Книга Лесная ведьма по контракту - читать онлайн бесплатно, автор Ольга Орлова. Cтраница 5
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Лесная ведьма по контракту
Лесная ведьма по контракту
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Лесная ведьма по контракту

Михаил посмотрел на меня так, как смотрят на пациента, требующего немедленной выписки на следующий день после операции.

— Или мы уходим на восток, к болотам, как договаривались, и остаёмся живы, — сказал он. — Выбирай.

— Я не предлагаю идти на площадь и представляться, — ответила я. — Я предлагаю посмотреть на деревню с холма, откуда её видно, а нас — нет. Час, не больше. После двух ночей вслепую я имею право хотя бы раз увидеть врага в лицо, а не в виде свежей ямы.

Он не спорил дольше одной фразы — это, кажется, становилось у нас традицией, — и через полчаса мы лежали на гребне холма, в кустах можжевельника, глядя вниз, на деревню, разложенную перед нами, как макет на столе перед консилиумом: дымы над крышами, гуси на пруду, и посреди всего этого — резная церковь с новеньким, слишком нарядным для такой бедной округи крестом.

Народ уже собрался на площади — не праздничная, а какая-то настороженная толпа, сбитая в кучу тем особым образом, каким сбиваются люди, которых позвали не радоваться, а слушать. На крыльце церкви, в простой рясе, без единого золотого шитья, которое так любят священники в моей прежней жизни на всех известных мне картинах, стоял мужчина лет пятидесяти — сухой, прямой, с руками, сложенными на груди тем жестом, каким стоят не растерянные, а точно знающие, что сейчас произойдёт.

— Викентий, — тихо сказал Михаил.

Я ждала крика. Ждала брызжущей слюны, вскинутых к небу рук, того театра, который в моей прошлой жизни исправно поставляли на экран любые фанатики любых конфессий. Вместо этого поп заговорил тихо — так тихо, что толпе пришлось податься вперёд, чтобы расслышать, и в этом было куда больше власти, чем в любом крике.

— Дети мои, — сказал он, и голос его долетал до нас ломкий, но разборчивый, — я не держу на вас зла за страх. Страх — не грех, если ведёт к правде. Ведьма, что средь вас ходила годами, восстала из гроба и наложила руки на дитя воеводы. Не пугайтесь, что руки её несли не смерть, а жизнь, — лукавый хитёр, он умеет делать добро, чтобы купить право на большее зло после. Я не тороплю вас проклинать её. Я прошу вас об одном: смотрите. Слушайте. Замечайте, кто среди вас вдруг стал слишком спокоен, слишком добр, слишком не боится того, чего боялся вчера. Перемена — вот что выдаёт нечисть скорее всего прочего.

Толпа не роптала и не аплодировала. Она слушала с тем молчаливым, впитывающим вниманием, каким слушают не проповедь, а инструкцию. Кто-то в первых рядах истово закивал, будто уже прикидывал в уме список соседей, которые в последнее время «стали слишком спокойны». Женщина у пруда прижала к себе ребёнка чуть крепче обычного. Старик у колодца отвёл глаза — не от страха перед ведьмой, показалось мне, а от какого-то другого, более старого и более личного стыда, какой бывает у людей, заставших нечто подобное не в первый раз.

Я двадцать пять лет читала лица пациентов, прежде чем те успевали открыть рот, — вычисляла страх перед иглой по подрагиванию века, скрываемую боль по тому, как крепко сжаты кулаки под простынёй. То, что я читала сейчас на этой площади, было не паникой перед чужой нечистью. Это была отработанная годами привычка бояться по расписанию — так, чтобы никто в отдельности не выглядел зачинщиком, а вся деревня разом умела вовремя отвернуться.

— Он не безумец, — прошептала я Михаилу. — Это хуже. Он спокоен, потому что уверен в результате. Люди боятся крикунов ровно до тех пор, пока крикун не устал. Такому, как этот, не нужно уставать — он уже победил, просто ждёт, пока об этом узнают остальные.

— Я слышал его проповеди годами, — так же тихо ответил Михаил. — Раньше мне казалось, что он просто осторожен. Теперь я слышу то же самое другими ушами. — Он опустил взгляд на площадь ещё на секунду, потом резко обернулся: — Кот.

Кота рядом не было.

