

Ягиня из Бухгалтерии. Наследие
Пролог. Тишина после бури
Там, где закончилось второе испытание, воцарилась не тишина, а иное, более глубокое безмолвие – та особая, звенящая пустота, которая бывает только в местах, где только что бушевала смерть и где жизнь, отступив, оставила после себя небытие, ещё не успевшее затянуть раны.
Гнездо Жар-Птицы остывало медленно, нехотя, как раскалённая печь, из которой вынули хлебы, но которая ещё долго хранит память об огне. Золотистая смола, плавившаяся под крыльями огненного исполина, твердела, превращаясь в янтарные наплывы, в глубине которых застыли пузырьки воздуха – словно последние вздохи этого места, пойманные в ловушку времени. Пахло здесь теперь не жаром и серой, а горелым камнем, остывшей лавой и той особенной, горькой сладостью, которая остаётся после того, как пожар уходит, оставляя после себя выжженную землю и пепел.
Прах поверженного Леиня смешивался с пеплом от вспышек божественного огня, образуя странный, серебристо-серый налёт на камнях – будто сама смерть этого прекрасного, скорбного существа оставила здесь свою подпись, неразборчивую, но неопровержимую. Ветер, которого здесь не могло быть, потому что гнездо было скрыто в скальной расщелине глубоко над чёрной рекой, тем не менее шевелил этот пепел, собирая его в причудливые узоры, похожие на лица, на буквы, на знаки, которых никто не умел прочесть.
А в центре этого опустошения, не тронутый даже искрами, которые ещё теплились в трещинах камня, лежало тело Яна. Оно было неестественно прямым, как будто кто-то невидимый вытянул его, придав позу покойника, ожидающего погребального обряда. Руки, ещё недавно такие ловкие, такие живые, сейчас лежали вдоль тела, пальцы были разжаты, и только на одном, безымянном пальце левой руки осталась тонкая, бледная полоска – след от кольца, которое он успел снять и бросить Алии в последнем, отчаянном движении умирающей воли.
Лицо его было спокойно. Странно, неестественно спокойно для того, кто умер такой страшной, внезапной смертью. Ледяной кинжал, метко пущенный снежным принцем, сделал своё дело быстро и чисто – пробил грудь насквозь, вошёл между рёбер с хирургической точностью, заставив сердце остановиться прежде, чем боль успела достичь сознания. Глаза Яна были полуоткрыты, и в их застывшем взгляде, устремлённом куда-то вверх, в невидимое отсюда небо, застыло не удивление и не страх, а что-то похожее на недоумение – будто он не мог понять, как это случилось, как такой быстрый, такой неуловимый, как он, мог оказаться здесь, на холодном камне, с дырой в груди, из которой уже не текла кровь, потому что лёд, пронзивший его, заморозил рану быстрее, чем она успела кровоточить.
Вокруг тела, на расстоянии вытянутой руки, камень был чист. Ни капли крови, ни следа борьбы. Только тонкая, едва заметная корка инея, покрывавшая одежду Яна, – последнее прикосновение убийцы, холодное, бездушное, неумолимое.
Но абсолютной пустоты не бывает. Особенно в местах, пропитанных болью, смертью и мощной, неразрешённой магией. Особенно там, где границы между мирами ещё не затянулись, где ткань реальности, разорванная вторжением чуждых сил, зияет, как открытая рана, и где в эти разрывы, как в щели между половицами в старом доме, просачивается то, что живёт в изнанке мира, питаясь его болью и пустотой.
Из тени, что глубже всех других теней в этом мёртвом гнезде, из той самой черноты, что скопилась под скальным выступом, куда не проникал даже отблеск остывающего золота, выползло оно.
Нечто маленькое, чёрное, липкое. Похожее на каплю дёгтя, упавшую на светлый камень, или на живую дыру в реальности – такую маленькую, что её можно было принять за трещину в камне или за обгоревший лист, занесённый сюда неведомо откуда. Но это не был ни камень, ни лист. Это была Жеча. Та самая, что когда-то, в самом начале пути Алии, хотела сожрать весь её сектор, разорвать ткань реальности, обратить в небытие всё, до чего могла дотянуться.
