровня. Голова не варит.
— Конечно, конечно. — Лопухин встал. — Сень, я к тебе на той неделе ещё забегу, ок?
— Забегай.
— Не пропадай, брат.
— Не пропадаю.
Мы обнялись. Он чуть похлопал меня по спине — тепло, дружески, профессионально.
— Никифор Павлович, спасибо за пирожки, — кинул он в коридор. — Жене расскажу, она вас расцелует.
Никифор Палыч у двери молча поклонился.
Лопухин вышел.
Я услышал, как он сел в машину. Как машина завелась и как уехала.
Никифор Палыч закрыл дверь.
Я постоял в гостиной минуту. Потом сел обратно на диван.
— Никифор Палыч.
— Слушаю, барин.
— Он назвал вас Павловичем.
— Так точно.
— Вы предпочитаете Палыч?
— Да.
— А он вас всегда так называл? Павловичем?
— Всегда, барин. Двенадцать лет.
— И вы его не поправляли?
Старик чуть приподнял бровь.
— А зачем, барин?
Я посмотрел на него.
И понял, наверное, главное про Никифора Палыча.
Он не поправлялЛопухина двенадцать лет — потому что знал. Знал с самого начала. Знал, что этому человеку не место в доме, и знал, что Сергей Андреевич это знал, и знал, что Сергей Андреевич ничего не сможет сделать, пока Арсений сам не выберет, кого слушать.
Никифор Палыч просто ждал.
Семь лет.
— Никифор Палыч.
— Слушаю, барин.
— Поедем в Тверскую завтра в шесть утра.
— Уже собрал, барин.
— Когда успели?
— Пока вы с Андреем Андреевичем разговаривали.
Он коротко поклонился и ушёл на кухню.
Я остался в гостиной.
За окном дождь шёл уже тише. Старая липа постукивала об стекло.
Я сидел и думал о двух вещах.
Первая — что я сделал ошибку с «аудитором». Шуйские теперь будут смотреть пристальнее. Это плохо.
Вторая — что Лопухин, выходя, сказал «не пропадай, брат». Сказал тепло, искренне, и я почти ему поверил — на одну секунду. И вот эта секунда была опаснее всего. Потому что в той секунде я почувствовал, как легко было быть Арсением Воронцовым до меня. Как легко было верить лучшему другу. Как легко было пить, проигрывать, подписывать и не читать.
Я понимал теперь, как это произошло.
И впервые — не презирал прошлого Арсения.
Жалел.
Жалость — плохое чувство для аудита, но хорошее для жизни.
* * *
Вечером Лиза приехала с пакетом продуктов и одной новостью.
— Сеня. Кравцов прислал мне на электронку «новое предложение».
— Уже?
— Уже. Почти сразу после визита Лопухина, представь.
— Что в предложении?
Лиза села на диван, открыла телефон, протянула мне.
Я прочёл.
Предложение было такое: «Шуйский Капитал» готов простить весьдолг — 67 миллионов 612 тысяч — в обмен на передачу в долгосрочную аренду (49 лет) земельного участка Воронцовых в Тверской области, площадью 312 гектаров, без права досрочного расторжения, с символической арендной платой 1 рубль в год.
Я прочёл два раза.
Поднял глаза на Лизу.
— Они показывают карты, — сказал я.
— Что?
— Им не нужен особняк. Им нужна Тверская земля. И они так быстро прислали это предложение, потому что они уверены, что я ничего не пойму. Они меня списали со счетов.
Лиза смотрела на меня.
Долго.
— Сеня, — сказала она тихо. — Ты точноу меня тот же Сеня?
Я вернул ей телефон.
— Завтра я еду в Тверскую с Никифором Палычем. Хочешь — поехали втроём.
Она помолчала.
— Поехали.
— В шесть утра.
— Поехали.
Я кивнул.
И впервые за два дня — тихо— мне стало почти спокойно.
Не потому что положение улучшилось.
Потому что теперь нас стало трое.
Глава 6. Часовня на холме
В шесть утра было ещё темно.
