
На левом холсте был мальчик лет шести или семи, светло-русый, в синем бархатном кафтанчике с серебряным позументом, державшийся неестественно прямо, как держат детей, которым велели не шевелиться, — и Лилианна узнала бы его и без подписи, потому что у мальчика были те же глаза: желтые, золотые, слишком яркие для детского лица, и художник, должно быть, гордился ими, выписал их с особым тщанием, так что они горели на тусклом холсте, как два уголька, и от этого ребенок казался не милым, а больным, отмеченным. На правом холсте был другой мальчик, темноволосый, с бледным узким лицом, и он не тянулся в струнку, как первый, а стоял вполоборота, чуть отвернувшись.
— До чего хороши, — выдохнула Луиза, и Лилианна не сразу поняла, что та про глаза. — Золотые. У них в роду это знак, Ваше Величество, что кровь истинная, королевская. Я как первый раз увидала — обмерла. Красота ведь редкостная, согласитесь? Так и тянет глядеть.
Лилианна перевела взгляд с одного портрета на другой и ответила ровно, тише, чем хотела:
— Нет в них никакой красоты. Глаза как глаза. Какого цвета — дело десятое.
Луиза растерянно моргнула, не зная, обижаться ей или нет, и Лилианна тут же пожалела, что сказала так резко, — не Луиза же выдумала молиться на эти глаза, она только повторяла то, чему ее выучили, как повторяла про философию, про любовные романы, про все. Но взять слова назад Лилианна не успела, потому что взгляд ее сам собой пополз дальше по стене, по другим портретам, и зацепился за то, чего она от себя не ждала. На дальних холстах, на старых, потемневших, на мужчинах в латах и женщинах с фарфоровыми лицами, глаза были разные. У одного короля в горностае — серые. У дамы с худыми руками — карие. У бородатого воина — обыкновенные, темные. И только кое-где, через одного, через двух, вспыхивало это желтое, золотое, переходя с холста на холст не подряд, а с разрывами, с пропусками, будто оно и не наследовалось вовсе по прямой, а проступало где хотело, через колено, через два.
— Странно, — проговорила она, скорее себе, чем фрейлине, разглядывая длинный ряд лиц. — Если это знак истинной крови, отчего же он не у всех? Вон, и вон. У половины глаза самые простые. Откуда тогда у одних золото, а у других нет, если все одного рода?
— Оттого, что не все, что течет в жилах королей, — королевская кровь.
Голос раздался сзади, негромкий, ровный, и Лилианна вздрогнула всем телом — она не слышала шагов, паркет тут лежал плотно, а зеркала, как видно, отражали не все. Она обернулась.
В двух шагах стоял темноволосый юноша, — Персиваль, бледный, узкий в лице, в темном без всякого золота камзоле, и его глаза смотрели на нее с тем спокойным, неспешным вниманием, с каким разглядывают не человека, а надпись на незнакомом языке, прикидывая, стоит ли труда ее разбирать. Луиза подле нее разом сжалась, опустила голову, и эта ее мгновенная покорность сказала Лилианне больше, чем все, что она успела о Перси услышать.
— Простите, — выговорила фрейлина в пол, — мы не хотели мешать, мы тотчас
— Вы не мешаете. — Он не глядел на Луизу, он глядел на Лилианну, и угол его рта был тронут не улыбкой, а чем-то ее обозначающим. — Королева задала разумный вопрос. Разумные вопросы тут задают редко, оттого они и режут слух.
Лилианна выпрямилась, насколько позволял корсет, и не отвела глаз. Что-то в самой ровности этого юноши, в том, как он подошел беззвучно и встал слишком близко, и заговорил так, будто продолжал давно начатый при ней разговор, поднялось в ней наперекор, и она с удивлением узнала в этом не страх, а злость, ту же глухую, наработанную за тридцать лет злость, что просыпалась в ней теперь все чаще.
— Я не задавала вопроса вам, — сказала она.
— Вы задали его стене. Я ответил за стену, ей самой ответить нечем. — Перси шагнул ближе, к портретам, поднял подбородок, разглядывая длинный ряд лиц так, будто видел их впервые, хотя вырос, надо думать, под ними. — Вас удивляет, отчего золото не у всех. А вы взгляните иначе. Удивляться надо не тем, у кого его нет. Удивляться надо тем, у кого оно есть.
Он чуть повернул голову, и золотые его глаза снова легли на нее.