Она была слаба сейчас. Почти ничего не осталось от той, прежней Жечи, что клубилась над разрывом, что тянула свои щупальца к живым, стремясь их отрицать, уничтожить, стереть. Три испытания, три вторжения в чужие реальности, три столкновения с магией, которая не была ей подвластна, иссушили её, выжгли почти дотла. От огромного, пульсирующего чёрного облака, способного накрыть целый квартал, осталась лишь капля – квинтэссенция голода, отрицания и ненависти, сжатая до размеров горошины, но оттого не менее яростная.
Она ползла по камню, оставляя за собой едкий, дымящийся след, похожий на кислоту, которая разъедает всё, к чему прикасается. Камень под ней шипел, покрываясь мелкими трещинами, теряя свою структуру, превращаясь в труху – потому что Жеча отрицала его, отрицала его право быть твёрдым, быть камнем, быть. Она отрицала остывающий жар в воздухе, отрицала золотистую смолу, застывающую в трещинах, отрицала память о битве, о криках, о боли – обо всём, что наполняло это место жизнью.
Её существование было мукой. Не той мукой, которую испытывает живое существо, чувствующее боль. Жеча не чувствовала боли – она была болью. Она была отрицанием, воплощённым в материю, и каждое её движение, каждое мгновение её бытия было актом отрицания самой себя, потому что она не должна была существовать, она была ошибкой, сбоем, трещиной в мире, которая не имела права на жизнь, но жила, и это противоречие жгло её изнутри сильнее любого огня.
Её целью было прекратить всё. Всё и сразу. Вместе с собой. Но для этого нужна была сила. Сила, которую она потеряла в схватках с Алией, с Полуденницей, с Волком-Серым, с той странной, системной магией, что наводила порядок там, где должен был царить хаос. И вот, когда она уже почти иссякла, когда её оставалось так мало, что она могла думать только о том, как бы добраться до ближайшей трещины и упасть в неё, чтобы раствориться в пустоте, из которой пришла, – её «взгляд» (если у бесформенной тени, отрицающей само понятие зрения, может быть взгляд) упал на тело.
На Яна.
Совершенная, целостная, но мёртвая форма. Оболочка, из которой ушла жизнь, но которая ещё хранила отпечаток личности: ловкость разведчика, хитрость, мгновенную реакцию, способность исчезать и появляться там, где её не ждут. Оболочка, лежащая в самом эпицентре мощнейших магических выбросов – жара Жар-Птицы, холода снежных принцев, ярости Святомира, отчаяния Алии. Оболочка, пропитанная остаточной магией, как губка водой, – магией, которую можно было использовать, переработать, превратить в силу.
Жеча замерла. В её простейшем сознании, которое было скорее инстинктом, чем мыслью, боролись два импульса. Отрицать эту форму – она была слишком человеческой, слишком определённой, слишком «чем-то», в то время как суть Жечи была в отрицании всего, что имеет форму и смысл. И уничтожить её, как и всё остальное, – разорвать, стереть, обратить в прах, который потом смешается с другим прахом, и никто не сможет сказать, где было тело, а где камень, где была жизнь, а где смерть.
Но был и третий импульс, самый древний и самый сильный. Голод. Не голод плоти, не голод желудка, а голод бытия – та первобытная, животная потребность существовать, которая сильнее любого отрицания, сильнее любой ненависти, сильнее самой смерти. И чтобы уничтожать эффективнее, чтобы отрицать с большей силой, чтобы стереть этот мир в порошок и развеять его по пустоте… нужно быть. Нужна форма. Нужна сила. Нужна точка приложения, с которой можно давить на реальность, ломать её, гнуть, рвать.
Маленькое чёрное пятно дрогнуло. Оно покачнулось, как капля на листе, готовая упасть, но не решающаяся, и в этом колебании, длившемся всего мгновение, было сосредоточено всё, что осталось от той древней, нечеловеческой воли, что когда-то чуть не уничтожила целый мир. Потом, с отвратительным, чавкающим звуком, напоминающим хлюпанье грязи под ногами или последний вздох утопающего, оно потянулось к ране на груди Яна.
Не чтобы залечить. Не чтобы вернуть жизнь. Жеча не умела давать жизнь – она могла только брать, только отнимать, только отрицать. Она потянулась к ране, чтобы заполнить пустоту, чтобы занять место, которое освободила ушедшая душа, чтобы войти в этот храм, из которого выселился бог, и поселиться там, как скверна, как плесень, как та самая чернота, что прорастает в трещинах старого дома, когда его перестают топить.
