Георгий Валентинович Вирен
Зеркало ночи
I
Зрителей на стадионе было трое. Сидели бок о бок, в серых плащах с поднятыми воротниками и молча смотрели на пустое поле. Стадион был маленький, неухоженный. Дождь заладил моросить с ночи, шел все утро, а теперь с неба летела мокрая пыль. Старик, сидящий в середине, поглядел на часы, и сосед слева – лет сорока, с лицом, пухлым как булка, поспешно успокоил:
– Сейчас начнут, сейчас…
И тут же раздался треск мотора. Из-под трибун неторопливо выехал странный серый автомобильчик, похожий на сильно вытянутую каплю – узкий, почти острый спереди и толстый, круглый сзади. Он ехал осторожно, словно пробуя гаревую дорожку, сделал круг, еще один, стал набирать скорость, все быстрей, быстрей…
Старик вздохнул.
Третий круг автомобиль прошел стремительно, будто и правда превратился в невесомую каплю, гонимую ураганом. Звук мотора стал тонким, зудящим… Из задней части машины выдвинулось нечто вроде крыльев, она задрожала на ходу и вдруг оторвалась от земли, быстро и плавно взлетела метра на три и легла в крутой вираж. Круг за кругом, поднимаясь все выше, она облетала стадион. Потом быстро снизилась, резко ударилась задними колесами о землю, подскочила и покатила по дорожке, снижая скорость. Крылья спрятались. Автомобиль остановился и постоял, как будто в ожидании. Трое на трибуне не двигались. Наконец поднялась вверх дверца машины, оттуда выбрались двое водителей, постучали ногами о колеса, что-то сказали друг другу и медленно направились к зрителям. Первым шел высокий парень с испачканным черным лбом и улыбался.
– Ну как? – довольно крикнул он еще издали.
Старик поднялся, его спутники тоже.
– Стоило мокнуть, – мрачно сказал он и сразу пошел к выходу.
Улыбка исчезла с лица чумазого парня, он подбежал к оставшимся.
– Постойте, товарищи! Вы же обещали…
Человек-булка развел руками, а второй – аскетичный брюнет – вежливо пояснил:
– Это не то, что мы ищем…
– Да чего искать, чего искать-то? – заволновался водитель. – Наш «Икар» по своим параметрам не имеет аналогов в отечественном автостроении и выигрывает по всем основным показателям у машин зарубежных! Да вы что, товарищи! И мы это все – своими руками! Каждую детальку! В сарае, без всяких условий! Если нам базу дать, так мы…
– Брось, Коля, не унижайся, – зло крикнул его напарник. – Ты же видишь – этим чинодралам на все начхать!
– Ну зачем же так! – человек-булка всплеснул руками. – Вы меня простите, но вы нас и Николая Николаевича ввели в заблуждение. Может быть, невольно, я понимаю, но все-таки, все-таки! Вы обещали показать нам уникальное достижение человеческой мысли, так? А показали всего лишь автомобиль, ну пусть даже летающий…
– Ни фига себе! – возмутился Коля. – Ну, если это не уникальное достижение, то я не знаю, какого рожна вам надо! Это же «Шаттл» советских магистралей! Неужели непонятно? Это же революция на транспорте, ё-моё!
– Мы этим не за-ни-ма-ем-ся! – как глухим, крикнул булка.
– Но хоть как-то помочь вы можете? – сбавил тон Коля. – Ведь этот ваш… Николай Николаевич, вы говорили – академик?
– Да, академик. А мы вот – доктора наук. Но мы не занимаемся автомобилями…
– Но связи у вас небось есть… Ведь мы ради дела стараемся, – сказал Коля совсем жалко, и напарник его аж плюнул от злости.
– Хорошо, – сказал брюнет. – Я попрошу Николая Николаевича позвонить… Кому звонить? – спросил он булку.
Тот пожал плечами.
– Может, в КБ АЗЛК? – подсказал Коля.
Брюнет нервно дернул головой.
– Я не знаю, что такое АЗЛК. Николай Николаевич позвонит заместителю Предсовмина, который курирует автомобильную промышленность, и тот вас примет.
– Правда, что ли? – недоверчиво хмыкнул Коля.