Темно по-октябрьски, плотно, с фонарём во дворе, светящим в одну сторону, и с инеем на лобовом стекле машины. Я вышел из подъезда, и холод подобрался к лицу с двух сторон сразу — от воротника и снизу, от земли.
«Тойота» стояла во дворе, припорошенная листьями.
Никифор Палыч уже сидел на пассажирском.
— Доброе утро, барин.
— Никифор Палыч, вы давно тут?
— С половины шестого.
— Зачем так рано?
— Чтобы машину прогреть. У неё стартер в холода капризничает.
Я открыл водительскую дверь. Сел. На сиденье лежал термос, заранее обёрнутый в полотенце. У человека, который двенадцать лет ждал, обнаружились запасы предусмотрительности, накопленные за эти годы.
Лиза появилась минут через десять минут — в чёрной куртке, в чёрных джинсах, с маленьким рюкзаком. Села назад.
— Ну что, едем?
— Едем.
Я завёл двигатель.
Двигатель завёлся не сразу — стартер действительно покрутил три или четыре раза вхолостую, прежде чем подхватить. Машина была не моя — то есть юридически моя, но я её не помнил, не помнил, как переключать передачу, не помнил, как пользоваться её круиз-контролем. Через тридцать секунд за рулём руки сами всё нашли.
Тело помнило машину. Голова — нет.
Странное это чувство — садиться в собственную машину, которую ты не помнишь, и ехать в собственное родовое поместье, которое ты тоже не помнишь, с дворецким, которого ты узнал три дня назад, и с сестрой, которая тебя проверяет.
Я выехал со двора.
Москва в шесть утра — тихая. Не пустая — Москва никогда не пустая, — а именно тихая. Светофоры работают, но машин мало. Дворники подметают, троллейбусы идут полупустые, у метро стоят первые курьеры с термоконтейнерами. Жизнь идёт, но не та, дневная, шумная, а ранняя, рабочая.
Я люблю этот город таким.
Точнее — чужая памятьлюбит этот город таким. Старый я — Арсений, бывший — этого города в шесть утра, скорее всего, не видел никогда. Шесть утра — это для бывшего Арсения время, когда возвращаешься из «Альбатроса», а не время, когда выезжаешь в Тверскую.
Я свернул на третье транспортное кольцо.
* * *
Первые сорок минут мы молчали.
Просто молчали. Все трое. Никифор Палыч смотрел в окно. Лиза смотрела в телефон. Я смотрел на дорогу.
В машине играло радио — старое, кассетное (господи, в этой машине ещё была кассетная магнитола, в 2026 году), и из него тихо, через помехи, пел кто-то семидесятых, чьего голоса я не знал, но мотив был знакомый. Дорога. Дождь. Город позади.
Очень в тему.
На Ленинградке начало светать.
— Никифор Палыч, — сказал я. — Расскажите про папу.
Старик повернулся ко мне.
— О чём, барин?
— Что хотите. Просто — про папу. Каким он был.
Никифор Палыч помолчал.
— Сергей Андреевич, — начал он медленно, — был человек сухой. На первый взгляд. Если зайти к нему в кабинет — мог не поздороваться. Не от грубости. Он считал, что если уже сегодня здоровался — повторно не нужно. Это не из-за неуважения. Это из-за бережливости. Он берёг всё — слова, время, эмоции. Считал, что если расходовать их без счёта, кончится.
— И что — кончилось?
— Кончилось, барин. — Никифор Палыч смотрел в окно. — Только не у него. А у мира вокруг него. Сергей Андреевич держался долго. До последнего держался. Но к концу жизни у него не осталось людей, кроме матушки вашей, вас, Елизаветы Сергеевны и меня. Я не считаюсь.
— Зачем вы так — считаетесь.
Старик не ответил.
Лиза сзади оторвалась от телефона.
— Папа был злой, — сказала она. — Извини, Никифор Палыч, но это правда. Он был очень злой человек. Не на нас. На жизнь. На Шуйских в первую очередь. Я его не помню добрым после того, как возня с тверской землёй началась. Это был две тысячи десятый. Мне было одиннадцать. Я помню — до этого был обычный папа. После, он стал злой. Не кричал, не бил, ничего такого. Просто внутри него был лёд. Я к нему подходила и чувствовала, что он сейчас где-то в другом месте. Не со мной.