Это не было воскрешением. В этом не было ни надежды, ни чуда, ни той светлой, очищающей силы, что возвращает мёртвых к жизни в древних сказаниях. Это было чудовищное, противоестественное действо – акт паразитизма, в котором мертвец становился оболочкой для той, что отрицала само понятие жизни. Жеча вливалась в холодную плоть, в пустые сосуды, где уже не текла кровь, в безмолвный разум, где не было больше мыслей. Она отрицала душу, которая была здесь раньше, отрицала память Яна, его личность, его шутки, его быстроту, его верность товарищам. Но она присваивала форму. Костяк, который можно было двигать. Мышечную память, которая помнила, как бегать, прыгать, исчезать, наносить удар. Остаточные магические следы от кольца-невидимки, от левитации, от сотен мелких хитростей, которые Ян накопил за годы тренировок и боёв.
Пальцы на мёртвой руке дёрнулись.
Это было не то плавное, живое движение, которым Ян, бывало, подкручивал ус или поправлял кольцо на пальце. Это был рывок – резкий, неестественный, как у куклы, которую дёрнули за нитку. Пальцы сжались, разжались, снова сжались, проверяя новую силу, привыкая к новой воле, которая в них вселилась. Кожа на них была всё ещё бледной, холодной, но под ней, в глубине, уже закипало что-то чёрное, что-то, что не было кровью, но двигалось, как кровь, пульсировало, как сердце, хотя сердца больше не было.
Затем дёрнулась рука. Вся, от плеча до кончиков пальцев. Она приподнялась на несколько сантиметров и с глухим стуком упала обратно на камень – тяжело, мертво, но в этом падении уже была не инертность трупа, а целенаправленность, желание проверить, как работает этот механизм, как подчиняется новой воле.
Потом зашевелилось тело. Не плавно, не естественно, а рывками, как у младенца, который учится управлять своими конечностями, но гораздо медленнее, гораздо труднее, потому что тот, кто вселился в это тело, никогда не имел формы, не знал, что такое руки и ноги, не умел дышать лёгкими и видеть глазами. Движения были угловатыми, неестественными, ломаными – будто тело ломали и складывали заново, подбирая нужную позу, нужный угол, нужное положение.
Глаза открылись.
Но в них не было ни удивления, ни боли, ни воспоминаний. Не было того тёплого, живого огонька, который всегда горел в глазах Яна, когда он смотрел на мир с лукавством и любопытством. В них была только пустота – глубокая, бездонная, как колодец, в который не падает свет. И на эту пустоту, как плёнка масла на воде, была натянута тонкая, едва заметная чернота – всепоглощающая, всеотрицающая ненависть, которая не знала ни причины, ни цели, ни границ.
Тело село.
Это было самое трудное движение. Позвоночник хрустнул, мышцы напряглись, не слушаясь, не понимая, что от них требуют. Голова качнулась, упала на грудь, поднялась снова, и в этом кивании было что-то страшное, механическое – будто не живое существо пытается осмотреться, а кукла, которой управляет невидимый кукловод, учит её сидеть, учит быть.
Глаза, эти пустые, чёрные глаза, медленно обвели гнездо. Они не видели в привычном смысле – они сканировали, как сканер, выискивая объекты для отрицания. Камень, который был твёрдым? Нет, он должен быть прахом. Золотистая смола, застывшая в трещинах? Нет, она должна исчезнуть. Пепел, который шевелил ветер? Нет, даже пепла не должно быть, потому что пепел – это память о том, что было, а память – это тоже существование, которое нужно отрицать.
Тело поднялось.
Ноги, не привыкшие ещё держать этот новый вес, подогнулись, и оно упало на колени, ударившись о камень с глухим, влажным стуком. Но оно не почувствовало боли. Оно вообще не чувствовало ничего, кроме голода, кроме жажды отрицания, кроме той слепой, животной ярости, что горела в пустоте его глаз. Оно встало снова. И на этот раз устояло.
Стояло оно странно – неестественно прямо, как солдат в строю, но без той живой, человеческой выправки, которая бывает у воинов. Это была прямимость манекена, куклы, вещи, которой придали форму, но не вдохнули жизнь. Руки висели вдоль тела, пальцы были сжаты в кулаки, и в этих кулаках, сжатых с такой силой, что ногти впивались в ладони, не было ярости живого существа, готового к бою. Была только механика – проверка того, на что способно это тело, как сильно можно сжать, как сильно можно ударить.