– Вы только серьезно подготовьтесь к разговору, продумайте ваши аргументы, представьте техническую документацию…
– Да мы уж, конечно, – начал воспрявший Коля, но брюнет оборвал его:
– Будьте здоровы. Мы свяжемся с вами.
Старик, то бишь Николай Николаевич, ждал в «Волге» у ворот стадиона. Когда булка и брюнет забрались на заднее сиденье, он сказал шоферу: «В институт» – и уткнулся в цветастый шарфик. Разбрызгивая лужи, «Волга» выбралась на шоссе. Все молчали.
– Прагматики чертовы! – вдруг буркнул академик. – А ты, Семен, тоже хорош – клюнул!
– Николай Николаевич! – попытался оправдаться булка. – Они темнили. Говорили, что покажут нечто сверхъестественное, а что именно – отказывались сказать…
– Мне это приглашение на стадион сразу не понравилось, – сказал брюнет.
– Разве дело в месте, Костя, – уныло ответил Семен.
– Люди сориентированы на немедленную практическую пользу, – неожиданно академик заговорил чеканным лекционным тоном. – Это беда современного мышления. Человек ограничен праксисом, не желает заглянуть за его границы. Технократический образ мысли резко снизил его реальные возможности…
– Они не виноваты, – вздохнул Семен.
– Виноваты! Во всем, что происходит с людьми, виноваты сами люди, и никто другой – просто некому больше, – рассердился академик и вдруг спросил с упреком: – Костя, ты ищешь Зеркальщика?
– Пока безуспешно, – сухо ответил брюнет.
– По-моему, это миф, – сказал Семен.
– Вот и докажи, что миф! Бросай своих Монгольфье и экстрасенсов, присоединяйся к Косте.
– Хорошо, Николай Николаевич. Но я почти уверен, что все эти слухи – бред.
– А нам и нужен бред! – тонко крикнул старик. – Нам не нужны изобретатели порхающих сенокосилок и ночных горшков с дистанционным управлением! Мы должны иметь дело только с чудовищным, невообразимым бредом, с нелепицей, с абракадаброй! Только там нужно искать! Только там!
II
Матвею приснилась зима. И еще во сне, малым, неуснувшим краем сознания он понял: зима пришла наяву. Утром, открыв глаза, он увидел, что комнату залил прозрачный свет – не такой, как в прежние дни мутной осени. Матвей встал, тронул ладонями печку – она ответила угасающим теплом: выстыла за ночь. В окно увидел, что и ожидал: тонкий слой снега покрыл огород, дровяной сарайчик, дорожку. Накинув тулуп, Матвей вышел в сени, открыл дверь и постоял на пороге. Втягивал свежий запах снега, пропитывался им. Не хотел сделать ни шагу за порог, чтоб не нарушить чистый покров, брошенный на семь ступенек крыльца. Скоро замерз и похромал в дом.
Он ждал эту зиму, с августовской теплыни ждал, через бабье лето и промозглый дождливый октябрь. С тайной радостью видел отъезжающих дачников, обнаруживал по вечерам, что вот еще один дом стал темным, и еще, и еще. Он знал, что совсем один не останется, но все-таки жизнь замрет, затаится зимой, опустеет и вымерзнет. Не раз уже снилась ему многоснежная зима с сугробами до окон и гулом метелей и виделась почему-то свечечка в его окне, затепленная, как лампада у церковных врат. Зима снилась безлюдная, исчирканная заячьими и лисьими следами, примятая волчьими лапами. Иногда он говорил с собой, называя себя, как мать звала, а больше никто и никогда: Матюшкой. Осенью часто ныла увечная нога, и он заговаривал боль, успокаивал себя: «Подожди, Матюшка, придет зима – сразу легче станет». И казалось ясным, что зиму он ждет просто из-за ноги, вот и все, ничего больше. Но тем же самым не спящим ни во сне, ни наяву краешком сознания знал он, что ни при чем тут боль (ему ли, горящим комком выбросившемуся из охваченного пламенем истребителя, ему ли, дважды при ясном рассудке уходившему в клиническую смерть, перенесшему десяток операций, ему ли бояться боли?), а дело в том, что… Не мог он сказать, а только чувствовал, как зверь, чуял, что сейчас нужна зима. Потому что она – одиночество, и покой, и заброшенность, и свечечка грошовая, от покойницы бабки Груни оставшаяся. А все это вместе – исцеление. Не от болей – с ними свыкся, с ними и в могилу, – а от смуты душевной, от наваждений минувшего года.
