
Васино драповое пальто застёгивалось на шесть глухих, матовых пуговиц. Они не были огромными, но почему-то безошибочно ассоциировались с тяжелыми, стёсанными булыжниками мощёной мостовой девятнадцатого века. Казалось, если такую пуговицу оторвать и бросить в Неву, она проломит ледовый панцирь и уйдёт на дно с глухим, чугунным звуком.
Вася сняла своё бомбоубежище. Гардеробщик брезгливо понюхал драп. Драп пах безнадежностью и метрополитеном. Каштан одобрительно лязгнул челюстью и выдал Васе круглый кусок латуни с цифрой «84». Восьмёрка была стёрта наполовину и выглядела как тройка.
Вася взяла тройку.
Вася старалась идти по стеночке. Стеночка была спасительной. Она впитывала рикошеты арпеджио и не задавала вопросов. Из-под дверей аудиторий сочилось искусство. Искусство было разлапистым и цветастым. В кабинете напротив пытали Шопеном. Шопен сопротивлялся, брал не те октавы и хрипел басами. На втором этаже хор разучивал радость. Радость выходила строем, в одинаковых юбках, и была пропитана неуверенностью. В коридоре пахло мастикой и чужой гениальностью.
Навстречу Васе по линолеуму двигался монумент.
Замректора по оргработе, Изольда Павловна, состояла из бордового бархата, золотых цепей и государственной важности. Она не ходила. Она воздвигалась на каждом новом метре пространства.
— Петелькина! — Монумент остановился.
Воздух вокруг Изольды Павловны уплотнился и придавил Васю к холодной батарее. Футляр со скрипкой испуганно спрятался за Васину ногу.
— Вы помните о своей задолженности по сольфеджио? — Голос Изольды Павловны падал сверху тяжёлыми бетонными плитами. — Или вы полагаете, Петелькина, что вот эта лепнина... — толстый палец с перстнем ткнул в облупившийся потолок, — ...держится на вашем энтузиазме? Вы думаете, эта красота бесплатна? Государство тратит киловатты! Государство отапливает ваши бездарные экзерсисы!
Свитер цвета «грустной овсянки» немедленно начал спасательную операцию. Колючая горловина поползла вверх.
Васина голова медленно уходила в плечи. Сначала под шерстью исчез подбородок. Затем губы.
— Я с кем разговариваю? — возвысилась Изольда Павловна, наступая. Золотые цепи на её груди хищно звякнули. — Вы куда прячетесь, Петелькина? Казённое электричество светит не для того, чтобы вы изображали черепаху!
Свитер поглотил Васин нос. Дальше путь колючей шерсти преградила толстая роговая оправа очков. Из-за линз на бордовый бархат смотрел абсолютный ужас.
— Стань трубой! — отчаянно зазвенела алюминиевой вилкой Бабушка из суфлёрской будки. — Сливайся с чугуном!
Но батарея была холодной, а Изольда Павловна — огромной и неотвратимой. Монумент занёс ногу для следующего шага.
И тут в гардеробе тихо позвало по имени драповое пальто.
Вася резко выпрямилась. Свитер от удивления съехал вниз, обнажив подбородок.
— Извините, — голос Васи дрогнул, сорвавшись на виноватый шёпот. — У меня... бабушка заболела. Мне надо домой. Извините.
Она развернулась и пошла по коридору — быстро, но стараясь ступать так, чтобы ботинки не скрипели. Это был не бунт. Это была паническая эвакуация.
В фойе Вася подбежала к гардеробу. Она не швырнула номерок. Она аккуратно, двумя пальцами положила латунную тройку на барьер и заискивающе заглянула в глаза гардеробщику.
Сухой каштан брезгливо смахнул номерок в ящик и выдал ей её двор-колодец. Вася нырнула в глухой драп, застегнулась на все пуговицы и выскользнула на крыльцо.