— Это не наследство, Ваше Величество. Наследство переходит честно, от отца к сыну, по прямой, как переходит корона или долги. А это, — он не указал на портреты, только повел подбородком, — это переходит как зараза. Через одного. Через дом. Минуя законного сына и проступая в каком-нибудь внуке, которого и ждать-то перестали. Знаете, как это называют люди поумнее тех, что молятся на красивые глаза? Не знак крови. Клеймо.
Луиза издала тихий звук, не то вздох, не то протест, и тут же осеклась, втянула голову, а Перси на нее и не глянул, будто ее и не было.
— У нас принято считать золото знаком истинной крови, — продолжал он все тем же ровным голосом, в котором не было ни жара, ни злобы, одна сухая, въевшаяся насмешка над чем-то, чему он давно вынес приговор. — Поют об этом, пишут это в хрониках, отбирают по этому невест. Только хроники пишут победители, Ваше Величество, а на холстах рисуют то, за что заплачено. На деле же всякий, кто давал себе труд считать, а не любоваться, знает, что короли далеко не всегда так уж пеклись о чистоте своей крови, как велят верить простонародью. Спальни запираются изнутри, а не снаружи. — Он помолчал, и угол рта снова дернулся. — Есть кровь сильнее этойжелтой. Темнее, но сильнее. Она-то и берет верх, когда никто не смотрит. Оттого золото и гаснет через колено, и снова вспыхивает там, где его не звали.
— Зачем вы мне это рассказываете? — спросила она прямо.
Перси чуть склонил голову набок, и в глазах его мелькнуло что-то живое — то ли удивление, что она спросила в лоб, то ли удовольствие от того же.
— Затем, что вы спросили, — сказал он. — И затем, что вы, кажется, единственный человек в этом доме, кто посмотрел на эти лица и увидел разное, а не одно золото. Остальные видят только то, что им велено видеть.
Он сделал еще шаг — последний, какой еще дозволялся приличием, и какой он переступил легко, не заметив, — и оказался совсем близко, так что Лилианна ощутила слабый запах его одежды, чистой, без вина, без пота, без всего того, чем несло от Кристиана, и оттого еще более чуждой. Он наклонил голову и посмотрел ей в глаза — не в лицо, не на грудь, а прямо в глаза, пристально, оценивающе, как лекарь смотрит на больное место, и от этого взгляда у нее под лопатками стянуло, и захотелось отступить, но позади была золоченая консоль с фарфором, и отступать было некуда.
— У вас они серые, — проговорил он негромко, разглядывая. — Серо-голубые. Простенькие... — Он помолчал, и угол рта снова тронуло то, что заменяло ему улыбку. — Знаете, что я вам скажу, Ваше Величество? Сколько бы золота ни было у вашего мужа, у вашего с ним ребенка глаза будут ваши. Вот эти. Серые. Помяните мое слово.
Он сказал это тихо, почти ласково, и оттого вышло хуже всякой угрозы.
— Вы много на себя берете, — выговорила она, и голос у нее все-таки дрогнул, не от страха, от того, что он влез туда, куда она сама боялась заглядывать. — Предсказывать глаза нерожденного ребенка.
— Я не предсказываю. — Перси выпрямился, отступил наконец на тот шаг, какой полагался, и лицо его снова сделалось ровным, закрытым, как захлопнутая книга. — Я считаю. Я всю жизнь только и делаю, что считаю, в доме, где все остальные любуются. Это, знаете, портит характер. — Он коротко, без поклона, склонил голову — не ей, а так, обозначая конец разговора. — Берегите себя, Ваше Величество.
И ушел — так же беззвучно, как пришел, мимо зеркал, которые отразили его узкую темную спину и тут же отпустили. Лилианна осталась стоять между двух детских портретов, под желтыми нарисованными глазами. Она поймала себя на том, что ненавидит этого Перси почти так же, как мужа, только иначе. Мужа — за то, что он делал с ее телом, а этого — за то, что он одним ровным голосом залез ей в самое нутро и переставил там что-то по-своему, не спросясь, и сделал это так ловко, что не придерешься.
— Ваше Величество, — шепнула Луиза, бледная, тронув ее за рукав, — пойдемте отсюда. Прошу вас. С этим с принцем Персивалем лучше не говорить дольше нужного. Он добра не желает. Никому
— Я заметила, — сказала Лилианна, не двигаясь, все глядя в темные нарисованные глаза мальчика на правом холсте. — Он мне тоже не желает добра.