И вот теперь пришла зима, и он Знал, кто остался в поселке. На сорок домов – четыре живые души.
Старуха Ядвига Витольдовна – сморщенный остаток человека, прожившая жизнь такую страшную, что Матвей побаивался узнавать подробности – берег себя от еще одной беды. Старуха уже много лет была почти невидима: о том, что она пока существует на свете, соседи узнавали зимой – по расчищенной дорожке от калитки до дома, а летом – по раскрытому в любую погоду окну на веранде. Продукты ей обычно приносила почтальонша, а сама старуха с участка почти не выходила. За все прошлое лето Матвей видел ее один раз, да и то мельком – в заросшем саду заметил сгорбленную фигурку с огромной лейкой. Впрочем, зимой Ядвига Витольдовна изредка гуляла по поселку. С Матвеем она раскланивалась дружески: года два назад он починил ей радиоприемник.
Дядя Коля Паничкин – ветеран пьянства. «Первую рюмку, – счастливо вспоминал он, – опростал я на масленой в двадцать третьем году! Ты вникни, вникни – это ж какой стаж! Ты посчитай – ахнешь! Седьмой десяток лет пошел. А было мне тогда неполных тринадцать лет». В поселке уже не осталось никого, кому б дядя Коля не впечатал навеки в память эту масленую двадцать третьего года. Каждую весну он отмечал юбилей того события, и до глубокой ночи над поселком разносились: «Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью…» Дядя Коля сознательно пел не «былью», а «пылью», вкладывая в это особый антирелигиозный смысл, так как под «сказкой» разумел конкретно Библию, а также все, имеющее отношение к вере. Он любил рассказывать, как в годы задорной комсомольской юности они всей ячейкой «распатронили» соседнюю церковь, и было понятно, что воспоминание греет ветерана. В конце лета дядя Коля обходил дома поселка и просил у хозяев по пятерке, обещая всю зиму сторожить дачи от покражи. За такую цену никто не отказывал, и дядя Коля с карманами, полными пятерок, направлялся к магазину. Если же зимой какой-то дом все-таки взламывали (шпана из райцентра набегала), то дядя Коля шел к хозяевам каяться: «Виноват! Оплошал, не уберег добро, родные мои! Вертаю средства, совесть не позволяет, раз оплошал!» – и благородно возвращал деньги. Поскольку за зиму обычно обкрадывали только две-три дачи, то дядя Коля не оставался внакладе.
Ренат Касимов, приятель и ровесник Матвея, филолог. Он так устроился в своем институте, что ездил туда раз или два в неделю, а остальное время сидел в огромном пустом доме и писал – который год писал исследование о временных отношениях в поэзии. Дача сначала принадлежала не Ренату, а его первой жене. При разводе он отдал ей все, нажитое двадцатилетними научными трудами: квартиру, мебель, машину, и попросил только дачу. Он вселился туда с чемоданом одежды и несколькими сотнями книг.
А четвертая живая душа – он, Матвей Басманов, военный пенсионер, майор в отставке, сорокадвухлетний летчик-испытатель, списанный по инвалидности семь лет назад после катастрофы. Он давно снимал комнатенку у одинокой тети Груни – сначала на лето, а потом и вовсе переехал сюда из подмосковного городка, где у него была квартира. А перед смертью тетя Груня возьми да и завещай ему дом.
Матвей растопил печку и, сгорбившись, сидел перед ней на низкой скамеечке, одно за другим бросал в пламя березовые полешки. Огонь заворожил его. Матвей вроде и собирался пойти на кухоньку согреть себе чаю, позавтракать, но вот никак не мог оторваться от огня. Нога совсем не болела, жар из печки разливался по лицу, по груди приятным теплом, и Матвей подумал: какая же странная штука – исполнение желаний. С каким судорожным отчаянием ждал он новой поры, немо звал ее, и вот она пришла, а он как будто не готов. А он как будто медлит вступать в нее, и что это с ним – растерянность счастья? страх обмануться?
