
— Эй! Погодите! — Алекс побежал вниз по склону, увязая ботинками в липкой грязи. — Я не причиню вам вреда!
Но крик женщины уже подхватила вся деревня.
Двери лачуг начали распахиваться с треском. Из тёмных, прокуренных нутровищ построек начали выскакивать люди. Мужчины — согнутые, жилистые, в рваных суконных кафтанах и поршнях из сыромятной кожи, женщины, прижимавшие к себе напуганных детей.
И у каждого мужчины в руках было оружие.
Это были не мечи и не арбалеты. Это были тяжёлые деревянные вилы с окованными железом зубьями, массивные цепы для молотьбы зерна, дубовые дубины и косы, переделанные в примитивные пики.
Они окружили его в считанные секунды. Насмерть перепуганная, а потому смертельно опасная толпа полуголодных людей зажала Алекса между глубокой лужей навоза и перекошенным плетнём.
— Послушайте! — Алекс поднял руки вверх ладонями вперёд, демонстративно показывая, что у него ничего нет. Пальцы мелко дрожали, во рту пересохло так, что язык прилипал к нёбу. — Я без оружия! Je suis seul! Позовите кого-нибудь, кто говорит по-французски!
Толпа ответила глухим, угрожающим рыком.
До ушей Алекса долетали слова, но это был не французский язык. Это была смесь резких, лающих, щёлкающих звуков, изобилующая твёрдыми согласными. Кельтская речь. Древний бретонский диалект, который Алекс знал лишь по сухим лингвистическим монографиям и фрагментам средневековых текстов.
Вперёд вышел высокий, широкоплечий мужчина лет сорока. На нём был засаленный кожаный фартук поверх сермяжной рубахи, а в руках он сжимал тяжёлый, потемневший от времени топор для рубки дров. Его лицо, заросшее густой чёрной бородой, выражало дикую, первобытную ярость.
— Айзер! — выплюнул он, указывая лезвием топора прямо в грудь Алексу. — Дигваер! Дьявол!
— Нам нужен... нам нужен кто-то разумный, — заговорил Алекс, чувствуя, как под курткой по спине стекает холодный пот. Уши заложило от собственного сердцебиения. — Пожалуйста. Я учёный. Из Парижа... De Paris!
Мужчины сжали кольцо. Расстояние между лезвием топора и грудью Алекса сократилось до полуметра. В глазах этих людей не было ни грамма любопытства. Там был только животный, панический страх перед непонятным чужаком, одетым в «бесовские» цвета, который пришёл со стороны проклятого холма.
А в XIV веке страх перед нечистой силой лечился только одним способом.
— Убейте его! — визгливо закричал кто-то из задних рядов на бретонском. — Он с холма! Сжечь колдуна, пока он не навёл порчу на скот!
Бородач с топором замахнулся. Мышцы на его жиловатых руках натянулись. Алекс инстинктивно зажмурился, сжавшись в комок. В голове пронеслась безумная, дикая мысль: «Боже мой, я умру здесь. Навоз, вилы и топор. Меня забьют как собаку крестьяне в Средневековье».
Но вместо удара топора он почувствовал, как что-то тяжёлое с силой врезалось ему в спину. Это была вила. Удар сбил его с ног, и он упал лицом в грязь, захлебнувшись холодной вонючей жижей. Кто-то навалился сверху, прижимая его к земле. Он услышал крики, брань, почувствовал, как грубые руки рвут его одежду.
— Куртка! Снимите её! — кричал кто-то на бретонском.
— Проверьте, нет ли под ней чешуи!
Его вывернули, перевернули, швырнули на спину. Алекс открыл глаза и увидел над собой лица — злые, испуганные, с безумным блеском в глазах. Кто-то схватил его за ворот куртки и рванул. Синтетическая ткань затрещала, но не поддалась.
— Режьте её!
Чей-то нож скользнул по груди, разрезая молнию. Куртка распахнулась, и крестьяне с криками разочарования и ужаса увидели под ней обычный свитер и джинсы.
— Снимайте всё! До гола!
Алекс попытался сопротивляться, но его держали четверо. Чьи-то руки рвали одежду, сдирали свитер, расстёгивали ремень, стягивали джинсы. Он кричал, задыхался, но никто не слушал. В какой-то момент чей-то тяжёлый кулак врезался ему в скулу. Голова мотнулась в сторону, и он почувствовал, как по губам и подбородку потекла тёплая, солёная кровь. В ушах зазвенело, перед глазами поплыли тёмные пятна.