И они с ним, поняла она, еще не знают друг друга, разошлись после первого же разговора, а уже встали по разные стороны чего-то, чему она пока не знала названия, и это что-то будет теперь расти между ними, как растет трещина в стене, тихо, год за годом, пока однажды не разойдется во всю ширь.
У входа в малый тронный зал ее ждала вдовствующая королева Мария — высокая, прямая, в темном глухом платье, и при виде невестки развела руки для объятия, широко, на тех, кто стоял по стенам. В эти руки Лилианна почти упала, потому что иначе ее последний шаг было и не назвать. Пол под ногами уходил вбок, и сил, чтобы пройти по этому паркету ровно, у нее уже не осталось. Мария поймала ее под локти и сжала — там, где под манжетой сходился брачный браслет на содранной коже, — сжала так, что Лилианна втянула воздух сквозь зубы, а со стороны вышло, будто свекровь по-матерински прижала к себе занемогшую. От нее несло цветочными духами, густыми, сладкими до тошноты, и под этой сладостью Лилианна чуяла то же, что чуяла всегда, — что ее сейчас держат не для того, чтобы не дать упасть.
— Лилианна, дорогая, — пропела Мария, заглядывая снизу ей в лицо, цепко, не пропуская ни тени под глазами. — Как ты нынче? Бледна-то как. На тебе лица нет.
Сказала негромко. Но негромко это разнеслось ровно настолько, насколько ей было надо. Придворные у стен замерли с приклеенными улыбками и подобрались, ловя каждое слово.
И в эту минуту Лилианна с тошной ясностью поняла, на что это похоже. На сцену, где тебя выставили под софиты, а в темноте зала сидят и разбирают тебя по косточкам, и не уйдешь.
— Немного утомилась, Ваше Величество, — выговорила она тихо, придерживая голос, чтобы пересохшее горло не выдало, как ей сейчас страшно. — Должно быть, ваша сырость.
— Ах да. — Мария повела рукой в перстнях, и придворные тут же закивали — все разом, с тем понимающим видом, какой надевают, когда не понимают ничего, а просто угадали, куда дует. — Сыростьнаших мест и впрямь губительна для южанок. У вас в Эридании горы, воздух сухой, прозрачный, а тут Тебе бы побольше отдыхать, дитя мое.
Лилианна удержала лицо. Дитя. Мария любила это слово, особенно при чужих, — короткий, отработанный укол, чтобы всякий помнил, кто тут правит не первый десяток лет, а кто без году неделя и по молодости лет глупа. В прошлой жизни ровно так с ней говорили — тем же теплым тоном, под который удобно подставлять подножку. Лилианна опустила глаза, изобразив, что укол прошел и принят.
— Благодарю за заботу, — сказала она. — Но это не причина отлынивать от дел.
— Вздор. — Мария так и не выпустила ее локоть, повела к приготовленному рядом со своим креслу, почти волоча на себе. — Какие нынче дела. Завтрак с лордами, не более, все свои. Посиди со мной, составь компанию. Устанешь — сразу скажи.
Мария провела ладонью по ее щеке. Со стороны вышло мягко, по-матерински. Лилианна под этой рукой не шевельнулась, только подняла глаза, и в глазах свекрови нашла ровно ту тревогу, какую и ждала найти, гладкую, ничем не выдающую себя, и оттого не поверила ей ни на грош. Мария чуть склонилась к ее уху.
— Ты должна есть, милая, — шепнула она, пряча слова за улыбкой для тех, кто стоял по сторонам. — Силы восстановить надо. У нас в Кэрсэнне молодые жены не плачут в подушку из-за пустяков, тут спину держат.
Лилианна кивнула, не вдумываясь. Кэрсэнн. В это слово Мария умела вложить целую пощечину — мол, страна чужая, и порядки в ней чужие, так что привыкай. В горле стоял ком, есть не хотелось вовсе.
Звякнул серебряный колокольчик, слуги внесли блюда. Запахло жареным мясом, пряностями, поверх — сладким тестом, и от этой смеси Лилианну замутило так, что она испугалась, как бы ее не вырвало прямо тут, при всех. Она опустила глаза в тарелку и сделала вид, будто слушает, о чем вполголоса говорит Мария с лордами. Голоса и лица сошлись для нее в один тусклый гул, в котором уже ничего нельзя было разобрать.
— стало быть, граф, вы окажете короне услугу, — донесся до нее голос свекрови, властный, ни на чем не спотыкающийся, — а уж я в долгу не останусь Лилианна?
Свое имя она расслышала с запозданием, вздрогнула, выпрямилась. Взгляды снова сошлись на ней. Мария смотрела поверх улыбки — внимательно, цепко.