Никифор Палыч кивнул.
— Это правда. Сергей Андреевич с десятого года жил в обороне. И в обороне он был не дома, а на войне.
— А Воронцово? — спросил я. — Когда он туда ездил — он там каким был?
Старик помолчал. Долго.
— А вот в Воронцово, — сказал он наконец, — Сергей Андреевич был дома.
Я кивнул.
И мы снова замолчали.
* * *
Дорога до Твери — два с половиной часа по трассе.
Дорога после Твери — ещё два часа, но уже другие. Сначала съезд с М-10 на областную, потом с областной на районную, потом с районной на «направление». Сначала асфальт, потом плохой асфальт, потом гравийка, потом просто грунтовка с лужами размером с камаз.
«Тойота» шла плохо. Подвеска была не для этого. Я переключил автомат на вторую, объезжал ямы, и понимал, что в обратную сторону, если пойдёт настоящий дождь, мы можем и не выехать.
— Никифор Палыч, тут есть какая-то альтернативная дорога?
— Есть, барин. Через Кашин. Длиннее на сорок километров, но асфальт.
— Назад поедем через Кашин.
— Я вас понял.
Лиза смотрела в окно.
— Я тут никогда не была, — сказала она вдруг.
— Никогда?
— Никогда. Меня папа сюда не возил. И вообще никого не возил. Это было — егоместо. Раз в три месяца он сюда уезжал на трое суток, возвращался и мы знали, что это «папина поездка», не приставали, не спрашивали. Маму злило, она думала, что у него тут женщина. А я просто привыкла, что папа иногда исчезает.
— А была у него женщина?
Никифор Палыч и Лиза одновременно повернулись ко мне.
— Сеня, — сказала Лиза. — Ты что.
— Ладно, — сказал я. — Идиотский вопрос.
— Идиотский, — подтвердила Лиза.
* * *
Воронцово появилось внезапно.
Сначала была просто лесная дорога — еловый лес по обе стороны, плотный, тёмный, с подлеском из ольхи и берёзы. Дорога петляла, потом пошла на подъём, потом вышла на открытое.
И открылось.
С холма — а мы стояли на холме, я даже не сразу понял, что мы поднялись, потому что подъём был долгий и пологий — открывался вид на низину. В низине лежало озеро — небольшое, продолговатое, цвета свинца. По берегу — деревня. Восемь дворов с одной стороны, семь с другой. Между ними — серая полоса разбитой дороги. Над крайним домом поднимался дым — кто-то топил печь.
Дальше за озером шёл лес, и лес шёл до горизонта, без перерыва. Только лес.
А ещё дальше за лесом — небо. Серое, низкое, с одной светлой полосой у горизонта.
Я остановил машину на обочине.
И долго смотрел.
В груди у меня что-то сжалось. Не «узнал». Я не узнавал ничего. Я тут никогда не был — ни в этой жизни, ни в той, ни в какой. Но что-то сжалось. Как будто внутри у меня жил кто-то, кто скучалпо этому месту, и теперь, оказавшись здесь, выдохнул.
— Воронцово, — сказал Никифор Палыч. — Большое. Малое в семи километрах, на той стороне озера.
— Часовня?
— На холме. Вон, видите — там, выше деревни, отдельно. С крестом.
Я увидел.
Часовня стояла на отдельном холме, в стороне от деревни. Не на главном холме — на котором стояли мы, — а на соседнем, через распадок. Маленькая. Деревянная. Крест — простой, без украшений, чёрный на сером небе.
Расстояние — километра полтора по прямой. По дороге — три.
— Поедем туда?
— Сначала в деревню, барин. Если позволите. Староста наш — Прохор Гаврилыч — должен знать, что мы тут. Иначе мы тут как чужие, а в Воронцово чужих остерегаются.
— Поехали к старосте.
* * *
Прохор Гаврилыч жил в третьем доме с края.
