— Дело закрыли как несчастный случай, — сказала Анна, глядя в Книгу, где напротив имени Лидии само собой проявлялось примечание: «Расследование. Прекращено: признаков преступления не установлено».
— Допросили Витю и отпустили, — кивнула Лидия. — Ему было двадцать три, у него тряслись руки, и он всё время говорил «я», хотя я была рядом и он видел, что я не падала. Милиция решила: истерика, лестница, полированный паркет. Он не оправдывался. Он не оправдывался до конца своей жизни. Понимаете, что это значит?
— Что он не знал, кого оправдывать, — тихо сказала Ольга.
— Что он не оправдывался никогда. — Лидия подняла на них глаза, и в них впервые за вечер не было света свечи, а была живая, простая, страшная человеческая надежда. — Значит, он тоже не знает, кто это был. Тридцать два года он думает, что это с ним случилось. А я — что со мной. И мы оба неправы, потому что это случилось с тем, кто на лестнице. И он до сих пор ходит. Живой, тёплый, с холодным запястьем. Меня убил не тот, кого допрашивали. Меня убил тот, кто живёт в этом доме.
Стало тихо так, что слышно было, как иней растёт на стекле.
Все, даже не договариваясь, посмотрели на Аристарха. Тот не изменился в лице — впрочем, не изменился бы и при пожаре. Он поправил манжеты и произнёс с безупречной вежливостью человека, у которого готовы ответы на вопросы любой инстанции, живой или мёртвой:
— Полагаю, мне следует указать на очевидное: я живу здесь с тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года. Но алиби на девяносто четвёртый у меня нет — обстоятельства, увы, забылись. Как и многое в этой усадьбе. — Он поклонился Лидии. — Прошу простить. Я всегда считал, что встречаю гостей вежливо. Оказывается, некоторых — дважды.
— Сестра, — вдруг сказала Екатерина, — а чего ты ждала от нас? Ты хочешь, чтобы мы наказали убийцу по закону. Так закон тебя не знает. Тебя нет. Ты умерла в закрытом доме, который не числится на картах.
— А я и не хочу для себя ничего, — просто сказала Лидия. — Мне не надо, чтобы со мной стало как прежде. Со мной уже не станет как прежде. Я хочу, чтобы Витя перестал думать, что это он. Тридцать два года. По две пачки сигарет в неделю… я слышала, как он сегодня, у себя в мастерской, сказал помощнику: «Иногда мне снится усадьба. Не езжайте туда». — Она улыбнулась, и улыбка была горькая, как несолёный хлеб. — Он до сих пор возит мне цветы в апреле. На кладбище. Мёртвому человеку он не возил бы цветы тридцать два года, правда? Только невиновному бывает так страшно.
— Дело № 1, — сказала Нирова, и медные застёжки Книги Гостей отщёлкнули сами. — Ведут дело журналист Анна, Дубов Сергей и Марина Руднева. Остальные — подмога. Первая улика перед вами: дом. Вторая: паркет. Третья — то, что никто из вас ещё не нашёл, но обязательно найдёт, потому что иначе дом не даст вам спать.
— А сроки? — спросил Дмитрий. — Рамка расследования?
— У мёртвых нет сроков, — сказала Нирова. — У вас есть. Мёртвые ждут, а вы живёте. Пока живёте.
* * *
Лидии отвели комнату на третьем этаже — она писалась сама, как только Тихон вёл её по коридору: дверь, обои, кровать. Комната была с окном на сад, и когда Тихон поклонился и отступил, Лидия вдруг сказала ему тихо:
— Ты вырос.
— Всякий надеется, — вежливо ответил Тихон, и ему пришлось сделать вид, что он не понимает, о чём речь. Иней на его шарфе к тому времени оттаял, и от этого Тихон чувствовал себя, как человек, с которого сняли шубу на морозе.
Уже глубоко за полночь, когда гостиные стихли, Анна сидела над Книгой, переписывая в блокнот всё, что Лидия успела сказать, — привычка журналиста не умирала, а, кажется, только начинала жить. И когда она дописала «холодное запястье — часы? цепочка?», рука её — не её рука, а рука Книги — продолжила строку сама:
«Он до сих пор здесь».
Анна закрыла блокнот. Потом открыла Книгу. Строки больше не было.
Наверху, в восточном крыле, за ржавым замком, что-то прислушалось к разговору — и, прислушавшись, сняло с вешалки чужое пальто.