— Проверьте, нет ли на нём клейма!
Его снова перевернули, шаря по спине, по ногам, по рёбрам. Алекс чувствовал, как его тело ощупывают, как грубые пальцы раздирают кожу. Ему казалось, что это никогда не кончится.
— Он человек! — крикнул кто-то. — Под одеждой — обычная кожа!
— Но откуда у него такая одежда?
— Он с холма!
— Убейте его!
Кто-то занёс ногу для удара. Алекс зажмурился, ожидая, что сейчас его раздавят. Но удара не последовало.
Вместо этого раздался громкий, властный голос, перекрывший шум толпы:
— Отставить! Пошли вон!
Толпа качнулась назад. Алекс, дрожащий, голый, мокрый от грязи и крови, попытался подняться на локтях. Его трясло так сильно, что зубы выбивали дробь. Он видел, как крестьяне расступаются перед высоким стариком с длинной седой бородой и сучковатым посохом в руке.
Из глубокой тени между двумя полуразвалившимися лачугами медленно вышел Этьен.
Он был высок, хотя годы и тяжёлый труд согнули его спину. Длинная, абсолютно седая борода спускалась почти до пеньковой верёвки, выполнявшей роль пояса. Старик был одет в длинную тунику из грубой, тёмно-коричневой шерсти. Его лицо напоминало потрескавшуюся дубовую кору — смуглое, изрезанное глубокими морщинами. Но глаза — светлые, выцветшие, практически серые — смотрели на мир с пугающей цепкостью.
Он повернулся к крестьянам и заговорил на бретонском — резко, гортанно, с командными нотками:
— Назад, Мартин!
Бородач с топором заколебался. Его руки дрожали, но опустить оружие он не решался.
— Он с проклятого холма, Этьен! — рявкнул он. — Он вышел из тумана! Взгляни на его обличье! На нём была шкура невиданных зверей, синяя как яд! Он нашлёт мор на скот! Он сглазит хлеб!
— Сложить костёр прямо здесь, пока солнце не село! — закричал кто-то из толпы.
Этьен не повысил голоса. Он говорил спокойно, почти с жалостью:
— Твой отец был дураком, Мартин, и ты унаследовал его уши. Взгляни на него внимательнее. Разве духи кровоточат? Разве бесы трясутся от холода, как сухие листья на ветру?
Он поднял свой посох и кончиком сухой древесины указал на лицо Алекса. Алекс почувствовал, как по щеке стекает струйка крови. Кто-то из крестьян разбил ему губу, и теперь кровь смешивалась с грязью на его лице. Скула начинала опухать, но кости, кажется, были целы. В боку тупо ныло от удара вилами — не перелом, но сильный ушиб, отдающий болью при каждом вдохе.
Этьен сделал ещё два шага вперёд и остановился прямо перед Алексом. Он наклонился и подобрал с земли то, что осталось от его куртки — кусок ярко-синей синтетической ткани. Он повертел её в руках, внимательно осмотрел швы, пластиковую молнию.
— Что это? — тихо спросил он на бретонском.
— Это его одежда, Этьен! — крикнул Мартин. — Мы сняли её с него! Она не из кожи! Она из чего-то другого, чего мы не знаем!
Этьен поднял глаза на Алекса. В его взгляде читалось сложное выражение — недоверие, любопытство и что-то ещё, что Алекс не мог понять.
Затем старик произнёс на ломаной, но вполне внятной латыни с тяжёлым галльским акцентом:
— Quis es tu? Unde venis?
Алекс застыл. Сборная латынь, которую он годами штудировал в Сорбонне, внезапно превратилась из мёртвого языка в единственный мост между жизнью и смертью.
— Ego... Ego Alex, — заговорил он, с трудом подбирая слова и пытаясь заглушить дрожь в голосе. — Non sum daemon. Homo sum...
Он запнулся, не зная, как сказать «из будущего».
— De... de futuro? — неуверенно произнёс он. — Ex anno duo milia et viginti tres.
Этьен нахмурился:
— Duo milia?
— Sic, — кивнул Алекс. — Post Christum natum.
Старик долго молчал, всматриваясь в лицо Алекса. Затем он поднял голову и обвёл взглядом крестьян.
