Книга Лёгкой перемены - читать онлайн бесплатно, автор Дарья Воинова
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Лёгкой перемены
Лёгкой перемены
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 4

Добавить отзывДобавить цитату

Лёгкой перемены

Лёгкой перемены

Роман в голосах о любви и милости непостоянства



Популярная городская открытка


Мастер слова

— Если ночь разлучит нас, кто скажет утру, что мы были?

— Я скажу. Пока мой голос помнит тебя. Пока рука ищет твою руку. Пока утро не забрало у меня твоё имя.

— А когда заберёт?

— Тогда, может быть, мир скажет за нас.

— Нет. Мир забывает слишком легко. Держи мою руку, любимая. Ещё одну ночь. Только одну.

Я отложил ручку и засмеялся: сцена была живая.

Сегодня я писатель. Мои руки — инструменты быстрого ума. Я вижу образы и доношу их до бумаги. Какая это радость — быть свободным настолько, чтобы видеть мир в Перемене и воспевать его.

Ещё час назад мой язык был груб и нетонок; я не смог бы написать даже записку на кухню, не то что прекрасный миф. Но сейчас я вспомнил. Я принял Перемену.

Я прочёл лист, и тот, кто его оставил, владел языком во всей искусности и высоте поэтического слова. А я в утренней глупости даже не смог оценить его красоты. В моём туманном сознании стали вспыхивать образы и фантазии, а следом пришло желание облечь их в слова. Это были очень неумелые и простые слова, но тогда я этого не понимал. И только теперь в полной мере могу оценить милость провидения, подарившего мне этот день.

Сегодня я пишу новую сценическую версию великого мифа об Айли и Ванраме — для театра, который впервые решился поставить «Семь ночей» целиком. По старому театральному обычаю актеры должны были провести все семь ночей без сна. Считалось, что иначе это не любовь на краю Перемены, а удобная игра в неё.

Я не первый, кто берётся за него. Конечно, не первый. Я слышал его много раз и во многих изложениях. Да и есть ли в мире хоть один человек, кто не слышал о нём? На полке стояли старые свитки, тонкие книжечки с площадными песнями, учёные пересказы, детские издания с золотыми лунами на обложке и несколько потрёпанных театральных тетрадей: в них слова были размечены для дыхания, пауз, выхода к свету. Каждый рассказывал немного иначе. В одном Айли смеялась чаще. В другом Ванрам был почти свят. В третьем они были просто юными и испуганными, и от этого история становилась ещё прекраснее. Их история — чудо нашей жизни. Напоминание о любви и свободе.

Ни один из существующих рассказов не был полным. Миф вообще не терпит полноты. Он каждый раз просит нового голоса. И я пишу о нём особо: я воспеваю его, я восторгаюсь им.

Когда утром я вошёл в рабочий кабинет, солнце уже лежало на полу широкой полосой. Моя рука сразу потянулась к ящику с бумагой: она знала, где лежит ручка. Я с трепетом взял её в руки — старую, с треснувшим колпачком и стёртой от моих пальцев краской. Её любили до меня. И сегодня люблю я.

Теперь мне не нужны напоминания, не нужны записки. Я знаю, кто я. Чернила ложатся на бумагу, ещё влажные, блестящие в солнечном свете. Я смотрю, как они впитываются и становятся матовыми. Буква за буквой. Но это слово — пока ещё не то. Я зачёркиваю, пробую снова, произношу вслух нараспев, пробую его на вкус. И вот оно приходит — точное, единственное. По руке пробегает тепло. Это миф узнаёт себя в моих словах.

Я уже видел, как эти слова лягут в чужие голоса, в свет, в дыхание зала.

И история полилась, поплыла. Она течёт из меня, переливаясь искрами моей радости и данного мне сегодня таланта. Я счастлив.

Чай на краю стола давно остыл. Я несколько раз тянулся к чашке и каждый раз забывал, зачем поднял руку. На пальцах темнели чернила.

Однако у меня не так много времени.