* * *
Глава третья. Малы
На шестой вечер Тихон заметил их раньше всех — он всегда замечал первым, но на этот раз не сказал «прибывшие». Он сказал: «Малы». И это была самая точная сводка за весь день.
Первым шёл мальчишка лет четырнадцати в куртке, застёгнутой не на ту пуговицу. Тимофей Гвоздёв не оглядывался: оглядываться было незачем — сзади не осталось ничего, что притязало бы на его имя. Его забирали из одной семьи в другую трижды, и каждый раз забирали раньше, чем успевали дочитать: из каждого учреждения уходила строка «дальше будет», обрывавшаяся на «дальше». Умение слышать недочитанное пришло к нему не как дар — как привычка: тот, кого не дочитали, слышит всех, кого не дочитали. В усадьбу он пришёл, потому что ночью в парке услышал, как особняк читает себя по складам, — и пошёл на этот голос, как идут на имя.
Второй шла девочка лет шестнадцати, Варя Снегирёва, с узлом на плече, в котором звенела мелочь и лампочка. Бабушка читала ей вслух каждый вечер, и это было больше, чем традиция: это была строка, у которой не могло кончиться «продолжение». Когда бабушкин дом шёл под снос, вместе с ним пропала и строка — и Варя пошла по адресу из бабушкиной записки: «Если найдёшь дом, где держат место, — постучи трижды». С тех пор, как начала терять бабушку, она видела нити — линии, тонкие, бумажного цвета, тянущиеся от людей к вещам и от вещей к местам; нить вела её сюда не через дорогу — через горизонт.
Третья не говорила. Кира Лапина, тринадцать, пришла от города пешком — шла за звуком печатной машины, который никто, кроме неё, не слышит: каждая литера отзывалась в ней, как отзываются в памяти чужие слова. Голос у неё выгорел вместе с домом, в котором всё было сказанного. Зато она стала видеть пропуски: пустые места там, где не сказано слово. И держала их — ладонью, взглядом, всем собой, — потому что однажды за её молчанием пряталось целое слово, и молчание нельзя было сомкнуть, не потеряв его.
Тихон снял с них иней — которого на них не было, — и открыл дверь. Дверь в этом доме не спрашивает возраста: она спрашивает, дочитан ли ты. Троих она впустила без единого вопроса.
* * *
В красной гостиной Книга Гостей раскрылась сама и вписала — тем самым школьным почерком, не спеша, по одной строке:
«Постоялец: Гвоздёв Тимофей. Возраст: четырнадцать. Причина прибытия: не дочитан».
«Постоялица: Снегирёва Варвара. Возраст: шестнадцать. Причина прибытия: бабушкина строка».
«Постоялица: Лапина Кира. Возраст: тринадцать. Причина прибытия: набор».
Нирова вошла без предисловий — не здороваться у неё получалось безупречно — и посмотрела на троих так, как смотрят на строку, которая наконец встала в набор ровно.
— Правила вы услышите от Тихона, — сказала она. — Я добавлю одно, для младших: чужую строку не дочитывают без спроса. У недочитанного есть право на тишину — его нарушают только издатели.
— А способности? — спросил Тёма, услышав слово раньше, чем оно прозвучало вслух.
— У вас они не будут «приходить», — сказала Нирова. — Они уже при вас. Дом их узнал раньше вас — дом вообще всегда узнаёт первым. Завтрак в восемь.
* * *
На седьмое утро способности встали в набор сами.
Тёма стоял у парадной лестницы и вдруг замер: перила ещё молчали, но по ним уже шло — по складам, с перехлёстом, как читает тот, кто не верит глазам: «…окно восточного…». Он не сказал никому: чужую строку не дочитывают без спроса. Он просто запомнил, где она обрывается.
Варя увидела в холле две нити — старую, потемневшую, идущую от лестницы к восточному крылу, и новую, бумажного цвета, дрожащую на слове «дальше». Она молчала бы и дальше, если бы нити не дрожали у неё перед глазами, как провод на ветру.
Кира подошла к дальней двери с ржавым замком, подняла ладонь и замерла: в набранной табличке над замком не хватало литеры — и она держала место, не давая ему сомкнуться, до тех пор, пока не уверилась, что двери это не нужно.