— Он говорит на языке Святой Церкви, — сказал он по-бретонски. — Вы хотите пролить кровь того, кто говорит на латыни? Барон де Монфор повесит вас всех на воротах замка, если узнает, что вы забили до смерти посланника!
Имя барона подействовало как холодный душ. Крестьяне переглянулись. Страх перед местным феодалом был осязаемее и страшнее, чем страх перед лесной нечистью.
— Заприте его в хлеву до утра, — сказал Этьен. — Он останется под замком до рассвета. Если он колдун — мы увидим, что будет с ним ночью. Если он человек — он доживёт до утра.
Мартин хотел возразить, но Этьен посмотрел на него так, что староста проглотил слова.
Двое крестьян схватили Алекса за руки и поволокли к покосившемуся строению в конце деревни. Алекс не сопротивлялся. Он был слишком слаб, слишком разбит и слишком напуган. Он позволил увести себя, чувствуя, как холодный воздух обжигает обнажённую кожу.
Хлев оказался маленьким, тёмным, пахнущим навозом, сырой соломой и старой гнилью. Крестьяне швырнули его на пол, и дверь с грохотом захлопнулась. Тяжёлый деревянный засов с лязгом задвинулся.
Алекс остался один в темноте. Голый, мокрый, избитый, дрожащий от холода.
Он лежал на сырой соломе и чувствовал, как боль разливается по всему телу — ноющая боль в боку, пульсирующая боль в разбитой губе, тупая боль в скуле, которая начала опухать. Он прикоснулся пальцами к лицу и почувствовал влажную, липкую кровь.
Где-то в углу возились крысы. Он сжался в комок, обхватил руками колени и заплакал. Тихо, беззвучно, как ребёнок. Он думал о Мари. О том, как она сейчас ищет его. О том, что он никогда не увидит её снова и не узнает, что с ним случилось. Он думал о своей квартире в Париже, о книгах, о компьютере, о привычной, безопасной жизни.
«Я не выживу здесь, — прошептал он в темноту. — Я не выживу».
Но где-то глубоко внутри, вопреки страху и холоду, теплилась маленькая искра. Она не давала ему сдаться. Ветер завывал в щелях, и холод пробирал до самых костей.
Он лежал в темноте и слушал, как за стенами хлева стихают голоса крестьян. Где-то в углу возились крысы. Он сжался в комок, обхватил руками колени.
И вдруг его накрыло.
Это была не просто тоска. Это была паническая, животная волна отчаяния, от которой перехватило дыхание. Мари. Её смех. Её руки. Её глаза. Он никогда больше не увидит её. Она осталась там — в двадцать первом веке, в их маленькой квартире на окраине Парижа, с их книгами, с их жизнью. Она, наверное, уже вызвала полицию. Она ищет его. А он здесь. В средневековье. Голый, избитый, запертый в хлеву, как скотина.
Рыдание вырвалось из груди — глухое, хриплое, почти звериное. Он зажал рот ладонью, чтобы никто не услышал. Слёзы смешивались с кровью и грязью на его лице. Он не мог дышать. Грудную клетку сдавило так, будто на неё положили каменную плиту.
Он не знал, сколько это продолжалось — минуту, час, вечность. Но когда волна отступила, он остался лежать на мокрой соломе, глядя в непроглядную тьму потолка.
— Я не умру здесь, — прошептал он в темноту. Голос сорвался, но он повторил громче: — Я не умру здесь.
Это была не надежда. Это была злость. Злость на этих людей, на эту эпоху, на судьбу, которая вышвырнула его сюда. И эта злость была теплее, чем страх.
Ночь прошла медленно. Алекс не спал. Он зарылся в сено, пытаясь согреться, и слушал, как за стенами хлева стихают голоса крестьян. К утру он перестал чувствовать холод. Он просто существовал в какой-то серой, полубессознательной зоне между сном и явью, когда дверь скрипнула и в проёме возник чей-то силуэт.
— Tu vivis, — раздался голос Этьена. — Veni mecum.
«Ты жив. Иди за мной».
Алекс с трудом поднялся. Ноги затекли, тело болело, голова кружилась. Он шагнул к двери, шатаясь, и Этьен подхватил его под руку.
— Veni, — повторил старик. — Cito.
«Идём. Быстро».
Он повёл Алекса через деревню к своей избе. Крестьяне, уже проснувшиеся, провожали их взглядами, полными страха и недоверия, но никто не остановил их.