Мы не заметили, когда он ушёл, — просто рядом с нами вдруг оказалось пустое место в траве, ещё хранящее вмятину его тела, и ощущение это было почти физическим, как будто из-под нас вынули часть опоры. Мы прождали, вжавшись в кусты, добрых полчаса, вздрагивая на каждый шорох, — Михаил уже вытащил нож и держал его наготове, я разрабатывала в уме варианты бегства, ни один из которых не начинался хорошо, — и когда в подлеске наконец послышалось движение, мы оба замерли одинаково, плечом к плечу, готовые то ли драться, то ли бежать.

Из кустов вышел кот. Не один. Следом за ним, спотыкаясь, придерживая подол и зажимая рот ладонью, чтобы не ахнуть вслух, шла Любава.

— Он меня нашёл, — прошептала она, опускаясь на колени прямо в снег рядом со мной, и глаза у неё были на мокром месте раньше, чем она успела договорить. — Госпожа… то есть… — она запнулась, явно вспомнив что-то про имя, но так и не решившись выговорить новое, — он пришёл на задний двор, сел у крыльца и не уходил, пока я не поняла, что он меня зовёт. Я две ночи не спала, всё думала — вдруг вас уже… — Она не договорила и вместо этого вытащила из-под накидки узелок, пахнущий тёплым хлебом и печёной репой, и сунула мне в руки с той решительностью, с какой суют самое дорогое, что есть.

Кот тем временем деловито обошёл её по кругу, обнюхал узелок с хлебом с видом дегустатора, не удовлетворённого качеством подношения, запустил лапу под тряпицу и одним ловким движением выудил оттуда кусок сала, который Любава, судя по всему, приберегала не для нас. Он отступил на шаг, откусил половину с видом человека, взявшего заслуженную комиссию за посреднические услуги, и вспрыгнул Любаве на колени с бесцеремонностью, которую я, впрочем, уже начинала находить обаятельной.

— Кыш, наглец, ты же моё сало слопал, — беззлобно шикнула она на него, но руку под его массивный бок всё-таки подсунула, и кот немедленно заурчал так, что этот звук наверняка было слышно на добрую четверть версты, если бы кто-то в деревне вслушивался в холм, а не в проповедь. — Он меня и раньше находил, ещё когда вы… когда госпожа Велислава была жива. Прибежит, потрётся о ноги, стянет что плохо лежит, и я уже знаю — надо идти к избе, что-то случилось. Всегда сначала оброк себе возьмёт, а после — по делу. — Она вздохнула с той смесью раздражения и нежности, с какой говорят о родственнике, которого не выбирали, но давно смирились. — А тут гляжу — сидит у калитки, смотрит этим своим глазом, и я как знала.

— Он тебя не в первый раз находит, значит, — сказала я, глядя на кота с новым, слегка тревожным уважением. — У меня прибавляется вопросов к этому существу быстрее, чем ответов.

— Он умный, — просто сказала Любава, чем окончательно и бесповоротно испортила коту репутацию непостижимой мистической силы, сведя её к репутации смышлёного зверя, который выпрашивает почёсывания за доставленную корреспонденцию. Кот на это одобрительно моргнул единственным зрячим глазом, будто именно такого признания и добивался.

Мы наскоро поели — хлеб был ещё тёплым, репа сладковатой от печи, и после двух дней на пустой желудок вкус этот показался мне почти неприлично прекрасным, — и Любава, оглядываясь на деревню внизу, зашептала быстро, взахлёб, роняя новости одну за другой. Воевода объявил лекарку неприкосновенной за спасение сына, но отец Викентий убедил его, что «неприкосновенность живой» и «неприкосновенность нечисти» — разные вещи, и воевода, обязанный попу не меньше, чем нам, не нашёл, чем возразить. Дружина ищет уже не по всему лесу, а сузила поиск к востоку, к болотам, — от этой новости мы с Михаилом переглянулись одинаково несчастливо, и я мысленно попрощалась с идеей отсидеться там, где нас не найдут. В доме знахарки видели поповых людей — что-то искали, не объясняя что, и сама знахарка после этого визита слегла и никого не принимает.

— А ещё за мной вчера шёл человек, — добавила Любава так буднично, будто говорила о погоде, и от этой будничности мне стало холоднее, чем от всей проповеди разом. — Не тронул, не заговорил. Просто шёл сзади до самого дома и стоял у калитки, пока не стемнело. Я матери сказала — может, показалось. А утром смотрю — у калитки примята трава, ровно там, где он стоял. Не показалось.