Я отгоняю эту мысль. Не хочу об этом думать, ведь это бессмысленно. Никто не может остановить время. Оно тоже течёт, как моя история. Но пока я богач — у меня ещё целых девять часов. Я знаю, что проведу в этом кабинете весь день. Солнце скроется за горизонтом в последнем отблеске, станет темно. Но я только включу лампу и продолжу писать.

Ручка греется в моих пальцах. Она уже не чужая, она живая, она чуть поскрипывает, когда я вывожу новую строку. Эта строка останется. Останется после меня, после этого дня, после Перемены.

Тот, кто был здесь вчера, оказался лучше меня — с внезапным укором подумал я. Он хотя бы нашёл в себе силы дойти до спальни и оставить лист. Ведь сегодня утром я проснулся в кровати и нашёл лист на положенном месте. Но мысль отвлекла меня. А я не должен отвлекаться. Нужно спешить, нужно как можно больше успеть. Такие дни выпадают нечасто.

Я склоняюсь над столом и снова берусь за ручку.

К вечеру лампа уже горела, а за окном вместо дня стояла густая темнота. Я дошёл до сцены, где Айли и Ванрам впервые понимают, что ночь не отдаст им друг друга без борьбы.

Дальше начиналось самое трудное.

Я перечитал только что написанную страницу.

Она была красивой. В ней были ночь, страх, руки, которые не хотели расцепляться, и почти правильная печаль.

Я отложил страницу. Она не звучала. А миф должен звучать, иначе зачем ему жить?

Я долго держал ручку над строкой. Слово было близко, но не приходило. Не то чтобы я устал. Нет. Просто история, которую я писал, вдруг стала глубже моего сегодняшнего голоса.

Я мог бы написать как-нибудь. Красиво, ловко, почти верно. Но почти правильное в таком месте хуже пустого.

Тогда я взял чистый лист.

«Я дошёл до седьмой ночи. Не торопи их. Не делай их слишком великими — они были живыми. Не делай их слишком слабыми — они любили.

Если не найдёшь слов для Айли — оставь паузу.

Пауза иногда честнее строки.

Миф подождёт.

Лёгкой перемены, мастер слова.

Калем».

Я перечитал.

Потом положил ручку на место, встал, выключил лампу и медленно пошёл наверх — оставить лист там, где утром нашёл свой.

Честная душа

Записка была плохая.

Я понял это сразу, ещё до того, как дочитал до конца. Бывают записки заботливые — такие, наверное, в это же утро лежали на других подушках: «не забудь лекарство», «не спорь с тёткой в синем», «левое колено ноет перед дождём», «сыну шесть, он боится, когда ты не узнаёшь его утром». А эта была другой. Весёлой, наглой и до такой степени уверенной в себе, что мне захотелось немедленно поступить наоборот.

Она лежала на подушке, аккуратно сложенная.

Почерк был быстрый, рваный. Так пишут на бегу и со смехом.

«Не занудствуй. Это пройдёт к завтраку.

Синий пакет под третьей доской у печки. До полудня отнести в «Косой якорь». Серебряный зуб — наш человек. Скажи: «Петух спел дважды».

Женщине с зелёной лентой не верь. Она скажет правду, но не всю.

Деньги не бери. Возьми крендель у Лио.

Если захочется отнести пакет хранителям — отнеси, конечно. Посмеёмся.

Лёгкой перемены, честная душа.»

Я перечитал ещё раз.

Потом положил записку на колени и некоторое время смотрел на свои руки.

Руки были ловкие, узкие, с тёплыми пальцами. Под ногтями — чёрные полоски. Одна костяшка была сбита, но уже давно, без боли. Руки мне не понравились. Они казались слишком довольными собой.

Комната была маленькая, но не бедная. Просто временная. Вещи здесь не стояли на своих местах, а присели отдохнуть: сапоги у двери, жилет на спинке стула, кепка с погнутым козырьком на полу, две монеты под ножкой стола. Из окна тянуло тёплым запахом хлеба и утренней улицы. Где-то внизу звякали противни.

Я попытался вспомнить вчерашний день.

Мой. Не этот.