— Милая, тебе дурно?
— Простите. Голова немного кружится.
Мария не дала ей договорить, повела рукой в воздухе.
— Благодарю всех, завтрак окончен, — бросила она коротко и резко. — Ее Величеству нездоровится. Прошу освободить зал.
Лорды и дамы переглянулись, задвигались, заскрипели креслами. Кое-кто, уходя, косился на Лилианну — у одних в глазах было простое сочувствие, у других та усмешка, какую прячут в уголок рта. Двор уже распух от слухов. Шептали, будто молодая королева понесла и мучается, как мучаются на сносях. Другие тянули про порчу, про дурной глаз, про то, что без ворожбы тут не обошлось. Лилианна слышала эти нашептывания и понимала простую вещь: какой угодно из этих слухов сейчас для нее безопаснее, чем правда.
Она попробовала подняться сама, но Мария придержала ее за плечи, твердо, не давая встать.
— Сиди, дорогая. Тебя отнесут.
— Нет, прошу — начала Лилианна, но королева-мать уже кивнула слугам, и двое рослых парней шагнули к ней, готовые подхватить ее на руки.
Стыд поднялся прежде боли. Чужие лапы на ней, мужские, при всех — нет. Стиснув зубы, она отвела их руки и встала сама, и на ровный голос ушло у нее все, что еще оставалось.
— Благодарю за заботу. Я дойду своими ногами.
Мария вскинула бровь. По залу прошла пауза, кто-то коротко ахнул. Но Лилианна уже шагнула — шатко, едва не повело в сторону. Луиза, стоявшая у дверей, метнулась к ней и подставила плечо, и королева выдохнула, ощутив под рукой опору. Фрейлина и сама держалась из последних сил, это чувствовалось по тому, как дрожала ее рука, но вдвоем они все же двинулись к выходу, и слуги расступились, склонив головы.
Мария глядела им вслед, не меняясь в лице. И только когда Лилианна, повиснув на Луизе, переступила порог, свекровь сузила глаза, и на губах у нее проступила тонкая улыбка — то ли довольная, то ли злая, по такой улыбке не разберешь.
Днем ей дали поспать. Сон взял ее сразу, едва голова легла на подушку. Луиза капнула в лампаду пахучего масла и задернула шторы, и спальня ушла в полутьму. В этой полутьме королева спала без снов и без дум, тяжело, как спит выработавшееся тело, которому нужно одно — взять свое обратно.
Из этого вязкого сна ее вытянули уже под вечер — легкое касание плеча, едва ощутимое. Возвращалась она трудно. Тело будто принадлежало кому-то другому, выжатое, чужое, веки не хотели подниматься. Над ней, кладя длинную тень на стену, склонялась Луиза с глиняной чашей, и над чашей вился густой травяной пар. В узкие высокие окна сочился закат, ложился на смятые простыни косыми багровыми полосами — так, что они походили на свежие пятна той самой крови, которую тут весь день так старались скрыть.
— Выпейте, госпожа, — шепнула Луиза, и в шепоте у нее дрожала какая-то придавленная нота. Она придвинулась ближе. — Сил прибавит.
Лилианна заставила себя подняться на локтях. От одного этого мелкого движения в виски ввинтилось так, что она зажмурилась. Сухими, в трещинах губами она прижалась к краю чаши, глотнула рывком. Отвар был горьковато-сладкий, тягучий, обжигал. Он медленно прокатился вниз, и от этого живого тепла внутри немного отпустило, унялась наконец крупная дрожь, бившая ее все это время.
— Спасибо, — выдавила Лилианна. Опуская чашу, она тронула холодными пальцами руку фрейлины, тоже дрожавшую. — Ты-то как? Сколько ночей не спала, Луиза?
Девушка тут же смутилась, на бледных, осунувшихся щеках проступил неловкий румянец, и она опустила покрасневшие глаза.
— Мне ни к чему, Ваше Величество. Я ведь кровь не теряла — Она осеклась, побледнела еще пуще, поняв, что опять, по своей простоте, не умея смолчать, выложила вслух то, о чем вслух нельзя.
Лилианна только усмехнулась. Девочка недалекая, зато искренняя, и сейчас она неумело, как умеет, пыталась ее утешить. Лилианна молча допила отвар до дна, глоток за глотком. Тошнота отступала, и в скрученном спазмами желудке поднялась сосущая, гулкая пустота И вдруг она с удивлением поняла, что хочет есть, до жадности.