Моросило. Драповое бомбоубежище намокало медленно, с достоинством. Капли скатывались по тяжёлой ткани и падали на тротуар — методично, как из протекающего крана. Ботинки методично отсчитывали шаги. Левый. Правый. Левый. Правый. Они знали дорогу. Вася просто шла мимо. Воротник втянул голову поглубже. Голова втянула в себя мысли. Мысли отражали витрины. Синтетические кофты цвета «бодрого социализма» без голов, топорщились на пластиковых плечах. Головы отказались быть соучастниками и заявили протест. Казённая обречённость смотрела вниз одинаково тускло со всех вывесок. «Оптика». «Ремонт Обуви». «Радуга» — парикмахерская. В окне висел плакат. На плакате женщина улыбалась ядрёно-оранжевой химической завивкой. Губы в улыбке не участвовали. Химзавивка сидела на голове как наказание. Светофор подмигнул. Еще раз. Неуверенно. Желтым. За углом начинался парк. Голые деревья стояли строем, как солдаты в увольнении — формально свободные, но по привычке ровно.
Зоопарк открывался в десять.
… Левый карман брюк дяди Фёдора грубо нарушал мировую симметрию. Он висел значительно ниже правого и с нечеловеческим упрямством тянулся к центру Земли. В кармане лежал Ключ.
Ключ был доисторическим, кованым и весил ровно столько, сколько весит старый чугунный утюг. Ключ был предназначен для большого чёрного замка. Замок удерживал ржавую цепь. Цепь обнимала высокие кованые ворота зоопарка.
Любой добропорядочный зоопарк обязан открываться в десять, чтобы нести просветительскую функцию и радовать детишек. Наш зоопарк нёс и радовал. Делал он это с чувством глубокой обречённости. Ровно в десять. Если только дядя Фёдор не был обречен сильным похмельем.
Пил дядя Фёдор только тогда, когда он пел. Пел он под шестиструнную гитару с вечера, когда на него смотрела Клара. Клара знала как смотреть глубоким экзистенциальным взглядом — так смотрят на человека, который виноват в самом факте своего существования. Таким взглядом Клара смотрела на человека Федора, когда не могла снестись.
Вчера Клара снеслась. Гитара промолчала. Фёдор остался сух.
Погода — нет. Моросило.
Ключ вошёл в скважину туго, по-хозяйски. Замок крякнул и неохотно отдал дужку. Ржавая цепь с облегчением сползла в лужу. Ворота расступились, пропуская на территорию морось, просветительскую функцию и ботинки.
Два броненосца рассекали рябые лужи тяжело и неотвратимо,пуская по воде ровную кильватерную струю. Горчично-бурые, тупоносые и фундаментальные. В этих ботинках можно было принимать торпедную атаку, химическую угрозу и мужское внимание с одинаково нулевым уроном. Они месили декабрьскую слякоть с абсолютной, железобетонной невозмутимостью. Они несли Васю.
Фауна жила за решетками, по обеим сторонам главной аллеи. Она сидела, стояла, лежала и изредко перемещалась из угла в угол. Пряталась или имитировала смерть, чтобы не нести просветительской функции в массы. Строгий режим из прутьев и сеток справлялся и надежно охранял фауну от зла снаружи.
Подмышка чесалась. Нос ковырялся. Вася созерцалась вниз головой. Вольер с мартышками. Три штуки.
Безнадежная проплешина на широком, покатом боку демонстрировала свое пренебрежение окружающим. Медведь сидел спиной. Методично раскачивался взад-вперед второй год. На вопрос “зачем” ответить не могли ни он сам, ни Вася.
Вася в своём драповом бомбоубежище подошла к вольеру №13. На толстых железных прутьях висела старая, ещё советская эмалированная табличка. Краска по краям облупилась, но черные буквы въелись намертво:
СЛОН АФРИКАНСКИЙ (Loxodonta)
Вася смотрела на латынь, но читала её русскими буквами. Получалось честно.
Слон Лох стоял у дальней стены вольера. Он был огромен, сер и состоял из одних только морщин, словно его забыли погладить перед тем, как выпустить в жизнь. В данный момент Лох занимался тем, что кончиком хобота меланхолично катал по бетонному полу одну-единственную, грязную, прошлогоднюю фисташковую скорлупу. В двух шагах от него лежала гора свежей капусты, но Лоху была нужна именно эта бессмысленная скорлупа. Вася прижалась лбом к холодному железному пруту. Очки звякнули о металл.