Язык, который когда-то шутил и отдавал быстрые команды, шевельнулся во рту, пробуя, как он работает. Губы разжались, и из горла вырвался звук – не слово, не крик, а хрип, скрип, какой-то механический, неестественный шум, как будто ржавый механизм пытается провернуть шестерёнки. Потом этот шум сложился во что-то, отдалённо напоминающее человеческую речь.
– Нет…
Голос был голосом Яна, но в нём не было ни его интонаций, ни его смеха, ни той тёплой, человеческой ноты, которая делала его живым. Голос был плоским, мёртвым, пустым – как эхо в пустом зале, как звук камня, падающего в колодец, как скрип половицы в доме, где никто не живёт.
Это было не отрицание чего-то конкретного. Это была декларация сущности. Манифест того, чем стало это существо. Нет – всему. Нет – жизни, которая была здесь раньше. Нет – теплу, которое остывает в камне. Нет – свету, который пробивается сквозь трещины. Нет – времени, которое течёт. Нет – миру, который существует.
Жеча обрела оболочку. Она стала кем-то. Точнее, стала никем в теле кого-то. Орудием уничтожения, наделённым навыками, ловкостью и физической силой погибшего стража. Она посмотрела на свои новые руки – бледные, холодные, с тонкими, длинными пальцами разведчика, которые умели быть невидимыми, умели скользить по карманам, умели снимать кольцо и надевать его снова быстрее, чем глаз успевал заметить. Она сжала их в кулаки, ощущая незнакомую, но могущественную мышечную силу. Силу, которую можно использовать, чтобы ломать, рвать, отрицать.
Она сделала шаг. Осторожный, неуверенный, как у ребёнка, который учится ходить. Потом другой. Потом третий – уже увереннее, быстрее, потому что тело помнило, как двигаться, даже если воля, которая им управляла, не понимала, что такое движение. Мышечная память делала своё дело: ноги несли её вперёд, руки раскачивались в такт шагам, голова поворачивалась из стороны в сторону, выискивая… что? Добычу? Цель? Или просто проверяя, как работает эта новая, непривычная оболочка?
Она шагнула к краю обрыва, туда, где скала обрывалась вниз, в темноту, из которой доносился глухой, тяжёлый рёв воды. Оно не боялось высоты. Оно не боялось смерти. Оно вообще ничего не боялось, потому что бояться может только то, что имеет что терять. А у него не было ничего, кроме голода. И голод этот был бездонным.
Оно шагнуло в пустоту, и чёрная река внизу, увидев падающую тень, на миг замолчала, будто признавая в этой тени родственную силу. А потом сомкнула воды над головой, и тело исчезло в глубине, уносимое течением туда, где границы миров истончаются и где его никто не искал.
Потому что те, кто мог его искать, пили чай в тёплом доме и верили, что самое страшное уже позади.
Глава 1. Болотное наследство
Прошёл год. Год, наполненный работой, вылазками, учёбой, и каждое его мгновение было весомым, как монета в старой, потёртой мошне, которую Алия носила на поясе, когда отправлялась в свой сектор – в тот странный, многослойный Екатеринбург, который был её домом и её ответственностью. Но сегодня ей предстояло нечто иное, нежели привычные разборки между духами и учёт магических аномалий. Сегодня она шла за наследством.
Болото, куда привела её карта Багиры, расстилалось перед ними бескрайней, буровато-зелёной равниной, покрытой кочками, чахлыми берёзками и островками осоки, которая шелестела на ветру сухо и зловеще. Воздух был тяжёлым, влажным, пропитанным запахом гниющих листьев, торфа и той особенной, сладковатой прелью, которая бывает только в местах, где вода встречается с землёй и не может решить, кому из них здесь властвовать. Над болотом висела дымка – не туман, а нечто более плотное, почти осязаемое, в котором, если смотреть достаточно долго, начинали проступать смутные, расплывчатые очертания лиц, деревьев, изб – того, чего здесь не было, но что, возможно, когда-то было или только могло бы быть.
Алия стояла по колено в воде, и каждая её черта кричала о дискомфорте. Белые, как снег, волосы – безмолвное свидетельство цены, уплаченной Смерти, – были собраны в практичный, но уже растрёпанный узел, из которого то и дело выбивались непослушные пряди, липнущие к щекам и лбу. Серые глаза, обычно внимательные и расчётливые, сейчас смотрели на трясину с усталым прищуром бухгалтера, обнаружившего в отчётах вопиющую и неисправимую ошибку природы. Её худощавая, неспортивная фигура напряглась, цепляясь за плечо Святомира, который возвышался над трясиной, словно неприступная скала. Она чувствовала, как его рука, тяжёлая и надёжная, лежит на её пояснице, поддерживая, не давая провалиться в илистую жижу.