Луиза уловила перемену в ее взгляде — он стал осмысленнее — и едва тронула губы улыбкой.
— Я уже распорядилась, госпожа. Свежий хлеб, бульон погуще. Поужинаете тут.
Лилианна благодарно прикрыла веки, кивнула. Впервые за эти бесконечные, насквозь пропитанные страхом дни ей до одури захотелось разреветься — не от отчаяния, а от простой человеческой доброты, на которую тут никто не тратился. В своем глухом одиночестве она цеплялась за эту девушку, как тонущий за чужую руку. Луиза была ей теперь не служанка, а вместо подруги, вместо сестры — вместо той дыры, что оставила после себя Роза.
И Лилианна знала, что обязана ей по гроб. Без Луизы ничего бы не вышло: та достала ядовитое зелье из сабины, та просидела с ней несколько ночей, та держала язык за зубами — а за один развязанный язык их обеих свели бы на эшафот.
Луиза будто подслушала то, чего госпожа еще не выговорила. Она накрыла холодные пальцы Лилианны своими, теплыми от чаши, и проговорила тихо, не поднимая глаз, — так дают не обещание даже, а клятву, которую страшно произнести в полный голос:
— Я вас всегда защищу, моя королева.
У Лилианны задрожали губы. Она стиснула руку фрейлины в ответ, и в эту минуту, одну-единственную, в которую веришь, не заглядывая в завтра, она ей верила.
— А я тебя не брошу, — шепнула она, и по щеке скатилось мокрое, она и не утерла. — Я я не забуду, что ты для меня сделала.
Фрейлина не ответила, только глаза ее влажно блеснули в полумраке, и в этом блеске было больше, чем во всяких словах, потому что обе они понимали без объяснений, что словами тут уже ничего не покрыть, — а в тишине этого вечера, отгороженного задернутыми шторами от всего огромного враждебного дома, кроме них двоих не было никого: две заговорщицы, повязанные одной кровью, которую весь день старательно отмывали с простыней.
Когда внесли ужин, Лилианна уже сидела, привалившись к подушкам. Луиза кормила ее бульоном и хлебом, как кормят малое дитя, упрямо, ложку за ложкой, пока та не одолела хотя бы половину. И пока та ела, в нее медленно, толчками, возвращалась жизнь, так что прежней утренней тенью, которую несли бы на чужих руках, она уже не выглядела. Она даже поднялась и прошлась по комнате, держась за руку Луизы, — проверить, держат ли ноги. Держали.
— Вот видите, — выдохнула фрейлина с облегчением. — Лучше вам. К завтрему окрепнете.
Лилианна медленно, боясь потревожить притихшую внутри боль, опустила дрожащую ладонь на низ живота. Ничего. Ни следа той противоестественной тяжести, что давила ее еще сутки назад, — и она поймала себя на горькой, отстраненной мысли о том, как быстро плоть умеет отмыться от того, что голова будет помнить до самой смерти.
— Главное, что я жива, — выговорила она еле слышно, пересохшими, склеившимися губами, глядя прямо перед собой в полумрак спальни. — Никто не должен узнать, Луиза. Иначе...
— ...иначе нас обеих погубят, — затравленно докончила фрейлина, судорожно сглотнула и отвела покрасневшие от бессонницы глаза, не выдержав прямого взгляда госпожи.
Погубят. Короткое это слово повисло в спертом воздухе между ними и давило на грудь не хуже корсета, потому что обе они знали, что за ним стоит: для закона и для двора королева, своей волей вытравившая королевского наследника, — уже не государыня, а грязная преступница перед короной и Богом, а ее преданная, бестолковая соучастница разом превращается в ведьму, отравительницу, изменницу. Просочись эта пропитанная кровью и сабиной тайна хоть на ноготь за порог — и не будет ни суда, ни милости, а будут сколоченные доски, плаха или очищающий костер под радостный вой площади.
Лилианна, чувствуя, как по влажной от пота спине ползет та самая ледяная, животная дрожь, через силу расправила опущенные плечи.
— Но никто не узнает, — сказала она, и каждое слово далось ей с трудом, а она все равно вгоняла в свой сорванный голос твердость, не столько для Луизы, сколько для себя. — Ты все прибрала?
— Зелье я вылила, в сточную канаву за дальней кухней, — заторопилась Луиза, теребя смятый край передника. — И тряпки почти все. Что осталось — вынесу ночью, как замок угомонится. Обещаю, Ваше Величество.
— Хорошо, — Лилианна бессильно опустила тяжелые веки.