Вспомнилась только сухая лавка, чужой сад за окном и очень старая женщина, которой я вечером помогал пересчитывать пуговицы. Она всё повторяла, что пуговицы нельзя оставлять без пары: утром никто не поймёт, какая откуда. Я тогда с ней соглашался. Мне казалось, что это важно.

А теперь я сидел в комнате над пекарней, держал в руках мерзкую записку и должен был, если верить неизвестному нахалу, лезть под печку за синим пакетом.

— Нет, — сказал я вслух.

Голос оказался приятный. Чуть хриплый, но лёгкий. Такой голос хорошо подходил для того, чтобы обещать и не выполнять.

— Нет, — повторил я строже.

Внизу кто-то крикнул:

— Каспи! Если ты опять помер, предупреди заранее!

Я вздрогнул.

Значит, сегодня я Каспи. Или, по крайней мере, кто-то внизу считал, что меня так зовут.

Я встал, подошёл к умывальнику и посмотрел в мутное зеркало. На меня глянул молодой мужчина с быстрыми глазами, тёмными волосами и выражением лица человека, который уже заранее нашёл выход из любой неприятности и теперь только ждёт, когда все остальные догонят.

На шее был завязан жёлтый платок — небрежно, красиво и совершенно неподходяще к моему утреннему намерению стать порядочным человеком. Я попытался развязать его, но узел оказался хитрым. Пальцы поправили складку сами, чуть набок.

Лицо в зеркале сразу стало довольнее.

— Вот уж нет, — сказал я ему.

Он мне улыбнулся.

Это было неприятно.

Я умылся, оделся — слишком быстро, почти не думая, где что лежит, — и решил что буду делать. Сначала я найду пакет. Потом отнесу его не в какой-то «Косой якорь», а в Дом утренней помощи к хранителям. Там разберутся. Не для того мой сегодняшний день, чтобы таскать непонятные пакеты по трактирам.

Третья доска у печки поддалась сразу.

Под ней лежал небольшой синий бумажный пакет. Он был перевязан белой веревкой. На узле висела крохотная медная птичка.

Я взял его осторожно, как берут вещь, которой не доверяют.

Рука тут же ловко спрятала пакет за пазуху.

— Эй, — сказал я своей руке.

Рука никак не ответила.

Когда я спускался вниз, хозяйка пекарни уже ждала меня у печи: круглая, краснолицая, вся в муке, будто только что спорила с тестом и победила.

— Каспи, — сказала она. — Деньги.

— Доброе утро, — сказал я.

— Деньги, — повторила она.

Я хотел сказать, что ничего не знаю о долгах, но готов честно разобраться, как только…

— К вечеру, матушка Лио, — сказал мой рот легко и ласково. — И не просто деньги, а с благодарностью. Сегодня день удачный, я чувствую.

Хозяйка прищурилась.

— Ты каждый день чувствуешь.

— Но не каждый день так красиво.

Она фыркнула, но отступила.

— Крендель не дам.

— А я и не прошу.

Я вышел на улицу почти возмущённый. Слова выскочили сами. Не совсем сами, конечно, но быстро, удобно, без того усилия, с каким порядочный человек обычно выбирает между правдой и ложью. Здесь выбор словно уже был сделан заранее, а я только поставил подпись.

Улица была солнечная и шумная. Лавки раскрывались. Мальчишка нёс связку зелёных шаров. Старик возле колонки ругался с собственным башмаком. Две женщины у стены читали друг другу свои утренние листы и смеялись: видно, обеим достался сегодня хороший завтрак.

Одна всё время трогала свои косы и смеялась, что вчера, кажется, была лысым стариком, а сегодня Перемена решила извиниться.

— Не привыкай, — сказала вторая. — Она редко извиняется два утра подряд. Но сегодня — красиво.

Над дверью цирюльни висела дощечка: «Лёгкой перемены. Бритьё без вопросов».

Я пошёл налево, потому что Дом утренней помощи, если верить вывеске на углу, был именно там.

Тело хотело направо.

Я остановился.

— Нет, — сказал я ему уже без голоса, внутри.

Тело терпеливо подождало, пока я пройду ещё двадцать шагов налево. Потом показало мне очередь.