– Чёртовы дебри, чёртовы кикиморы, чёртово наследство, – злилась и ворчала девушка, чувствуя, как ледяная вода, несмотря на заговорённые сапоги, пробирается сквозь практичные штаны и мягкую кожу, добираясь до колен, до бёдер, заставляя зубы мелко постукивать от холода. В её сумке-ларчике лежал тёплый плащ от Хозяйки Горы, но доставать его здесь, в болоте, было верхом непрактичности: ткань, сотканная из лунного света и каменной пыли, могла не перенести такой влажности, а рисковать подарком покровительницы не хотелось. Баланс не сходился, – думала она, перебирая в уме все затраты. Затраты энергии, времени, нервов – и всё ради старой избы, которая, судя по записям прабабки Ирины, больше напоминала руину, чем жильё.
– Ну, полно, Лия, – голос Святомира, низкий и твёрдый, прозвучал прямо над ухом, действуя как якорь. Его мощная рука, не выпускающая огромного меча, лежала на её спине, едва касаясь, но излучая уверенность, тепло, которое разливалось по телу, прогоняя и холод, и раздражение. – Надо забрать избушку. Твоя прабабка не зря её здесь схоронила. Место сильное, узловое. Кикиморы – хранительницы надёжные, если с ними правильно договориться.
– Да знаю, – вздохнула Алия, цепляясь взглядом за его резкие, высеченные черты, за глубокие морщины, которые прорезали его лицо не столько годами, сколько битвами и потерями. В его стальных глазах, привыкших смотреть в лицо смерти, она видела сейчас не усталость, а терпение. Терпение, которое было важнее любой магии. – Но почему именно кикиморы и болото? Почему не лес и лешие, как в прошлый раз, или луга… – Её глаза, полные печали и раздражения, встретились с его. В них не было упрёка, только понимание. Он тоже ненавидел эту грязь, этот запах, эту липкую, цепкую сырость, но воспринимал её как ещё одно препятствие на пути к цели, которое нужно преодолеть, а не анализировать.
– Ещё одну кочку, и мы на месте, – коротко бросил он и, не дожидаясь ответа, двинулся вперёд, легко неся её на плече, как бесценный, но немного капризный груз. Алия покорно обхватила его шею, чувствуя под пальцами грубую ткань его мундира, под которой перекатывались тугие мышцы, и тот особый, едва уловимый запах, который был только его – запах старой кожи, металла и чего-то ещё, глубокого, надёжного, как земля. Как же всё сложно, – подумала она уже без злости, с привычной аналитической горечью. Наследство рода Назаровых. Не драгоценности или власть, а разбросанные по миру обломки. И каждый надо выцарапывать. А этот – ещё и из болота тащить.
Кочка, которую имел в виду Святомир, оказалась не просто кочкой, а самым настоящим островком – довольно крупным, поросшим мхом и редким, кривым кустарником, корни которого уходили глубоко в торфяную жижу. Здесь, на этом клочке твёрдой земли, Алия почувствовала «узел» – слабое место в реальности, едва заметное даже для её натренированного взгляда, прошедшего обучение у Уху и самой Хозяйки Горы. Оно пульсировало под ногами глухим, вязким ритмом, похожим на сердцебиение древнего, полусонного существа.
Она вытерла мокрые руки о брюки, чувствуя, как холодный пот смешивается с болотной водой, и достала из сумки-ларчика небольшой опаловый камень. Не заколку-знак статуса, не подарок Хозяйки, а рабочий инструмент – «жабий камень», переданный Ивсом вместе с наставлением, которое она помнила наизусть: «Кикиморы уважают договоры и конкретику. Покажи предмет – получишь предмет. Без предмета – сами станешь предметом. В прямом смысле. Утопят и косточки обглодают».