В самой честной глубине королева понимала, что это жалкое, тонкое самоуспокоение, не больше. Беда никуда не делась, она не ушла из Кэрсэнна, а только притаилась где-то рядом, в тенях галерей, и приглядывала за их дверью из темного угла. Но выпотрошенный болью рассудок так жадно хотел поверить в спасение, что она позволила себе обмануться — будто худшее уже позади.
Луиза свои обещания тоже выговорила обманчиво ровно. Только под ее искренней преданностью лежала та простая, гибельная слабость, какая бывает у людей недалеких и добрых. Она уже чувствовала, как к ночи ее придавит свинцом, как ломит все тело и слипаются глаза, — и про себя отложила проклятый медный таз на потом. «Чуть погодя, — шептал в ней ищущий передышки рассудок. — Полежит покуда под холстом. Холста и хватит». «Утром, — думала она, унимая дрожь в руках и веря себе. — С рассветом со всем управлюсь, пока стража и слуги еще спят».
Лилианна подняла на нее глаза — и только тут разглядела, до чего та держится из последних сил. Луиза сидела на полу у изножья кровати, привалившись плечом к резному столбику, и голова у нее клонилась, кивала книзу сама собой. Девушка спохватывалась, вскидывалась, дергала вверх непослушные веки, и веки тут же снова съезжали, и видно было, что она уже не столько слушает, сколько борется со сном вот здесь, у ее ног.
— Луиза, — тихо сказала Лилианна. — Ты спишь на ходу.
— Нет, госпожа, я — фрейлина встрепенулась, моргнула, и взгляд у нее на миг разъехался, не находя ее лица. — Я только глаза прикрыла
Лилианна не стала спорить. Она спустила с постели ноги. Потом поднялась, держась за резной столбик кровати. Босые ступни она сунула в стоявшие у постели туфли, на ощупь, не глядя, со спинки кресла сняла тяжелый темный плащ — самый простой, без шитья, в каком ее не отличить было бы от любой замерзшей послушницы, — и накинула его поверх батистовой сорочки, и стянула у горла шнур непослушными, плохо гнущимися пальцами. Каждое движение давалось ей по отдельности, с расчетом, как дается работа тому, кто бережет надорванное нутро.
Луиза, привалившаяся к изножью, наконец расслышала это шевеление, разлепила опухшие веки и приподняла голову.
— Куда же вы, Ваше Величество? — слабо окликнула Луиза, разлепив опухшие веки. — Вам нельзя вставать
— В малую капеллу, — ровно ответила Лилианна, превозмогая тупую, тянущую боль внизу, и, стиснув зубы, накинула поверх батистовой сорочки тяжелый темный плащ.
В той, стертой ее жизни для веры не оставалось места — было одно глухое отчаяние да мертвый свет ламп под потолком. Но в Кэрсэнне все было устроено иначе, и тут показное, истовое благочестие было ей самой надежной броней из всех. Это был холодный, выверенный расчет. Пойти, опуститься голыми коленями на ледяные плиты и часами, до синевы губ, бормотать в стылую пустоту заученные слова, — затем лишь, чтобы наутро ночная стража и соглядатаи донесли, что юная жена Кристиана — образец покорности и святой веры.
— Меня должны видеть и ночью, — добавила она, натягивая на голову глубокий капюшон и глядя на фрейлину пустым, ничего не выражающим взглядом. — Это собьет их со следа. А ты запри за мной засов и не вздумай никого впускать. И прибери, — она повела глазами в сторону угла, где под серым холстом стоял медный таз. — Сегодня же. До утра не оставляй.
— Да, моя королева, — прошептала Луиза. — Я сейчас, я все
— Засов, Луиза. Первым делом засов.
И Лилианна бесшумной тенью выскользнула в темный коридор, оставив фрейлину одну.
Луиза проводила ее мутным, разъезжающимся взглядом. В голове у нее стоял тяжелый гул, будто туда напустили пчелиный рой, тело ломило, как после долгих побоев, глаза резало сухим жаром. Она шагнула было к двери, к тяжелому кованому засову, — поднять его и опустить в скобу, одно простое, привычное движение, — но воспаленный ее взгляд по дороге сполз в угол, к тазу под холстом, и за этот таз ум ее зацепился, как цепляется усталый человек за повод оттянуть последнее усилие.
«Сперва таз, — поплыло в гаснущем рассудке, вязко, как сквозь кисель. — Отнесу за ширму, потом запру, потом лягу на одну минуточку».