В избе Этьена было тепло и пахло сушёными травами. Старик усадил Алекса на скамью у очага, накрыл его грубым шерстяным одеялом и дал ему глиняную кружку с тёплой водой.
Алекс пил жадными глотками, чувствуя, как жизнь возвращается в его замёрзшее тело.
В этот момент в дверь постучали. Кто-то из крестьян просунул в щель узел с остатками одежды Алекса — порванная куртка, разрезанные джинсы, разбитые часы, искорёженные ботинки.
Этьен молча поднял всё это, осмотрел, а затем бросил в очаг.
Ткань и пластик зашипели, задымились, распространяя едкий, химический запах. Алекс смотрел, как его вещи сгорают, и чувствовал, как рвётся последняя нить, связывающая его с домом.
Но одна вещь не сгорела. Этьен поднял с пола складной нож, который выпал из кармана джинсов. Он осмотрел его со всех сторон — чёрная пластиковая рукоятка, стальное лезвие, странный механизм. Затем он положил нож на сундук и закрыл крышку.
Алекс хотел что-то сказать, но не знал, как объяснить, что это его.
Вместо этого Этьен подошёл к сундуку, достал из него старую одежду — рубаху из грубого льна, серую шерстяную тунику, штаны из сукна, кожаный пояс и кожаные постолы на мягкой подошве.
— Pone hoc, — сказал он. — Tuum est nunc.
«Надень это. Теперь это твоё».
Алекс взял одежду. Он хотел спросить, есть ли вода, чтобы вымыться, но не решился. Он надел одежду прямо на грязное тело, чувствуя, как грубая ткань прилипает к его коже, покрытой запёкшейся кровью и навозом. Ткань кололась, пахла дымом и овечьим жиром, но она была тёплой.
Этьен протянул ему кусок полированного металла. Алекс поднёс его к лицу и увидел своё отражение — разбитая губа, запёкшаяся кровь, опухшая скула, синяк под глазом. Он не узнавал себя.
— Nunc tu es homo, — сказал Этьен. — Nunc non es alienus.
«Теперь ты человек. Теперь ты не чужак».
Он сел напротив Алекса и начал говорить. Его латынь была ломаной, с тяжёлым бретонским акцентом, но Алекс понимал.
— Loqueris latine... sed aliter, — сказал Этьен. — Aliter quam monachi. Unde didicisti?
«Ты говоришь на латыни... но иначе. Иначе, чем монахи. Где учился?»
Алекс запнулся, пытаясь перестроиться на ту, более простую, вульгарную латынь, которую он знал по средневековым текстам, а не по учебникам классической грамматики.
— In... in schola, — сказал он медленнее, стараясь коверкать слова так, как это делали люди XIV века. — Apud Parisius. Sed... diu fuit.
«В школе. В Париже. Но... давно было».
Этьен покачал головой, но в его глазах мелькнуло любопытство:
— Dic mihi... quomodo dicis «будущее» in lingua tua?
«Скажи мне... как ты говоришь будущее на своём языке?»
Алекс поднял глаза:
— Futurum... Sed ego sum... de futuro. Ex anno duo milia et viginti tres.
«Будущее... Но я — из будущего. Из года две тысячи двадцать три».
Этьен долго молчал, переваривая услышанное. Слова были ему знакомы, но смысл ускользал. Он переспросил:
— Duo milia? Post Christum natum?
«Две тысячи? После Рождества Христова?»
— Sic, — кивнул Алекс. — Post Christum natum.
«Да. После Рождества Христова».
Старик смотрел на него так, будто видел перед собой призрака. Но в его глазах не было страха — только изумление и недоверие.
Затем он поднялся, подошёл к сундуку, достал из него книгу в кожаном переплёте и раскрыл её перед Алексом.
— Lege, — сказал он. — Et intelliges.
«Читай. И поймёшь».
Алекс читал. Записи о пришельцах с холма — 1182, 1264, 1310 годы. Все они пришли с холма. Все исчезли или погибли.
— Tres tantum? — спросил он. — Tres homines... per centum triginta annos?
«Только трое? Три человека... за сто тридцать лет?»
— Tres tantum, — ответил Этьен. — Sed... fortasse plures.
«Только трое. Но... может быть, больше».
Он закрыл книгу и посмотрел на Алекса.
— Nomen tuum non est Alex, — сказал он. — Nomen tuum est Johannes. Alex... est nomen alienum. Homines timent. Si audiunt «Alex», timent magis. Si dicis «Johannes» — non timent.