У Дома утренней помощи стояло человек тридцать. Кто-то плакал. Кто-то ругался. Один высокий мужчина в ночной рубахе уверял всех, что вчера он был капитаном, и требовал корабль. На двери висела табличка: «Сложные случаи — через левое крыло. Утерянные дети — без очереди. Спорные листы — после третьего колокола».

У самой стены стоял босой человек в слишком большом плаще. На груди у него болтался деревянный круг на верёвке — грубый и тёмный. Он раскачивался с пятки на носок и кричал то очереди, то двери:

— Лист не душа! Лист — костыль! Не целуй костыль!

Очередь нервно поглядывала на него, но делала вид, что не слышит.

— Не торгуй первым страхом! — крикнул он уже мне, хотя я, кажется, ещё ничего не продавал. — Он не твой, он только проснулся!

Я крепче прижал пакет за пазухой.

После третьего колокола.

Я посмотрел на солнце.

До полудня было не так много.

— Прекрасно, — сказал я. — Подождём.

И встал в конец очереди.

Минуты через две я понял, что ненавижу очереди. Не просто не люблю, а именно ненавижу — телом, кожей, пятками. Мне хотелось переминаться, шутить, обгонять, договариваться, исчезнуть и появиться уже внутри. Очередь казалась оскорблением естественного порядка вещей.

Передо мной стоял человек в сером меховом жилете. На верёвке рядом с ним стояла мохнатая пятнистая коза и с сосредоточенным видом жевала край его рукава.

Он всё время перечитывал лист и шептал:

— Не продавать козу. Не продавать козу. Не продавать козу.

— Не продавайте, — сказал я.

Он обернулся.

— А если очень надо?

Я не нашёлся, что ответить.

В этот момент рядом со мной мягко произнесли:

— Каспи.

Я повернулся.

Женщина с зелёной лентой в волосах стояла у стены и смотрела на меня взглядом давней знакомой, которую я уже успел разочаровать, но не окончательно.

Она была не красавица, нет. Но в ней было что-то опасно приятное: спокойные глаза, тонкий рот, узкие перчатки, лёгкая насмешка в подбородке.

— Какой сегодня? — спросила она.

— Простите?

— Сегодняшний. Честный? Пугливый? Благородный? Утренние бывают разные.

Я невольно коснулся пакета за пазухой.

Она заметила.

— Значит, честный.

— Я как раз собирался отдать это хранителям.

— Конечно. Там тебя примут после третьего колокола, составят опись, положат пакет в ящик, и к вечеру ты уже не вспомнишь, почему это казалось важным.

Она говорила очень разумно.

И именно поэтому я ей не поверил.

— Что в пакете? — спросил я.

— То, что принадлежит мне.

— Почему же записка говорит вам не верить?

Она улыбнулась.

— Потому что Каспи умнее, чем кажется по его сапогам.

Я посмотрел на свои сапоги.

— Вы скажете правду, но не всю, — сказал я.

— А кто говорит всю? — спокойно спросила она. — Особенно утром.

Очередь сдвинулась на полшага. Мужчина с козой снова зашептал своё: «Не продавать козу». Где-то ударил первый колокол.

Женщина протянула руку.

— Отдай пакет, и можешь считать, что поступил прилично.

Я почти поверил ей.

Почти.

Но тело в этот миг сделало странную вещь: оно улыбнулось.

Не широко. Не нагло. Только чуть-чуть, одним уголком рта.

Женщина с зелёной лентой тоже узнала эту улыбку и тут же перестала тянуть руку.

— Ах ты утренний праведник, — сказала она. — Уже начинаешь просыпаться?

— Я пойду к хранителям.

— Конечно.

Но я пошёл направо.

Не сразу в «Косой якорь». Нет. Я ещё сопротивлялся. Я говорил себе, что просто хочу разобраться на месте. Что трактир — это не преступление. Что серебряный зуб, возможно, владелец пакета. Что иногда правильный поступок требует проверить все стороны.

Тело слушало меня с большим уважением и вело кратчайшей дорогой.