Михаил напрягся так, что я почувствовала это плечом, даже не глядя на него.

— Опиши его, — коротко сказал он.

— Обычный, — пожала плечами Любава. — В рясе не был, это не поповский человек, скорее из тех, кто по хозяйству ему служит. Тихий. Смотрел не на меня, а как будто мимо, вроде и не видел вовсе. — Она вдруг побледнела, сама сообразив, к чему клонится разговор. — Думаете, из-за того, что я вам ношу?

— Или из-за того, что ты слишком много знаешь, сама того не понимая, — сказала я мягче, чем чувствовала. — Будь осторожна, Любава. Обещай мне.

Она кивнула, слишком быстро, слишком храбро для пятнадцатилетней девочки, обещающей быть осторожной человеку, который сам не мог обещать себе того же.

— А ещё, — сказала Любава, понизив голос до того шёпота, каким делятся не сплетней, а суеверием, — бабушка моя покойная всегда говорила: ведьма умирает не тогда, когда её боятся всего сильнее. Она умирает, когда её переставать бояться начинают. — Любава пожала плечами, явно не видя в этой поговорке ничего, кроме бабушкиной причуды. — Глупость, наверное. Я в детстве думала — это чтобы дети слушались и от ведьминых изб держались подальше, даже когда те подобрели. А тут вот вспомнила — и мороз по коже, госпожа. Простите. Настасья.

Она впервые за весь разговор произнесла моё настоящее имя — робко, точно пробуя его на язык, — и в другой день я бы, наверное, растрогалась. Но сейчас я слышала только одно: то же самое, слово в слово, что час назад мы вычислили с Михаилом по восьми могилам и имени Малфриды, эта деревенская девочка знала всю жизнь как бабушкину присказку для непослушных детей.

Страшнее всего было даже не само совпадение, а то, с какой лёгкостью Любава произнесла его вслух — не как открытие, а как то, что все давно знали и не считали нужным замечать. Правда пряталась не в тайне, а на самом виду, в детской считалке, в бабушкиных пугалках, и прятал её не заговор молчания, а обычная человеческая привычка не додумывать до конца то, что неудобно додумывать.

— Иди домой, — сказал наконец Михаил, поднимаясь и отряхивая колени от травы. — Пока тебя не хватились. И держись от нас подальше, слышишь? Не по злобе прошу — по любви.

Любава посмотрела на него, потом на меня, потом на кота, всё ещё уютно устроившегося у неё на коленях с остатками украденного сала, и в глазах у неё было то самое отчаянное, стыдное упрямство, какое я уже видела однажды, в самый первый день, когда она отказывалась верить, что я жива.

— Я подумаю, — сказала она, и по тону было ясно: думать она уже закончила, просто из вежливости оставляла нам иллюзию, что решение ещё не принято.

Глава 5. Второе дно

Мы вернулись в схрон засветло — не потому, что там было безопаснее, а потому что безопаснее, если верить Любаве, не было теперь нигде. Болота, на которые мы рассчитывали как на последнее убежище, кишели дружиной не хуже опушки; оставалось единственное место, которое ещё никто не нашёл, и это место было тесным, как автомобильный багажник, и пахло сырой глиной.

Мы шли назад молча — говорить о том, что оставила после себя Любава, не хотелось ни ей, ни нам, — и я всю дорогу перебирала в голове одну и ту же мысль, снова и снова, как перебирают больной зуб языком, зная, что лучше не трогать, и не в силах остановиться: если счёт Викентия и правда ведётся по тому, насколько лекарка перестаёт бояться, то моя вчерашняя благодарность Михаилу, моя сегодняшняя способность смеяться над сгоревшим рукавом — всё это, выходит, не признаки выздоровления. Это отметки в чьём-то тайном списке, приближающие меня к тому же холмику, на котором лежал кот.

Кот, к слову, всю обратную дорогу держался ближе обычного — не забегал вперёд, а тёрся о мои щиколотки почти навязчиво, будто пытался напомнить о своём присутствии чаще, чем требовалось для навигации.

— Значит, идти некуда, — подытожила я, устраиваясь у холодного очага, который Михаил на этот раз развёл сам, без всяких комментариев в мой адрес, за что я была ему почти благодарна. — Мы можем только сидеть и ждать, пока кто-то из нас не придумает, куда бежать дальше.