«Твоё имя не Алекс. Твоё имя — Жан. Алекс... чужое имя. Люди боятся. Если услышат Алекс — испугаются сильнее. Если скажешь Жан — не боятся».
— Intellegit, — кивнул Алекс. — Ego sum Johannes.
«Понимаю. Я — Жан».
Этьен снова подошёл к сундуку и достал нож.
— Hoc... non est de hoc mundo, — сказал он. — Hoc est... de futuro?
«Это... не из этого мира. Это... из будущего?»
— Sic... Est de futuro.
«Да... Из будущего».
Этьен протянул нож Алексу.
— Tuum est. Serva eum. Sed... nemo scit de hoc. Si aliquis videt... interficient te.
«Он твой. Храни его. Но... никто не должен знать. Если кто-то увидит... тебя убьют».
Алекс взял нож. Он чувствовал холод металла, знакомую текстуру пластика. Он спрятал его в карман туники.
— Servabo eum, — сказал он. — Servabo.
«Я сохраню его. Сохраню».
В этот момент раздался стук. В дверь вбежал запыхавшийся Мартин.
— Этьен! — закричал он на бретонском. — Сборщик налогов! Робер едет!
Этьен быстро поднялся и повернулся к Алексу.
— Tu manes in umbra, — сказал он по-латыни. — Non loqueris. Si videt te — ego loquor.
«Ты остаёшься в тени. Не говори. Если он тебя увидит — я говорю».
Он вышел из избы. Алекс последовал за ним.
Робер въехал в деревню. Он был в суконном плаще поверх кольчуги, с тяжёлым мечом на боку и плетью в руке. За ним следовали пятеро сержантов.
— Этьен! — крикнул он. — Вылезай из своей норы, старый ворон!
Этьен вышел навстречу.
— Приветствую вас, мессир Робер.
— Барон требует своё! — Робер развернул свиток. — Кемерк'эр задолжал двадцать серебряных марок за прошлый год. Плюс три меры зерна с каждого дыма.
По деревне пронёсся стон.
— Мессир... — попытался возразить Этьен.
— Мне плевать, сдохнете вы или нет. Давай серебро, или я вырежу твою деревню как брюхо свинье! — отрезал Робер. — Три недели. Если через три недели серебра не будет — сожгу деревню!
Он окинул ленивым взглядом толпу и заметил Алекса с разбитым лицом.
— А это ещё кто?
— Это Жан, мессир, — сказал Этьен. — Мой племянник из-под Ванна. Его деревню сожгли наёмники Блуа. Он чудом выжил, потерял слух и рассудок от страха.
Он смотрел на лицо Алекса — ещё припухшее, с желтеющими следами побоев, — и на его грязные руки.
— Потерял рассудок? И теперь он просто так стоит и смотрит на меня?
— Он не понимает, что происходит, мессир, — сказал Этьен. — Видите его лицо? Его били. Он едва унёс ноги.
Робер поморщился. Он не любил калек и безумцев. Они были бесполезны.
— Учти, старик, — бросил он. — Три недели. Ровно через три недели я вернусь с людьми и факелами.
Он развернул коня и отряд ускакал, оставляя за собой мёртвую, давящую тишину.
Пыль, поднятая копытами, медленно оседала на выгоне. Крестьяне стояли неподвижно, будто не веря, что всё уже кончилось. Женщины прижимали к себе детей. Мужчины смотрели в землю. Никто не говорил. Только ветер шелестел в траве да где-то далеко лаяла собака.
Этьен стоял , он смотрел вслед всадникам — туда, где за лесом скрылся отряд. Его лицо было спокойным. Слишком спокойным. Так спокойны бывают люди, которые уже видели смерть и знают, что она вернётся.
Алекс стоял рядом. Он чувствовал, как тишина давит на плечи — тяжёлая, как мокрое сукно.
Он не знал, что сказать. Он не знал, что делать. Он просто стоял — чужой в этом мире, в этой деревне, в этой тишине.
Солнце уже стояло в зените, когда Робер со своим отрядом скрылся за лесом.
Тишина, повисшая над деревней, была тяжёлой, как мокрое сукно. Крестьяне стояли на выгоне, не зная, что делать дальше. Женщины тихо плакали, уткнувшись лицами в рваные подолы. Мартин опустился на бревна у своей избы и зажал голову руками. У них было всего три недели, чтобы найти серебро или зерно, которых у них не было.