Слон замер. Он оставил скорлупу, медленно повернул свою монументальную голову и посмотрел на Васю.
У него были маленькие, умные и бесконечно уставшие глаза. В них читалось полное понимание того факта, что он — Лоходонт, она — Петелькина, и задолженность по сольфеджио в масштабах Вселенной не имеет вообще никакого значения.
Вася шмыгнула носом.
— Изольда Павловна сказала, что я транжирю казённое электричество, — тихо пожаловалась Вася.
Слон Лох тяжело вздохнул. Из его хобота вырвался тёплый, влажный порыв воздуха, пахнущий прелым сеном и древней мудростью.
— В природе существует закон сохранения лоховости, — сказала Вася ещё тише, чтобы не услышал декабрьский ветер. — Есть люди-диэлектрики. Они как тефлоновые сковородки — от них всё отскакивает. Любая жизненная сырость, неудачи, чужие косые взгляды — всё соскальзывает мимо. А есть люди-губки. Пористые. С высокой впитываемостью. Я — губка. Только втягиваю не воду, а дисперсную лоховатость из окружающего пространства.
Слон Лох прикрыл глаза и медленно, с абсолютным пониманием, кивнул монументальной башкой. У него это было официально написано на эмалированной табличке: Loxodonta. Он знал о лоховости больше, чем вся Академия Наук.
— Вот приходишь в компанию диэлектриков, — Вася поправила очки. — У каждого свои ментальные кракозябры, мелкие пакости в голове. А потом появляюсь я. Последний ряд. Угол. Стена. Моя внутренняя губка начинает работать. Через полчаса — у них дела пошли в гору. Румяные. Смеются. Звенят тефлоновыми боками. А я выхожу на улицу. Тяжёлая. Пропитанная чужими кракозябрами до самого дна ботинок. Иду и хлюпаю.
Слон глубоко, утробно выдохнул. Затем неторопливо поднял хобот и гулко, с оттяжкой, шлёпнул себя по огромному, пыльному серому боку. Хлоп. И по другому. Хлоп. Звук был такой, словно выбивали старый ватный матрас, на котором выспалась вся коммуналка.
Смотри, какой я. Смотри, сколько впитал. Я — Лоходонт. Во мне три тонны чистой, концентрированной чужой лажи. Твои ботинки — мелочь. Я фильтрую этот город с шестьдесят второго года.
Вася шмыгнула носом. Сквозняк в душе утих. Рядом с резервуаром такого объёма было странным образом уютно.
Вася вцепилась зубами в толстый палец колючей шерстяной варежки и стянула её с руки. Она положила голые, замёрзшие пальцы на ледяной прут решётки.
Лох поднял хобот, нащупал её руку и осторожно, почти невесомо, похлопал по костяшкам. Его кожа была горячей, шершавой и напоминала старый театральный занавес, который наконец-то ни от кого не прятал сцену.
Они постояли так ещё минуту: человек с правильным слухом и слон с кривым зубом.
Потом Вася надела варежку и пошла домой.
Зоопарк остался за спиной. Слон тоже.
Он парил на ниточке за спиной. Сзади и выше.
Ниточка была привязана к третьей пуговице Васиного пальто.
Слон не топал и не шлёпал. Он стал невесомым фактом биографии. Он висел над головой огромным, серо-ушастым дирижаблем, занимая собой всё небо между фонарями и мокрыми крышами.
Вася шла аккуратно, чтобы не зацепить его хоботом за троллейбусные провода.
До дома оставалось два перекрестка и один Гастроном.
Гастроном смотрел на улицу мутными, немытыми витринами.
Вася толкнула тугую дверь.
Слон-шарик чуть замешкался на входе. Он мягко спружинил боками о косяк, сжался, просочился внутрь и тут же расправился под потолком, заняв всё пространство над полками с крупами.
Внутри пахло картонными коробками и тоской.