— Или, — сказал Михаил, глядя на свёрток у меня в руках, — перестать ждать вдохновения и спросить прямо у того, кто, кажется, знает про Викентия больше нас обоих.

Мысль была очевидной, и оттого особенно неприятной: Книга. Я слишком долго обращалась с ней как с опасным, но пассивным предметом — грела и остывала, реагировала на имена, — и слишком мало пробовала спросить её напрямую, как спрашивают консультанта, а не как разглядывают рентгеновский снимок. Я развязала бечеву, откинула тяжёлый кожаный переплёт и, чувствуя себя немного глупо, произнесла вслух, обращаясь то ли к книге, то ли к самой себе:

— Мне нужно знать про отца Викентия. Про то, кто он такой на самом деле и почему ты его боишься.

Страницы не полистались сами, как в тот первый раз у корней вывороченного дерева. Книга будто выжидала — я даже успела почувствовать укол смущения, вроде того, что чувствуешь, когда громко задаёшь вопрос пустой комнате, — и только потом, нехотя, страницы качнулись, зашелестели, замерли на развороте, которого я прежде не видела, хотя пролистывала эту книгу уже не раз.

Текст на развороте был тем самым тёмно-рыжим, засохшим, каким была написана и статья про договор, только мельче, убористее — не текст для клятвы, а текст для тех, кто уже внутри системы и не нуждается в торжественных словах. «О хранителях долга», — гласил заголовок. Дальше шло что-то вроде устава, разбитого на короткие, сухие пункты, будто их составлял не жрец, а стряпчий: хранитель назначается, дабы соблюдать уплату; хранителю дана власть видеть должницу и её путь к свободе; хранитель обязан не мешать уплате, но охранять её от чужого вмешательства; в случае сомнения хранитель волен вопрошать саму Книгу, но не понуждать её к ответу.

— «Не понуждать к ответу», — повторила я вслух. — Значит, даже у хранителя нет прямой власти над ней. Он может спрашивать. Заставить — не может.

— Тогда что мешает ему спросить у неё, кто следующая, и просто дождаться у нужного порога? — мрачно заметил Михаил.

— Ничего, — сказала я, и от простоты этого ответа мне стало холоднее, чем от любой мистики. — Судя по всему, именно это он и делает.

— Не мешать уплате, — прочла я вслух, и во рту у меня стало сухо. — Слышишь, Михаил? Не мешать. По уставу этот хранитель обязан беречь нас, а не убивать.

— Уставы читают те, кому выгодно их не соблюдать, — мрачно сказал Михаил. — Я двадцать лет служу при воеводе. Устав дружины тоже гласит, что оброк с деревни берут по справедливости.

Я перевернула страницу, ища продолжение, — и тут книга сделала то, чего не делала прежде. Переплёт под моими пальцами вдруг выгнулся, как будто под кожей у него оказался ещё один слой, ещё одна тайная пустота, и в этой пустоте что-то сместилось, устраиваясь удобнее. Я в ужасе отдёрнула руки, но любопытство — то самое, профессиональное, что заставляло меня в студенчестве совать нос в самые неаппетитные истории болезни, — тут же взяло верх над ужасом, и я сама надавила на нижний край обложки.

Обложка подалась. Под верхним слоем кожи, там, где я всегда предполагала простую подкладку, обнаружился тайник толщиной в палец — второе дно, устроенное так искусно, что я, ощупывавшая этот переплёт десятки раз, ни разу его не заметила. Внутри лежал сложенный листок, отдельный от прочих страниц, исписанный тем же тёмно-рыжим, но уже мельче, суше, — не устав, а список.

Имена. Один под другим, разными почерками, будто книга сама записывала их за разными руками на протяжении долгого времени. Против части имён стояли простые чёрточки. Против части — что-то вроде маленького перечёркнутого круга, символ, значения которого я не знала, но интуитивно прочла как «закрыто». А в самом низу списка, седьмой строкой снизу, я увидела имя, от которого у меня перехватило дыхание.

Малфрида.

И против него — не чёрточка. Тот самый перечёркнутый круг. Тот же символ, что стоял и у двух-трёх имён выше неё.

— Она расплатилась, — прошептала я, чувствуя, как по спине снова ползёт тот самый холод, что охватывал меня на имя Малфриды в первый раз. — Погляди, Михаил. Символ — не «умерла», не «казнена». Он значит «закрыто». «Уплачено». Малфрида выполнила своё — то самое, чего Книга требовала от каждой из нас: обрела себя, отпустила прошлое, стала свободной. И через две недели после этого её убили.