— Младший набор, — сказала Нирова, глядя на них из конца коридора. — Взрослые раскапывают. Дети слышат первыми. Начинайте с малого. Малое в этом доме — всё.
Глава четвёртая. Четыре минуты
На восьмое утро Прасковья Марковна вынесла на стол гору блинов, и гора, к всеобщему удивлению, дымилась.
— Печь ещё не прогрелась, — сказала она, — а блины уже горячие. Не спрашивайте. Задавали вопрос — печь обиделась.
Лидия сидела за столом из вежливости: чашка в её руке не грелась, чай не остывал. Прасковья Марковна оглядела её долгим хозяйским взглядом — таким, каким проверяют, не дуть ли на суп, — и сказала без всякого перехода:
— Блинов не ешь. Ну и ладно. Зато могу предложить то, что тебе положено: память о запахах. В моей кухне есть запахи на любой год. Скажи, какой тебе нужен.
— Пирог с капустой, — тихо сказала Лидия. — В тот день мама делала пирог с капустой…
Она замолчала, поняв, что говорит о собственном ужине в прошедшем времени.
— Всё правильно, — строго сказала Прасковья Марковна. — О прошедшем и говорят в прошедшем. А об отсутствии еды у нас разговор отдельный. Через час будет отдельный разговор с запахом пирога. Идите работайте, у вас лестница.
Нирова вошла, не здороваясь, — не здороваться у неё получалось безупречно.
— Лестница, — сказала она. — Сорок четыре ступени. Тридцать два года. Начинайте не с людей: люди врут даже тогда, когда не хотят. Ступени врать не умеют. Идите, пока солнце стоит так, что видно всё.
* * *
Парадная лестница оказалась шире, чем помнилась Анне, — широкой её делала не геометрия, а тишина. Чёрный дуб ступеней был вылощен до мягкого блеска, перила лежали под воском, как лежит снег, который никто не заказывал.
Сергей стоял внизу и смотрел. Смотрел так, как смотрят в глубину воды, — и ступени начали проступать. Не туманными пятнами, как он ожидал, а следами: продавленными, точными, разложенными по времени, словно кто-то отсортировал тридцать два года и оставил их в порядке.
— Два потока, — сказал он глухо. — Наверх идут женские следы: туфля на каблуке, шаг лёгкий, бодрый. До тридцатой ступени — ни сомнений, ни замедлений. Навстречу ей идут мужские: тяжёлые, правый каблук стоптан внутрь. На тридцатой ступени этот человек стоял. Не шёл — стоял. Минуту, может, чуть больше. Потом развернулся — вот, смотрите: след разворота, каблук провернулся на носке. И дальше — навстречу ей.
— Он стоял и ждал, — сказала Анна.
— Он стоял и ждал, — согласился Сергей. — И ещё, — он помолчал. — Его следы начинаются на второй ступеньке сверху. Не с крыльца. Не с улицы. Он спустился из дома. В тот вечер в доме, кроме них, был кто-то ещё.
Марина поднялась на площадку, где это случилось, и остановилась, прищурившись, как художник, которому показали некрасиво написанный портрет. Ей не нужно было ничего трогать — цвет висел над ступенями сам, плотный, как туман над рекой.
— Тут стоял он, — она кивнула на мужские следы. — И цвет… это не вина. Я ждала вины — думала, у убийцы она чёрная, тяжёлая, как у Ольгиных пациентов. А тут страх. Холодный, старый, как ржавая вода. Он не виноват, что убил. Он виноват, что испугался — и всё равно это страх, а не раскаяние. — Она посмотрела дальше, туда, где нашли тело. — А тут… удивление. Просто удивление. Она до последнего не поняла, что с ней происходит.
— То есть он не собирался её убивать? — спросил Дмитрий.
— Он собирался, что она уйдёт, — сказала Марина. — А она не ушла. И тогда он испугался сильнее.
Анна всё это время держалась за перила. И перила, против всякой вероятности, заговорили.
Сначала это был просто голос — мужской, молодой, сорванный:
«Он был в доме! Я видел, как у окна на втором этаже стоял человек! Я закричал, я стучал, но он ушёл от окна, а я побежал наверх — я нашёл её уже…»
Потом второй голос — вялый, служебный, с присвистом от сигареты:
«Успокойтесь. Вы выпили? В темноте всё мерещится. Труп на лестнице, женщина в темноте, тёмный дом — вы сами понимаете, как это выглядит. Подпишите здесь. И не возвращайтесь к этой истории, парень. Она никому не нужна».