Слон сверху с интересом разглядывал пирамиды консервов. Ему было тепло и видно всё.
Вася пошла в молочный отдел. Она шла тихо, стараясь не дергать за невидимую ниточку слишком сильно.
Кефир стоял в самом углу.
Зелёные пакеты выстроились в шеренгу, как детсадовцы на прививку. Вася знала: нужен тот, сегодняшний.
Вася протянула руку.
Пакет был холодным и категоричным. «3.2%» — было написано на боку шрифтом, не терпящим возражений.
— Будешь честным? — шепотом спросила Вася, поглядывая вверх, на Слона.
Слон под потолком одобрительно качнулся, задев люминесцентную лампу. Лампа мигнула, соглашаясь.
Это был суровый, кефир “ Невский”. Он не обещал райского наслаждения, но гарантировал кальций, живую бактерию и чувство выполненного долга перед бабушкой.
Потом Вася подошла к хлебному.
Там, под стеклом, лежал коржик. Молочный коржик “Гранитный”, за двенадцать рублей.
Он был круглым, плоским и бледным, как лицо самой Васи в пасмурный день.
Коржик смотрел на Васю с пониманием. Они были родственниками по линии «грустной овсянки».
— И тебя, — решила Вася. — Слон, ты будешь коржик?
Слон протрубил Васе, что коржики — это достойная еда для летучих существ.
Вася подошла к кассе.
На кассе сидел Слон.
Вася опасливо покосилась вверх, на своего. Нет. Её слон был на месте.
У Слона за кассой не было веревочки, но был синий халат, калькулятор и груди.
Они лежали на ленте транспортера, занимая всё стратегическое пространство.
— Пакет ннада? — спросил Слон в халате.
Васин слон выдохнул сверху, через хобот струю тёплого воздуха.
Груди замерли. Принюхались. Пахнуло сеном.
Но тут пикнул сканер. Наваждение исчезло…
… — Ты не влезешь, — сказала Вася. — Ты — Африка, а у нас — суфлёрская будка.
Слон грустно зашуршал боком об воздух. Он был согласен.
— Жалко, что бабушка не работала в слоновнике, — сказала Вася. — Слоновник больше, чем будка.
Она разжала ладонь.
Слон, почувствовав свободу, рванул в серое небо.
Атланты синхронно повернули отбитые носы и проводили его долгим, завистливым взглядом.
Им тоже хотелось в небо, но у них был ипотечный долг перед гравитацией.
Они держали балкон второго этажа.
На балкон по утрам выходил курить в кальсонах директор треста «НевСтеклоТара».
Директор был тяжелее Слона и Африки.
Атланты синхронно выдохнули и сгрупировались — посыпалась штукатурка. Балкон устоял.
Она осталась одна и шагнула вовнутрь.
Ботинки подняли Васю на третий этаж.
Остановились, уткнувшись тупыми носами в дерматин цвета засохшей вишни. Латунная овальная нашлёпка с позеленевшим от злости и недостатка солнечного света номером 13 смотрела сверху с прищуром. Осуждающе.
Горчично-бурый на фоне вишневого смотрелся… как плесень на варенье.
Вася вздохнула.
Вася толкнула дверь. Дерматин цвета засохшей вишни принял её обратно без вопросов — он давно перестал удивляться.
В прихожей пахло кефиром и чужой биографией.
Она разулась. Горчично-бурые буксиры пришвартовались у порога — симметрично, носами к двери, как будто ещё не решили, уходить или оставаться. Пальто повисло на крючке и сразу стало похоже на эвакуированного жильца, которому не сказали, когда можно вернуться.
Бабушкина дверь была закрыта. Из-за неё доносилось ровное дыхание послеобеденного сна — тихое, но с профессиональной проекцией.
Вася прошла к себе.
На подоконнике стоял горшок. В горшке, в земле, где на праздник 50-летия Октября умерла герань, торчал камертон. Стальные рожки поймали серый декабрьский свет и не знали, что с ним делать.
Вася взяла леечку. Маленькую, жестяную, с облупившимся утёнком на боку. Наклонила над горшком. Вода с тихим шипением ушла в мёртвую землю.