Мы прошли мимо торговых рядов, где продавали горячие лепёшки, печёные яблоки и ленты для вечерних записок. У фонтана зазывала хрипло кричал про последние билеты на «Семь ночей» — полную постановку, все семь вечеров подряд, “как было у них самих, без перерыва и без смены душ”. Рядом на верёвке висели открытки с Айли и Ванрамом. Я задержал взгляд на картинке всего на мгновение.

Айли и Ванрам стояли под звёздами, держась за руки. Он был нарисован слишком красивым, она — слишком печальной, и оба смотрели не друг на друга, а куда-то за край открытки, будто уже знали то, чего не знал художник. Над ними сияла круглая луна, а внизу золотыми буквами было выведено: «Семь ночей — одна любовь».

Картинка была дешёвая, почти смешная. Небо залито синей краской неровно, у Ванрама одна рука вышла длиннее другой. В словах “одна любовь” почему-то было что-то слишком тесное, как будто двоих заперли в одной комнате и назвали это счастьем. И всё же на секунду мне стало тихо. Так, как бывает утром, когда ещё помнишь себя и не хочешь сразу входить в чужой день.

Потом кто-то рядом засмеялся:

— Заверните две! Одну мне, другую — если завтра проснусь богаче!

Но меня уже потянуло дальше.

Возле рыбных лавок мальчишка попытался вытащить у меня из-за пазухи пакет.

Я поймал его за запястье раньше, чем понял, что делаю.

— Ой, — сказал мальчишка.

— Ой, — согласился я.

Он был рыжий, веснушчатый, быстрый и совершенно не раскаивался.

— Каспи, ты чего? — обиделся он. — Мы же друзья.

— Сегодня нет.

— А завтра?

— Посмотрим.

Он засмеялся, вывернулся и убежал, даже не очень стараясь. Я хотел возмутиться, но вместо этого поймал себя на том, что тоже улыбаюсь.

К «Косому якорю» я подошёл за десять минут до полудня.

Это был весёлый трактир с синими ставнями и вывеской, где якорь действительно был нарисован криво: художник, видно, в последний момент передумал насчёт моря. Внутри пахло жареным луком, тмином и чем-то сладким. У двери сидел старый пёс и смотрел на прохожих с выражением хозяина заведения.

За стойкой стоял человек с серебряным зубом.

Больше всего в нём был заметен именно зуб. Он улыбался так, чтобы никто его не пропустил.

— Петух спел дважды, — сказал я, чувствуя себя идиотом.

Серебряный зуб хлопнул ладонью по стойке.

— Дошёл. А я говорил, честный долго не продержится.

— Я пришёл выяснить, что в пакете.

— Великолепное начало всякого падения, — сказал Серебряный зуб. — Садись.

— Сначала скажите, что там.

Женщина с зелёной лентой вошла почти сразу за мной. Она закрыла дверь, оглядела трактир, увидела меня и улыбнулась с таким удовлетворением, словно я наконец перестал вести себя неприлично.

— Всё-таки направо, — сказала она.

Серебряный зуб протянул руку.

Я не отдал.

— Покажите.

Он посмотрел на Мирру. Та пожала плечом.

— Дай ему. Сегодняшний ещё держится.

Серебряный зуб вздохнул, развязал белую верёвку и развернул синий пакет прямо на стойке.

Внутри лежали листы.

Не деньги. Не драгоценности. Не ключ.

Листы.

Четыре сложенных утренних листа.

На одном край был надорван, и я увидел начало строки:

«Не подписывай ничего до…»

Я отступил на шаг.

— Это незаконно, — сказал я.

Серебряный зуб улыбнулся шире.

— Вот и познакомились.

Я посмотрел на Мирру.

— Ты сказала, пакет принадлежит тебе.

— Один лист — мой, — ответила она спокойно. — Почти.

— Что значит «почти»?

— Значит, вчерашняя я была дурой.

— А сегодняшняя?

— Сегодняшняя умнее. Но у неё меньше законных прав.

Я не хотел понимать. Правда не хотел.

Но тело уже понимало быстрее меня.

Утренние листы не охраняли. Их просто не трогали. Так было принято. Чужой лист — чужое утро. Чужая слабость. Чужой первый час, когда человек ещё не знает, кому верить.