Потом было самое страшное — не слова, а звук. Звук, которым стирают: что-то вроде того, как заклеивают окно листом бумаги на всю зиму. Слова ушли под бумагу. Но Анна успела расслышать начало фразы, которую молодой голос успел договорить:
«…окно восточного…»
И на «восточного» бумага легла до конца.
— Что? — спросила Марина, глядя на её лицо.
— Витя видел человека в окне второго этажа, — сказала Анна. — В показаниях этого нет — это стёрли, я слышу, как оно звучало, прежде чем его стёрли. И он назвал окно. «Окно восточного…» — дальше не слышно. Стирали уже начисто.
Все медленно повернулись налево — туда, где в конце коридора висел ржавый замок.
* * *
В библиотеке Нирова выслушала отчёт, не перебивая, — и это было хуже, чем если бы перебивала.
— В апреле я не натираю перила, — сказал Аристарх, когда речь зашла о воске. — Полагаю, следует это заявить прямо: не натираю и никогда не натирал. Однако перила всегда натёрты к апрелю. К девятому, если быть точным.
— Значит, натирает кто-то другой, — сказал Сергей.
— Полагаю, что дом, — сказал Аристарх с той же непоколебимой вежливостью.
— Дома не натирают перила.
— Как вам будет угодно, сэр. Полагаю, наши разногласия о пределах возможного будут продолжаться всё время вашего пребывания здесь, и это, в общем-то, живительный аспект.
Сергей положил на стол складной нож и срезал с перил тонкую стружку — не сверху, а насквозь. Слои воска легли на стол, как спил дерева: тонкие, годовые. Он считал их вслух.
— Тридцать один. Тридцать два. Слои накладывались каждый апрель — тридцать два раза. И вот, — он указал пинцетом, — на глубине второго слоя сверху… нет, вот здесь, на глубине того самого года — царапина. Тонкая, металлическая. Кто-то зацепил перила браслетом или цепочкой. И в царапине, — он наклонился, — застряла нить. Шерсть, серая, с люрексом. Девяностые. Она пролежала в воске тридцать два года, как муха в янтаре.
— Дом не хранит улики, — сказал Дмитрий. — Дом хранит апрель.
— Он хранит то, что я велела забыть, — сказала Нирова негромко. И это была первая фраза за вечер, в которой слышалась интонация.
Она подошла к окну, за которым темнело восточное крыло.
— Восточное крыло не открывать, — сказала она. — И в его окна не смотреть. Ни днём. Ни — особенно — ночью.
— Это запрет или предупреждение? — спросил Дмитрий.
— Это оба, — сказала Нирова и вышла.
За её спиной медные застёжки Книги Гостей щёлкнули сами — так закрываются двери, за которыми не желают, чтобы слушали.
* * *
Виктора нашла Екатерина. Он сидел в кресле неподвижно, руки на коленях, взгляд в стену, — так, как учили не трясти дар.
— Ты восемь часов сидишь как почтовый ящик, — сказала она.
— В том и метод, — не поворачивая головы, ответил Виктор. — Екатерина Станиславовна, донесу вам главную мысль своей научной программы: дар ко мне не идёт, потому что я слишком стараюсь. Я перестарался за пять лет в профессии, где стараться — значит дышать. Здесь я решил попробовать противоположное: полное бездействие. Сорок минут я не двигался. Я достиг нирваны. Нирвана не дала мне ничего, кроме идеи открыть хотя бы браузер.
— Может, тебе дар не положен.
— Мне не может не быть положено. Я — наиболее квалифицированный кандидат в этом помещении.
И тут ноутбук включился сам.
Экран загорелся без питания, без сети, без своей электронной почты, — просто свет, как фонарь в тумане. На рабочем столе открылась папка, которой не существовало ни в одной базе данных мира, потому что бумаги такого рода оцифровке не подлежали:
«Архив. Дело 47/1994. Волкова Л. А.».
Виктор медленно перевёл взгляд с экрана на Екатерину.
— Я не трогал, — сказал он сдавленно. — Оно само.
— Потому и само, — сказала Екатерина. — Читай.