— Я сегодня была у слона, — сказала Вася совершенно нормальным голосом.
— У Лоходонта. Он похлопал меня по руке хоботом.
Тёплый такой. Шершавый. Она стряхнула последнюю каплю.
— И знаешь, я вышла оттуда с таким чувством...
— Вася помолчала, подбирая слово.
— Как будто кто-то большой и очень старый сказал тебе, что всё нормально. Без слов сказал.
Просто фактом своего существования.
Я так и несла это до самого дома. До парадной.
Она поставила леечку на подоконник.
— А потом вошла. И всё.
— Изольда Павловна сказала, что я транжирю казённое электричество. — Вася стряхнула последнюю каплю с лейки. — Наверное, она права. Я даже слонов завожу за государственный счёт.
Она взяла камертон двумя пальцами и тихонько щёлкнула по рожке. Чистая нота «ля» поплыла по комнате — ровная, холодная, абсолютно уверенная в себе.
Вася послушала, пока она не затихла.
— Со мной всё в порядке, — сказала она камертону. — Просто уточняю.
Камертон подтвердил это своим молчанием.
В.А. Моцарт. «Реквием». Лакримоза. Партия первой скрипки.
На полях, между вторым и третьим станом, торопливым карандашом:
«Отчёт за сегодня. Кефир принят внутрь под конвоем. Алюминиевая вилка присутствовала. Трамвай №13 перевозил граждан в направлении культуры. Гражданка Петелькина слилась с поручнем. Поручень не возражал. В консерватории монумент Изольда Павловна произвела артиллерийский обстрел казённым электричеством. Потери: достоинство, явка, один батон нарезного (положен сквозь меня в булочной, не заметили). Слон Лоходонт принял жалобу. Выслушал. Похлопал. Отпущен в небо у парадной ввиду несовместимости с суфлёрской будкой.
Статус: Идеальный Вакуум. Систем сбоев не обнаружено. Комета пролетела зря.
4.
Кухня. Шесть утра. Тихо.
Старожил сидел за трубой. Труба была тёплая, ржавая, надёжная. Из-за неё кухня просматривалась целиком — от газовой плиты с четырьмя конфорками, из которых работали две с половиной, до окна, затянутого инеем, сквозь который декабрь давил серой мутью.
Правый ус Старожила демонстрировал тяжелый посттравматический птоз. Ночью он ходил в правое ухо Босяка. Искал прошлогодний форшмак и чужие мысли.
Внутри гулял сквозняк и пахло серой. Форшмака не было.
Мысли отсутствовали.
А потом пришёл мизинец. Старожилу пришлось ретироваться. Но фиаско он не признал. В коммуналке уши росли на каждом жильце.
На полке над плитой стояли чайники. Четыре штуки. У каждого — свой характер, своя конфорка, своя территория. Эмалированный белый с васильками — Папиросного. Алюминиевый, мятый, с чёрным донцем — Этих Двоих. Электрический, розовый, пластиковый, с остатками наклейки — Пятничной мадам. И железная кружка-турка, армейская, без ручки, обмотанная изолентой, — Босяка.
Фира Адольфовна кипятила воду в эмалированном ковшике, отдельно, ни с кем не смешиваясь. Ковшик уехал. Гвоздь, на котором он висел, остался. Пустой.
Крошка лежала у плинтуса. Хлебная. Вчерашняя. Чёрствая, но достойная. Усатый работал над ней методично, без спешки. Утро — время тихое. Можно есть спокойно.
Шлёпанье.
Босяк. Один. Рано.
Усатый замер. Ус вперёд. Наблюдение.
Ступни — голые, розовые, тёплые — прошли от двери к плите. Рука сняла с полки армейскую турку. Поставила на конфорку. Щёлкнула газом. Синий огонёк вцепился в донце с преданностью, которая бывает только у пламени и собак.
Босяк полез на верхнюю полку. Банка кофе — жестяная, дешёвая, с надписью, обещавшей «бодрость и аромат». Банка не врала — бодрость была, аромат был, но оба настолько дешёвые, что Фира Адольфовна при жизни отвернулась бы к стене.