Я провела пальцем по строчкам выше Малфриды — все, у кого стоял перечёркнутый круг, шли не подряд, а вразнобой, через одно, через два имени, — и по спине у меня побежали мурашки от того, с какой методичностью это было устроено. Не каждая из них добралась до свободы. Но те, кто добрался, добрались все — все до единой получили свой перечёркнутый круг, свою честную расплату. И ни одна из них, судя по всему, не прожила после этого дольше пары недель.

Михаил смотрел на листок так, будто у него на глазах рушилось последнее, во что он верил про справедливость мира.

— Значит, дело не в том, чтобы не дать вам расплатиться, — медленно сказал он. — Дело в том, чтобы не дать вам воспользоваться расплатой. Он не мешает Книге освобождать вас. Он просто убивает вас в ту секунду, когда свобода уже наступила, но выйти из дома с ней ещё не успели.

От этой формулировки мне стало по-настоящему дурно — точнее и страшнее, чем всё, что я передумала на кладбище прошлым утром. Долг можно уплатить. Можно честно, по совести, безо всякого обмана заслужить свою свободу — и всё равно не успеть ею воспользоваться, потому что кто-то стоит у самой двери с ножом, ожидая ровно того мгновения, когда замок щёлкнет.

— Тогда зачем Книга сейчас показывает мне это? — спросила я, и вопрос этот, стоило его задать вслух, показался мне важнее всех прочих. — Она хочет, чтобы я знала. Она вроде бы на моей стороне. Но каждый раз, когда она мне помогает, помощь приходит ровно тогда, когда мне и так уже почти хватило улик, чтобы догадаться самой. Не раньше. Ни разу не раньше.

— Может, она не может раньше, — сказал Михаил. — А может, — добавил он тише, — ей просто выгодно, чтобы ты дошла до этого сама, а не с её подсказки. Разница между «я тебе помогла» и «ты сама всё поняла» может быть для неё важнее, чем кажется.

Я не нашла, что ответить, потому что мысль эта была из тех, что не додумывают до конца, если хотят спать по ночам. Книга хотела моей свободы — искренне, судя по всем её действиям с самого начала, — и всё же каждый раз, стоило мне подумать, что я наконец могу ей довериться, что-то в самом рисунке её помощи напоминало мне заботу, слишком точно рассчитанную, чтобы быть просто добротой.

В прежней жизни у меня были пациенты, которые платили щедрее обычного не из благодарности, а из страха: боялись, что откажу в следующий раз, если не задобрить заранее. Я узнавала эту щедрость с первого визита — она отличалась от искренней теплотой на градус, не больше, но опытному глазу этого градуса хватало. Забота Книги грела ровно так же — тепло было настоящим, но в самом его ритме, в самой точности, с какой оно приходило именно тогда, когда я готова была отчаяться, слышалось не сочувствие, а расчёт.

Кот, всё это время лежавший у входа, вдруг поднял голову и уставился на раскрытую книгу у меня на коленях с тем напряжением, какое бывает у существа, почуявшего дым раньше, чем увидевшего огонь. Он не мяукнул и не зашипел — просто смотрел, не мигая, будто ждал от листка того же, чего ждала теперь и я сама, хотя ни один из нас не смог бы объяснить словами, чего именно.

— Что там? — тихо спросил Михаил, заметив, куда смотрит кот.

Я опустила взгляд обратно на листок — и увидела то, чего мгновение назад там не было. Под именем Малфриды, на пустой прежде строке, тёмно-рыжее уже наливалось, проступая медленно, буква за буквой, как наливается кровью царапина под кожей. Строка была пуста ровно до этой минуты — я готова была поклясться, что видела её пустой ещё секунду назад. Теперь на ней рождалось имя, влажно поблёскивая, будто чернила ещё не высохли.

Михаил придвинулся ближе, и я почувствовала, как напряглось его плечо рядом с моим. Кот вспрыгнул мне на колени прямо поверх раскрытых страниц — неслыханная для него вольность — и замер, глядя туда же, куда смотрели мы оба, будто хотел то ли заслонить строку собой, то ли прочесть её первым.