Поэтому их нельзя было вскрывать, подменять, дописывать, даже если там была глупость, трусость или вред.

Особенно если там была правда.

— Вы хотите их подменить, — сказал я.

— Грубо, — сказала Мирра.

— Подправить, — сказал Серебряный зуб.

— Это еще хуже.

За столами кто-то засмеялся, но негромко. Старый пёс у двери положил морду на лапы.

— Вот! — Серебряный зуб поднял палец. — Люблю утренних. Такие чистые. Всё у них правильно, пока не понадобится жить в этом городе.

— Жить в городе не значит врать утренним душам.

— Конечно, нет. Это значит делать так, чтобы они не утонули в чужой глупости.

Я хотел сказать, что чужая глупость имеет право на собственный лист.

Но Мирра взяла один из свёртков и положила передо мной.

— Этот мой.

Я не притронулся.

— В листе было написано: «Не ходи к Северной пристани. Не верь Каспи. Не открывай старый счёт».

— Звучит разумно.

— Звучит трусливо. На Северной пристани сегодня будет человек, который вернёт мне имя на лавке. Если я не приду, лавку заберёт мой брат. Он каждый вечер пишет себе очень благородные листы о семейном долге. Утром смеется над ними и идёт забирать чужое.

— Тогда иди к хранителям.

— И сказать, что я хочу украсть собственный лист у самой себя?

Она говорила слишком быстро, слишком уверенно. Записка не соврала. Она действительно скажет правду, но не всю.

— А остальные? — спросил я.

Серебряный зуб подвинул ко мне другой свёрток.

— Этот — трактирщика с Верхнего рынка. Каждый вечер он велит себе не платить нам долг. Каждое утро читает, плачет от собственной честности и не платит. Мы хотим всего лишь напомнить ему, что долг — тоже разновидность памяти.

— Вы хотите заставить утреннего человека заплатить чужой долг.

— Не чужой. Его тела.

— Это не одно и то же.

— К обеду станет одним.

Мне стало неприятно, потому что он сказал именно то, что я уже начал чувствовать.

Я посмотрел на пакет.

Четыре листа. Четыре чужих утра. Четыре слабых часа, в которые кто-то поверит бумаге больше, чем себе.

— Я не буду участвовать, — сказал я.

Серебряный зуб кивнул.

— Конечно. Сначала поешь.

— Я не хочу есть.

Из кухни вышла Лио и поставила передо мной тарелку с маковым кренделем.

— Хочешь, — сказала она. — Просто ещё не решил, что это не взятка.

— Это взятка.

— Тогда не ешь.

Крендель был горячий. Мак блестел. От него шёл такой запах, что все мои принципы на миг сделались тонкими и прозрачными, как бумага против солнца.

Я сел.

— Я съем, — сказал я, — потому что голодный. Но это ничего не меняет.

— Обожаю это место, — сказал Серебряный зуб. — Всегда начинается одинаково.

После первого куска я всё ещё считал происходящее незаконным. После второго — незаконным, но не таким простым. После третьего — уже думал, что хранители, конечно, нужны, но иногда слишком любят ящики.

К полудню я знал, что Мирру зовут Мирра только по утрам, а к вечеру она предпочитает Мирайну, потому что «Мирра слишком честное имя для женщины с расходами». Серебряный зуб на самом деле не был серебряным, а «почти серебряным, но с характером». Лио ругала Каспи каждое утро и кормила его каждый день, потому что «иначе он начинает быть принципиальным, а принципиальный Каспи — бедствие для торговли».

К часу я всё ещё называл это подлогом.

К двум уже поправлял Серебряного зуба, когда он говорил «подлог» слишком громко.

— Не подлог, — сказал я. — Подлог — это когда меняют чужую волю. А мы уточняем обстоятельства.

Мирра улыбнулась:

— Ещё час — и станет полезен.

Листы лежали на столе между яблоками, кружками и хлебными крошками.

В листе Мирры было написано:

«Не ходи к Северной пристани.

Не верь Каспи.

Не открывай старый счёт».

Я перечитал три раза.