– Эх, Матюшка, нелепый ты человек, – громко сказал он и, резко оттолкнувшись обеими руками, встал со скамейки. Сильно, с хрустом потянулся, как в молодости, и сразу ощутил себя здоровым и простым. И удивительное дело – тут же захотелось ему видеть людей, захотелось поговорить, и он решил пойти к Ренату – позвать к завтраку, а то небось сидит на книжках в холодной даче и зубы на полку.
И вдруг вспомнил про Карата, резво захромал к двери, спустился по крыльцу, погубив нежный снег, и крикнул, направляясь к будке:
– А где же моя собачка? У нас же сегодня с моей собачкой новоселье!
Карат – овчарка-полукровка – рванулся на цепи из будки, заурчал, забил хвостом, взметывая снег, запрыгал и даже гавкнул от радости. Матвей схватил его за толстую шею, потрепал по густой шерсти, отстегнул ошейник, и Карат вырвался, стремительно обежал участок, оставляя крупные ясные следы. Летом и осенью Карата держали в будке, а на зиму переводили в дом, в сени – такой порядок завела тетя Груня, и Матвей следовал ему. Он с удовольствием следил за Каратом, который носился по участку, принюхивался к новому времени года, по-щенячьи радовался… «Вот и хорошо, так и надо,
– бормотал Матвей. Потом отвязал цепь от будки, взял собакину миску с обглоданной костью и, многозначительно поглядывая на Карата, понес все это в дом. Карат понял перемену жизни и, ошалев от радости, бросился на Матвея, чуть не свалив его мощными лапами. Матвей достал из кладовки толстый половик, положил его в сени, рядом поставил миску, накрепко привязал к специальному кольцу цепь и опять поймал собаку за шерстяную шею: – Вот теперь мы вдвоем будем, собачара, теперь вместе в доме», – и в довершение праздника отрезал Карату здоровый ломоть колбасы. Потом посадил пса на цепь и пошел к Ренату.
Никто еще не ходил по улице, только кошачий след тянулся с краю.
– Эй ты, салям-алейкум, зиму проспишь! – закричал Матвей, стуча кулаком в дверь. Послышалось шарканье, стук запора, дверь отворилась, и появился Ренат в ватнике на голое тело.
– Заходи, заходи, – восторженно сказал он и побежал обратно. – Ты вот как раз вовремя, заходи, – крикнул уже из комнаты. – Иди-ка сюда, послушай, как интересно…
Матвей плюхнулся на продавленный диван, а Ренат, сидя на колченогом стуле напротив, уже настраивал гитару.
– Хорошо живешь – песни с утра…
– Ты погоди! Вот послушай, только внимательно…
Ренат, как слепой акын, запрокинул голову и запел медленно и монотонно, растягивая слова, рокочущим басом, какой появлялся у него только при пении.
– Понедельник, понедельник, понедельник дорогой…
При первых словах Матвей скривился как от боли, но быстро взял себя в руки и, опустив лицо, стал глядеть в пол. Ренат этого не заметил.
…Ты пошли мне, понедельник, Непогоду и покой.
Чтобы роща осыпалась, Холодея на ветру, Чтоб спала, не просыпалась Дорогая поутру…
Дорогая поутру.
– А теперь скажи, – торжествуя, продолжил Ренат, – когда это написано?
– Лет пятнадцать назад, может, больше, – мрачно ответил Матвей.
– Я не про то! – отмахнулся Ренат. – В какой день недели, в какую погоду?
– Шут его знает, – пожал плечами Матвей. – В понедельник, наверное… с утра…
– Вот! И я так думал! Но это чушь! Стихотворение написано в воскресенье, поздно вечером, даже ночью! То есть написано оно могло быть хоть в среду, но настроение – в воскресенье ночью. В дождь! И ветер – резкий, осенний! Листья не осыпаются – их срывает, несет, они липнут к заборам, к дороге, к деревьям. А вечером, только что, было тягостное, долгое выяснение отношений с этой женщиной, мучительное объяснение, не первое уже, понимаешь? И тогда ночью – мольба о понедельнике! Обращение в будущее: пусть будет непогода, пусть холод, но пусть – покой! Мольба о покое, понимаешь?
– Вроде так…
– Только так и именно так!
– Ну а что потом?