Он читал, и пальцы у него подрагивали — не от страха, от жадности. Протоколы допроса, которых не было в архивах. Фото, которых не прикладывали к делу. И на последней странице — лист, подшитый задом наперёд, с записью, сделанной чужой рукой, небрежно, на полях:
«Свидетель В. отказался от показаний. Повторно допрошен 19.04.1994. Отказ подтверждён».
— Он не отказывался, — тихо сказала Екатерина, читая через его плечо то, что Анна слышала на перилах. — Он кричал. Его стёрли.
Виктор сглотнул и сделал то единственное, что умел делать профессионально, — начал копировать. Копировалось всё, включая воздух: файл рос, не заканчиваясь, как будто архив, который он вскрывал, был глубже, чем сам дом.
* * *
За полночь Анна сидела у окна с блокнотом. Дописала «нить — экспертиза. Витя жив. Окно восточного…» — и не успела поставить многоточие.
С улицы позвали:
— Анна.
Она замерла. Голос был знакомый — слишком знакомый: так зовут человека, с которым не спали, а делили беду. Так её звал Марк, который пропал в апреле, — Марк, телефон которого отключился в один день с его жизнью.
— Анна.
Она сжала губы. Три правила. Не отвечать, если зовут по имени с улицы.
— Анна. Я нашёл тебя.
Голос повторил ещё раз — и умолк. По гравию пошли шаги: босые, мокрые, неторопливые — туда и обратно, туда и обратно, как у часового.
Анна сидела, не разжимая губ, до тех пор, пока рассвет не сделал гравий серым. Она не ответила.
Но и уснуть не смогла — потому что дом, который слышал всё, включая слова, стёртые тридцать два года назад, в эту ночь сделал вид, что не слышит ничего.
* * *
Глава пятая. Живой
* * *
Витя приехал на следующее утро.
Тихон выпрямился у двери за час до того, как колёса хрустнули на гравии, и сказал своё привычное:
— Прибывший.
— Живой? — уточнила Екатерина, спускавшаяся с кружкой.
— Живой, — сказал Тихон и почему-то вздохнул. У живых гостей всегда было больше хлопот: они дрожали, боялись и разговаривали, а мёртвые вежливо проходили к Книге.
Машина остановилась у крыльца. Из неё вышел мужчина — лет пятидесяти пяти, в выцветшем сером пиджаке, с сумкой через плечо и с фотоаппаратом на груди, старым, плёночным, с потёртой кожей на кнопке. Он поднялся по ступеням так, как поднимаются по ступеням, которые видели во сне тридцать два года подряд: медленно, забывая дышать на середине.
— Я получил письмо, — сказал он вместо приветствия. Голос у него был ровный, привыкший к классу детей и к выставочным залам. — Понимаете, тридцать два года я искал этот дом. Искал по картам, по архивам, по старикам из соседних деревень. А дорогу мне прислали в конверте. Без марки. Без обратного адреса. Одна строка: «Усадьба Нировых. Приезжайте. Она ждёт».
— Мы тоже получили, — сказала Анна тихо.
— Позвольте представиться. Виктор… — он осёкся, глядя на Виктора-хакера, вышедшего в холл с ноутбуком. — Виктор Андреевич. Фотограф.
— Виктор, — сказал Виктор-хакер. — Тоже, представь, Виктор.
— Два Виктора, — восхитилась Марина. — Дом мог бы хотя бы предупреждать.
— Ничего, — сказал Витя-фотограф с усталой улыбкой человека, который уже ничего в жизни не может удивить, — я не из ревнивых. Я и так проиграл один раз.
* * *
Лидия не спускалась. Она стояла на третьем этаже, у перил, и смотрела вниз сквозь перила, как смотрят сквозь стекло аквариума: там, внизу, двигались живые, пахли кофе и мокрым пиджаком, и среди них был голос, который она узнавала раньше имени.
— Слушай, — сказала она Ирине, тихо, в самое ухо. — Он кашляет в начале фразы. Всегда кашлял. Сначала «кхм», потом говорит. Тридцать два года — а привычка не умерла. Умерла я, а привычка жива.
— Поговорите с ним, — сказала Ирина.
— Я не могу спуститься первой. Понимаешь? Тридцать два года я живу с одним вопросом: он смотрел, как я падаю? Если я спущусь и посмотрю ему в глаза — я узнаю. А если не спущусь — могу ещё жить в неизвестности. Неизвестность, оказывается, комфортнее правды. Кто это придумал?
— Дом, — сказала Ирина просто.