Алия провела по холодной поверхности пальцем, вкладывая в движение толику воли и чёткое мысленное намерение: Активация. Поиск хранителей наследства Назаровых. Параграф 3, пункт «Недвижимость». Камень затрепетал, согрелся, наливаясь мутным, зеленоватым светом, и на глазах начал менять форму – вытягиваться, покрываться пупырышками, пока не превратился в крупную, блестящую жабу с умными, жёлтыми глазами, в которых, казалось, светилась вековая мудрость болотной глубины. Жаба встала на лапки, отдала Алии небрежное подобие чести – странное, неуклюжее движение, от которого её склизкое тело качнулось, – и с тихим, почти музыкальным всплеском нырнула в чёрную воду, оставив на поверхности лишь расходящиеся круги.
Наступила тишина. Не та, что бывает в лесу или в горах, а особая, болотная тишина – густая, вязкая, нарушаемая лишь бульканьем газов, поднимающихся из глубины, далёким криком невидимой птицы, который звучал здесь чуждо, почти неприлично громко, и шорохом осоки, которая шелестела сама с собой на непонятном, древнем языке. Святомир стоял в полной боевой готовности, меч слегка приподнят, его стальные глаза сканировали трясину, выискивая признаки опасности. Алия нервно поправила на запястье браслет-цветок, подсознательно проверяя расписание – хотя сегодня в нём была лишь одна, тяжёлая строчка: «Наследство. Болото. Кикиморы».
Ждать пришлось недолго. Из воды, без единого всплеска, словно они были частью самой жижи, вышли три фигуры. Кикиморы. Не сказочно-уродливые, как их иногда изображали в детских книжках, а странно-усреднённые, словно природа, создавая их, смешала в одном существе все оттенки болотной зелени, грязи и тумана. Женщины неопределённого возраста – может, тридцать, может, триста лет, – в платьях из тины и мха, которые струились за ними, как подводные водоросли, с длинными, спутанными волосами цвета ила, в которых запутались мелкие, болотные огоньки, тускло мерцающие в полумраке. Их лица были бледны, с тонкими, почти прозрачными чертами, глаза – как три пары мутных камешков, в которых отражался тусклый свет умирающего дня. В этих глазах читалась не враждебность, а холодное, древнее любопытство, смешанное с терпеливым ожиданием.
Алия выпрямилась, отбросив усталость и липкий страх, который, несмотря на всю её подготовку, всё же пробрался в душу. Она говорила не как девушка с плеча богатыря, не как ученица Академии, а как Наследница, чей род заключал договоры, когда эти твари были моложе, а мир – проще и понятнее. Её голос прозвучал чётко, без дрожи, по бухгалтерскому шаблону объявления входящего актива:
– Я, Алия Ягинишна Назарова, последняя по крови и первая по праву договора, заключённого предком моим Еремеем с Хранительницами Топи в лето от Сотворения Мира семь тысяч триста двадцать первое, месяц травень, день десятый, – она произнесла дату, которую подсказала ей память, вернее, Ивс, дремавший сейчас у камина, но заранее заставивший её выучить текст наизусть, – пришла за наследством, внесённым в реестр под кодом «Изба на Птичьих Ногах, модель „Бабушка Яга“, некомплектная».
Три кикиморы переглянулись. Их движения были плавными, почти синхронными, как у водорослей, колеблемых одним течением. Их рты открылись одновременно, и они произнесли хором, голосами, похожими на шелест камыша, на плеск воды, на скрип мокрого дерева:
– Мы хранили. Мы помнили. Плату взяли вперёд. Срок хранения истёк. Забери свой ящик.
Вода перед островком забурлила. Не просто забурлила – она закипела, заходила ходуном, из неё вырвались пузыри газа, смешанного с тиной, и из глубины, с глухим, протяжным скрипом, похожим на стон древнего дерева, начала подниматься изба. Сначала показались длинные, костлявые, покрытые чешуйчатой кожей ноги – не куриные, а птичьи, но не птичьи тоже, а какие-то иные, древние, принадлежащие существу, которое ходило по земле ещё до того, как на ней появились первые леса. Конечности были непропорционально длинными, с сочленениями, которые сгибались под невозможными углами, и заканчивались тремя широкими, растопыренными пальцами с тупыми, стёртыми когтями. Сама изба, покосившаяся, потемневшая от времени и влаги, с резными наличниками, которые облупились и почернели, с единственным волоковым окошком, в котором едва теплился тусклый, жёлтый свет, стояла на этих ногах, как на ходулях, и казалась одновременно и жалкой, и величественной – последним памятником ушедшей эпохи, когда ведьмы летали на ступах, жили в избах на курьих ножках и договаривались с самим Кощеем на равных.