– Потом – суп с котом, – чуть-чуть обиделся Ренат. – Это для меня важно, подтверждает мою мысль. Попросту говоря, эмоциональный эффект достигается симультанно со сдвигом по временной координате.
– Действительно, просто, как я, дурак, не догадался, – Матвей наконец улыбнулся. – Обычный сдвиг по координате.
– Вот ты смеешься, а это чрезвычайно интересно!
– Кто спорит, – Матвей встал и взял Рената за плечо. – Пошли ко мне завтракать, а то загнешься без жратвы, симультанный ты мой.
Ренат хотел пойти как сидел – в ватнике на голое тело, но Матвей удержал его.
– Очнись, салям-алейкум, зима на дворе!
– Неужели? – Ренат подслеповато глянул в окно. – И правда – бело…
На улице он все приглядывался к снегу, вдруг заметил кошкины следы и обрадованно закричал:
По кошачьим следам и по лисьим, По кошачьим и лисьим следам Возвращаюсь я с пачкою писем В дом, где волю я радости дам!
И счастливо засмеялся, сморщив плоский носик. Глядя на него, Матвей заставил себя тоже засмеяться, а Карат, услышав голоса, загавкал, тут же раздался близкий вороний грай, и первая зимняя тишина заходила ходуном, рухнула, рассыпалась, и вот так они вошли в новое время года.
III
– Товарищи, она действительно чудеса творит, то есть без всякого преувеличения. – Семен вытер потный лоб и расстегнул воротник под галстуком.
– Что это ты, Сема, вроде нервничаешь? – подозрительно сказал Костя.
– Ну при чем тут это, при чем? – Семен ослабил галстук и укоризненно покачал головой.
Академик глубоко вздохнул и вяло откинулся в кресле.
– Хорошо, Семен Борисович, давайте ее.
Семен открыл дверь и крикнул в коридор:
– Антонина Романовна, заходите, пожалуйста.
Круглолицая женщина в темном платке, мужском пиджаке и длинной серой юбке, в сапогах как вошла, сразу встала у порога и опасливо оглядела кабинет, полный стеклянных шкафов с ретортами, пробирками и какими-то блестящими металлическими инструментами, какие бывают у зубных врачей. Женщина остановила взгляд на академике и его помощнике, сидевших за длинным столом, и поклонилась:
– Здравствуйте вам.
– Проходите, Антонина Романовна, – Семен легонько подтолкнул ее к столу.
Женщине можно было дать и сорок лет, и шестьдесят. Она села, сжав колени, и стала теребить край пиджака.
– Ну, голубушка, расскажите о себе, – сказал академик и вдруг старчески трогательно улыбнулся.
– Чего сказывать-то, – ответила похожей улыбкой женщина, – из Семиряевки мы.
– А где трудитесь, кем?
– В совхозе у нас, скотницей, – она поправила платок и добавила: – Имени Семнадцатого съезда совхоз. Речицкого района.
– Ну так, голубушка, покажите нам что-нибудь из своих умений. – Академик вынул из наружного кармана пиджака очки и положил их на середину стола.
– Двигать, что ль? – опасливо спросила Антонина Романовна, кивнув на очки.
– Если сможете, – осторожно ответил академик.
– Не, очки не буду, жалко…
– А почему? – удивился он.
– Вещь нужная, а разобьются, – смущенно пояснила женщина. – Я ж как двину, они и полетят… вона… в угол, – показала она в дальний конец комнаты.
– А потише не получится? – иронично спросил Костя.
– Нет, никак не получится, – решительно сказала Антонина Романовна. – А потом, у меня на них злости нету, от очков польза людям… Людям, – поправилась опять смущенно.
– А вы обязательно должны разозлиться? – заинтересовался академик.
– Ага, – виновато кивнула женщина. – Лучше всего – если по-настоящему. Но можно и так… невзаправду. Чтоб подумать – мол, ах ты, зараза этакая, пошла с моих глаз… Ну и тогда выходит. А лучше – взаправду. О прошлом годе у нас дожди были, а асфальт эвон когда проложить обещались, еще при Хрущеве, а все нету его, асфальту, вот и застряла машина. С картошкой машина-то, Витьки моего, старшего. А он и так непутевый, а тут еще скажут – мол, все люди ездиют, а тебя, косорукого, тягачом выволакивать надо. Такое меня зло взяло – я как глянула, так ее будто танком потащило – метров на десять, – Антонина Романовна засмеялась и сразу прикрыла род ладошкой.