* * *
В красной гостиной Витя сел на самый краешек стула, как человек, не уверенный, что его посадили насовсем. Нирова не вышла. Прасковья Марковна принесла чай, заглянула в чашку гостя и сказала удовлетворённо: «Живой. Пар идёт» — и ушла, унося свой пар.
— Расскажите о той ночи, — попросила Анна. — С самого начала. Мы не из полиции. Вы ничего не должны нам, но если расскажете — мы обещаем одно: мы не уйдём, пока не узнаем, кто стоял на той лестнице.
И Витя рассказал. Тридцать два года он не рассказывал никому — и слова выходили из него, как вода из треснувшего кувшина: сразу, горячие и мутные.
— Мы приехали фотографировать усадьбу. Лида всегда мечтала… она говорила: «Хочу свадебные в старом доме. Пусть дом нас встретит раньше свадьбы». Смешно. Дом встретил. Мы гуляли, я снимал — вот, сохранились кадры, — он вынул из сумки конверт с фотографиями и разложил их на столе, как раскладывают карты, которые не выиграешь. Лидия на лестнице. Лидия в саду. Лидия смеётся. — Он остановился на одной. — А это последнее, что я снял. Она на второй площадке машет мне рукой. Я отошёл к машине — за вторым объективом. Минуты. Я был в машине четыре минуты.
— Потом вы услышали? — спросил Сергей.
— Я услышал, что стало тихо. Это хуже, чем крик. Потом я побежал. Я видел… — он сжал пальцами край стола. — Я видел человека у окна второго этажа. Восточное крыло, окно в торце. Он стоял и смотрел вниз, на лестницу. Не на меня — на лестницу. А потом я нашёл Лиду внизу, и всё… дальше всё, что вы знаете. Приехали, улица, машина, вопрос — пил ли я. Не пил. Я вообще не пил, я фотограф, у меня руки. Но там был следователь… старший лейтенант. Он говорил со мной не как с человеком. Он говорил со мной как с бумажкой, которую надо заполнить правильно. Он говорил: «В темноте мерещится. Подпишите». И я подписал.
— Он кричал, — вдруг сказала Анна. — В протоколе записано «отказался от показаний». Но вы кричали. Вы говорили про человека в окне.
Витя медленно поднял на неё глаза.
— Откуда…
— Неважно, — сказала Анна. — Важно, что мы знаем: вы говорили. И вас стёрли. Слушайте дальше, скажу то, что знаю я: следователя звали не случайно. Он тягал вас по судьбе тридцать два года — и это было не дело службы. Это было по указанию. Кто-то не хотел, чтобы в деле появился человек в окне. У нас есть нить, вынутая из воска перил. Серая шерсть с люрексом. Девяностые. У кого-то из тех, кто был в доме, был такой свитер.
— Серый с люрексом, — повторил Витя ровно, как человек, который узнаёт своё собственное имя в списке чужих покойников. — Я знаю этот свитер. Я снимал его на плёнку. В апреле девяносто четвёртого в усадьбе был смотритель. Павел Степанович. Рогов. Дом сторожил. Мы с Лидой думали, он здесь и живёт, спрашивали у него дорогу — он из окна на нас посмотрел и не ответил. Просто смотрел. Я думал — ворчливый старик. А он, выходит, смотрел не на нас.
— Где он теперь? — спросил Дмитрий.
— Умер, — сказал Витя. — В прошлом апреле. Хоронили всем посёлком. Тихий был человек, никому не вредил, огород копал. Только… — он помолчал. — Только на похоронах его племянник сказал одну странную вещь. Что дядя каждую весну, в апреле, брал в руки кусок воска — и натыкал им перила. Говорил: чтобы лестница не скрипела. Чтобы никто не слышал, как по ней ходят.
Стало очень тихо.
— Он натирал перила воском, — повторила Марина медленно. — Каждую весну. В апреле. Чтобы не слышали шаги.
— Либо он очень заботился о тишине, — сказал Сергей. — Либо он очень заботился, чтобы апрель был забыт. Дом хранит апрель, — он посмотрел на Нирову, которая вошла в комнату так, что никто не услышал её прихода. — А перила — это летопись.
— Воском нельзя записать слово, — сказала Нирова. — Но воском можно запечатать. Прежде чем читать летопись дальше, вам следует решить, готовы ли вы к тому, что написано на последней странице.