Босяк заглянул внутрь. На дне — бурый порошок. Остатки. Ложка поскребла по жести — звук тоскливый, скуповой, финальный.
Босяк постоял с банкой. Посмотрел внутрь ещё раз, будто кофе мог размножиться от повторного взгляда. Не размножился.
Из-за трубы усатый наблюдал. У Фиры Адольфовны кофе никогда не кончался. Фира Адольфовна покупала «Чибо» в жёлтой пачке, молола сама и хранила в фарфоровой банке с крышкой. Крышка закрывалась с тихим чмоком. Босяк хранил свой кофе в жестянке, которая закрывалась со скрежетом. Разница в звуке — разница в судьбе.
Босяк сел на табуретку. Одну из двух. Сел тяжело, как будто понедельник уже навалился на плечи, хотя ещё даже не начался. Турка на конфорке зашипела. Босяк смотрел в окно. За окном — ничего. Серый двор, серое небо, серая кошка на серой крыше сарая.
«Надо брать», — сказал Босяк банке. Банка промолчала. Она была пуста и потеряла интерес к диалогу.
Потом — другое шлёпанье. Тяжёлое. Мокрое. Шаркающее. Не ступни — подошвы. Тапки, протёртые до состояния войлочной идеи.
Мужской из Этих Двоих.
Фира Адольфовна называла их просто — Самец и Самка. Произносила через губу, как диагноз. Зоологический
Усатый прижался к трубе. Наблюдение.
Вошёл. Серый. Мятый. Лицо — вчерашнее. Глаза — позавчерашние. На нём была майка, которая помнила лучшие времена, и трико, которое не помнило ничего. Он не посмотрел на Босяка. Он не посмотрел ни на что. Он шёл к раковине, как лунатик к обрыву, — прямо, слепо, неостановимо.
Кран взвизгнул. Вода ударила в железную раковину. Мужской сунул голову под струю — целиком, не разбирая — и держал, пока из горла не вырвался звук, средний между хрипом и облегчением.
Потом выпрямился. Вода стекала с лица, с волос, с носа, капала на майку. Глаза — чуть живее, чем минуту назад. На полградуса.
Он повернулся. Увидел плиту. Увидел турку. Потянулся к ней.
Босяк поднял глаза.
— Моя, — сказал тихо.
Самец убрал руку. Медленно. Не от страха — от нехватки энергии на конфликт. Потянулся к своему чайнику — алюминиевому, мятому, с чёрным донцем. Поставил на соседнюю конфорку. Щёлкнул газом. Не с первого раза. Не со второго. С третьего — пошёл.
Сел. Каждый — на своей половине кухни. Босяк — у окна. Самец — у двери. Между ними — три метра кафеля, газовая плита и молчание, привычное, как обои.
Фира Адольфовна говорила: «Если утром мужчина молчит — он или думает, или умер. Отличить можно по запаху.»
Самец источал. Но не думал. Фира Адольфовна такого варианта не предусмотрела.
Усатый вернулся к крошке. Крошка подождала. Крошка никуда не спешила.
Третье шлёпанье. Лёгкое. Мягкое. Розовые тапки.
Усатый перестал жевать. Ус вперёд.
Пятничная.
Сегодня был понедельник. Усатый знал это по крошкам — понедельничные крошки всегда чёрствее. Пятничная по понедельникам была понедельничной. Другой.
Вошла медленно, но не так, как обычно — не напоказ, не с разворотом. Вошла как ходят к себе на кухню, когда никого не ждёшь. Халат — тот же, махровый, но запахнут плотно, по-зимнему, без зазоров. Волосы — не собраны, не уложены, а просто висели, как забыли куда деться. Лицо — голое. Без краски, без губ, без ресниц. Другое лицо. Младше и проще. Круглое, чуть отёчное со сна, с маленьким прыщиком на подбородке, который днём будет спрятан, а сейчас торчал честно, как единственный, кто не притворяется.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Всего 10 форматов