Первая буква легла плавным, уверенным росчерком — не моя рука её вывела, никто в этой норе её не выводил, и всё же она рождалась на пергаменте так естественно, будто всегда там была, просто дожидалась своего часа. Вторая буква наметилась следом, тоньше, размытее, ещё не устоявшаяся до конца, как не устоялась ещё сама судьба, которую она называла. Я вцепилась пальцами в переплёт, не дыша, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а не в груди, — и не могла ни отвести взгляд, ни ускорить то, что происходило на странице само по себе, в своём собственном, безразличном к нашему страху темпе.

Глава 6. Свои

Буква легла третьей, потом четвёртой, и я узнала своё имя раньше, чем оно дописалось до конца, — узнала не глазами, а тем же холодным нутряным толчком, каким когда-то, ещё в прежней жизни, узнавала на снимке тень там, где ей быть не полагалось. «Настасья». Не «Велислава». Моё, настоящее, то самое, которое я сама выбрала под корнями вывороченного дерева, назвав его Книге вместо чужого, — и вот теперь это же имя аккуратно, неторопливо вписывалось в перечень должниц, идущих на убой.

— Ну вот, — сказала я, и голос мой прозвучал ровнее, чем я рассчитывала, тем самым голосом, каким я когда-то сообщала пациентам плохие новости — быстро, по существу, без пауз, дающих панике время накопиться. — Теперь по крайней мере ясно, кто следующая по счёту. Не нужно больше гадать, для кого выкопана та яма.

Михаил долго молчал, глядя на свежие чернила, потом медленно закрыл книгу — не грубо, а с той осторожностью, с какой закрывают крышку гроба, — и посмотрел на меня так, будто ждал, что я вот-вот рассыплюсь.

— Может, это ничего не значит, — сказал он наконец, явно не веря собственным словам, но всё равно пробуя их на вкус, как пробуют лекарство, которое, скорее всего, не поможет, но и не повредит. — Может, книга просто записывает всех должниц подряд, а не тех, кого он выбрал на сегодня.

— Может быть, — согласилась я. — Но с той минуты, как я сказала Книге своё имя под тем деревом, я в этом списке — рано или поздно. Разница между «сегодня» и «когда-нибудь» перестала казаться мне утешительной ровно тогда, когда я увидела свежую яму без хозяйки.

Я не рассыпалась. Странное дело: там, где полагалось быть ужасу, обнаружилась вместо него какая-то новая, злая ясность — та самая, что накатывает на врача, когда диагноз наконец назван вслух после недели неопределённости. Худшее случилось. Дальше можно было либо разлагаться от страха заранее, либо действовать, пока время ещё есть.

— Знаешь, что самое обидное? — сказала я. — Я две ночи пряталась, боялась чихнуть громче нужного, отказалась даже взглянуть на твой шрам, чтобы не тратить и минуты драгоценного страха не по адресу. И что в итоге? Моё имя всё равно легло в этот список — не потому, что я рисковала, а просто потому, что я жива и рано или поздно должна была расплатиться. Прятаться бессмысленно, Михаил. Он придёт — раньше или позже, испуганную меня или смелую. Так, может, лучше пусть застанет смелую.

— Это звучит как речь человека, который сейчас предложит какую-нибудь глупость, — подозрительно сказал Михаил.

— Не глупость, — сказала я. — Просто жизнь, пока она ещё моя.

Он смотрел на меня долго, и в этом взгляде было что-то, чего я прежде не видела, — не тревога, не желание переспорить, а осторожное, почти пугливое узнавание, как будто он увидел не Велиславу и не свою погибшую пациентку, а кого-то нового, ещё не существовавшего до этой самой минуты.

— Три года я знал женщину, которая лечила чужих и не подпускала к себе ни одной живой души, — сказал он тихо. — Ты второй день подряд говоришь мне вещи, которые она никогда бы не сказала. Мне следовало бы этого бояться.

— А ты не боишься? — спросила я, сама не зная, какого ответа хочу услышать больше.

— Боюсь, — сказал он просто. — Но не той женщины, которой ты становишься. Того, что за неё придут раньше, чем я успею к ней привыкнуть.

Глупость, как ни странно, не пришлось предлагать самой. Кот пропал незадолго до сумерек — тихо, без единого звука, как пропадал уже не раз, — и мы, занятые разговором, спохватились его отсутствия только тогда, когда снаружи, у завала веток, послышалось отчаянное, задыхающееся царапанье, а следом — голоса, один из которых был явно кошачьим мявом, требовательным и нетерпеливым, каким подгоняют отстающих.