Это был мужик лет шестидесяти, плотный, с седой бородой и руками, которые выглядели как руки человека, выполнившего за жизнь много работы — большой, тяжёлой, далеко не офисной. Он вышел на крыльцо в тёплой клетчатой рубахе, без шапки, посмотрел на нашу «Тойоту» с тем выражением, с каким смотрят на гостей, которых не приглашали.
Потом увидел Никифора Палыча.
И лицо у Прохора Гаврилыча — поменялось.
Стало внимательнее, ровнее, серьёзнее. Так лица меняются у людей, которые ждали долго и наконец дождались.
— Палыч, — сказал он. — С возвращением.
— Здравствуй, Прохор.
— Это — кто? — Староста кивнул на меня.
— Арсений Сергеевич. Сын Сергея Андреевича.
Прохор Гаврилыч долго смотрел на меня.
Я стоял.
— Похож, — сказал он наконец. — На отца — высоким лбом. На деда — глазами. Воронцов.
— Здравствуйте.
— Здравствуй, барин.
Он сказал «барин» без иронии. Я уже начал к этому привыкать. Видимо, в этом мире, в этом конкретном уголке мира, обращение «барин» было не данью прошлому, а рабочим словом.
— Это сестра, — представил я Лизу. — Елизавета Сергеевна.
Прохор Гаврилыч коротко поклонился ей. Без сюсюканья, без «ах, какая взрослая стала», без всех этих городских ритуалов. Просто кивнул, как кивают равному.
— В дом зайдёте?
— Зайдём, — сказал Никифор Палыч.
* * *
В доме у Прохора Гаврилыча было хорошо.
Я не сразу понял, в чём дело. Изба как изба — большая, пятистенка, бревенчатая, с печью посередине. Деревянный пол, домотканые дорожки, на стенах — старые фотографии в рамках, на полке — иконы и одна фотография мужика в военной форме (видимо, отец Прохора). Чисто. Тепло. Пахнет хлебом и берёзовым дымком.
Но в доме было хорошо. Не просто уютно — а как будто воздух в этом доме был осязаемым, мягче что ли. Как будто в нём что-то держало тебя за плечи и говорило: тут можно расслабиться.
Я сел за стол.
Хозяйка — невысокая женщина лет пятидесяти, с гладкими волосами на пробор, — поставила перед нами чай, нарезала хлеб, достала из печи горшок. В горшке оказались ароматные щи. Настоящие, наваристые, рыжие, с капустой, картошкой и куском мяса.
— Кушайте, барин, — сказала хозяйка. — Дорога долгая была.
И ушла на кухню.
Прохор Гаврилыч сел напротив меня.
— Барин. У меня к тебе разговор.
— Слушаю.
— У нас три недели назад приезжали люди. На внедорожнике. Чёрный, с московскими номерами. Двое. Один молодой — лет тридцати. Второй постарше — лет сорока пяти. Зашли ко мне. Спросили — кто хозяин земли. Я сказал — Арсений Сергеевич Воронцов, живёт в Москве. Они спросили — есть ли у меня ваши контакты и что им нужно с вами связаться. Я сказал — нет, со мной мол он связывается, я ничего не знаю.
— Соврали?
— Соврал, — кивнул староста. — Я с тобой не связывался, барин, это правда. Но контакты у меня есть. Сергея Андреевича запись.
Он достал из ящика тумбочки старую записную книжку. Открыл. Показал мне страницу — твёрдым отцовским почерком был записан мой номер. То есть номер прошлого Арсения. С пометкой «Сеня, экстренно».
Я кивнул.
— Они представились?
— Один — Андрей Лопухин, юрист «Шуйский Капитал». Второй — Шуйский младший, Денис Игоревич. Сын главы рода.
В моей голове что-то щёлкнуло.
Сын главы родаприехал лично, в нашу глушь, посмотреть участок. Это был серьёзный заход.
— Чего они хотели?
— Хотели обойти участок. Я их провёл. Показал границы. Они походили по лесу — часа три. Записывали что-то в телефоны. К часовне не подходили — я их к часовне не повёл, сказал «там тропа размыта, опасно». Они не настаивали. Уехали ближе к вечеру.
— Что они смотрели в лесу?
— Не знаю. Но смотрели явно не лес.
— А что?