Этьен повернулся к Алексу. На лице старика не было паники — лишь глубокая, бесконечная усталость человека, видавшего сотни таких трагедий.
— Ну что, «Жан из будущего»? — тихо сказал он по-латыни. — Ты пришёл в наш мир. Вот он — твой новый дом. Через три недели нас всех либо убьют, либо пустят по миру. Твои знания из двадцать первого века могут накормить людей? Или они годны только для того, чтобы писать красивые слова на пергаменте?
Алекс стоял посреди средневековой деревни. Запах навоза, сырой земли и человеческого горя стоял в горле комом. Но внутри него — впервые за все эти жуткие часы — вместо липкого страха пробилась собранность. Не холодная, не расчётливая — просто усталая решимость человека, которому уже нечего терять.
— Я не знаю, о чем говорил этот посланник, — заговорил Алекс. — Но, может мои знания в чем то помогут вам?
Этьен внимательно посмотрел на него и впервые за весь день слегка накренил голову в знак уважения.
— Тогда идём в избу, Жан. У нас есть двадцать один день, чтобы обмануть смерть.
Они шли через выгон — мимо притихших крестьян, мимо женщин с заплаканными лицами, мимо детей, которые смотрели на Алекса с тем же страхом, с каким смотрят на дикого зверя. Алекс чувствовал эти взгляды спиной. Он знал: они не верят ему. Пока не верят. Но он также знал, что у него нет другого выбора, кроме как заставить их поверить.
Возле колодца стояла старуха с лицом. Она смотрела на Алекса в упор, не отводя глаз. Алекс встретил её взгляд. Старуха перекрестилась и что-то пробормотала на бретонском. Алекс не понял слов, но понял смысл.
— Она говорит, что ты принёс беду, — тихо перевёл Этьен, не оборачиваясь. — Не обращай внимания. Она всех так встречает.
— Даже тебя?
— Меня — особенно.
Алекс усмехнулся, хотя внутри было не до смеха.
Алекс шел. Ноги гудели, тело болело, но он чувствовал, как внутри него разгорается что-то новое. Не «холодный расчётливый огонь» — нет. Это было похоже на ту самую злость, которая согревала его в хлеву. Только теперь она стала тише, ровнее, спокойнее.
Он достал из кармана туники складной нож. Он сжал его в руке, чувствуя холод металла, знакомую текстуру пластика.
«Я выживу, — подумал он. — Я найду способ вернуться. Или я сделаю так, чтобы этот мир стал лучше».
Он убрал нож обратно в карман.
Глава 2
«Хранитель»
Старик сел на скамью и долго молчал, опустив голову. Алекс стоял у двери, не зная, что сказать. Он чувствовал, как тишина давит на плечи — тяжёлая, как мокрое сукно.
Наконец Этьен поднял голову. В его глазах было отчаяние.
— Quid... accidit? — тихо спросил Алекс.
«Что... случилось?»
— Rapere... nos, — сказал Этьен. — Argentum... et frumentum. Rex vult argentum et frumentum.
«Грабят... нас. Серебро... и зерно. Король хочет серебро и зерно».
— Quantum?
«Сколько?»
— Viginti marcas... et tres mensuras frumenti.
«Двадцать марок... и три меры зерна».
Алекс помолчал.
— Habes?
«У тебя есть?»
— Non. Nihil. — Этьен горько усмехнулся. — Famem. Lutum. Frumentum putridum in foveis.
«Нет. Ничего. Голод. Грязь. Гнилое зерно в ямах».
Алекс смотрел на старика. Он видел человека, который потерял надежду.
Этьен заговорил. Он рассказывал о ямах, вырытых в сырой земле, где зерно покрывалось чёрной плесенью за две недели. О солонине, которую они пытались солить, но соли было так мало, что мясо гнило раньше, чем успевало просолиться. О голодных детях, которые плакали по ночам. О женщинах, которые молча смотрели в пустоту.
Алекс слушал. Он не перебивал. Он впитывал каждое слово, каждую деталь.
Когда Этьен замолчал, Алекс поднял голову.
— Possum... succurrere vobis, — сказал он.
«Я могу... помочь вам».
Этьен поднял голову:
— Quomodo?
«Как?»
— Scio... servare frumentum. Scio... facere carnem... non putrescere.
«Я знаю... как сохранить зерно. Я знаю... как сделать мясо... чтобы оно не гнило».
— Si erras... interficient te.