– Ну хорошо, хорошо, Антонина Романовна, давайте все же попробуем… ну вот хотя бы сей предмет, – академик поднял с пола на стол пузатый портфель. – Тут ничего нет бьющегося, не бойтесь.
– Портфель? – как будто у самой себя спросила женщина и опустила глаза. – Это ладно, это можно…
Она резко подняла лицо, из ее глаз полыхнула такая ненависть, что Костя, как будто задетый взрывной волной, отшатнулся на стуле, чуть не упал. Та же волна приподняла портфель над столом, перевернула и сильно отбросила метров на пять. Он ударился в стеклянный шкаф, тот зашатался, задребезжал, но устоял. Антонина Романовна тут же вскочила и побежала поднимать портфель, бережно отряхнула его и поставила обратно.
– Извиняйте, если что…
– Антонина Романовна, если не секрет, – ласково сказал академик, – а что вы подумали про этот портфель, за что на него разозлились?
– Чего ж секретничать? – женщина опять поправила платок. – Я подумала, будто в нем все наши семиряевские похоронки собраны. Семьдесят две за войну и еще две нынешние, с Афганистану.
– Спасибо, – тихо сказал академик.
– А скажите, Антонина Романовна, когда вы впервые заметили у себя… дар? – спросил Семен.
– А когда Федор выпивать стал. В семьдесят первом году. Сорок лет мужик был как мужик – ну, выпьет на праздник, и будя. А тут вдруг заладил: «Гибнет, мать, хозяйство, пустит нас новый председатель по миру», – и так каждый день, и все к злодейке прикладывается. Я уж ему говорила, говорила и даже бить пыталась, только он здоровый у меня бугай – поди сладь с ним! И вот как сейчас помню: прихожу с фермы, дело, значит, в среду, ясный день на дворе, ни праздника, ничего, а он сидит, подлюка, в обнимку с поллитровкой. Уж такое меня зло взяло! Я как глянула на ту бутылку – да пропади ты пропадом! – а она, ровно птичка, порх со стола и в стенку! На мелкие кусочки! Ох, я испугалась! А Федька, тот вообще онемел, только к вечеру отошел… Ну мы, конечно, таились, не говорили о том даже ребятам нашим… Но разве удержишься… Скоро на ферме ремонт был, ну и, конечно, ушли ремонтники, а мусор оставили. А телята – они ж дурные, тычутся в кучи-то, а там стекло, железяки… Я рассердилась – и весь этот мусор сгребла… А одна наша баба увидела – и пошлопоехало… Потом привыкли. Если там где бревно мешает или еще что – иной раз зовут да еще и деньги суют, это ж надо! – Женщина опять засмеялась тихо и смущенно.
– Антонина Романовна, – вкрадчиво спросил Семен, – а если, допустим, вы бы захотели поджечь что-нибудь, вот так, на расстоянии? А?
– Да чтой-то вы такое говорите! – возмущенно выпрямилась женщина. – Мне такое и в голову не придет. Али я разбойник, поджигатель?!
– Не обижайтесь, Антонина Романовна, – поспешил успокоить академик. – Это вопрос чисто теоретический… Ну-с, голубушка, больше мы вас не будем задерживать… Вы где остановились?
– Да в этой… как его… номер у меня в гостинице… хороший, чистый… Только скучно одной-то, все телевизор смотрю, уж надоело… Товарищ ученый, – искательно обратилась она к академику, – вы, может, замолвите где надо словечко, пускай меня домой отпустят, как раз картошку убирать, а я тут прохлаждаюсь. Я уж покупки сделала, врачи ваши меня обмерили всю как есть, можно мне домой-то?
Николай Николаевич вопросительно поглядел на Семена.
– Понимаете, Николай Николаевич, – торопливо пояснил тот, – Антонина Романовна, собственно, находится в распоряжении группы профессора Авербаха, а я, так сказать, позаимствовал временно, на день…
Академик недовольно покачал головой.
– Дело в том, Антонина Романовна, – мягко сказал он, – что науке крайне необходимо знать все о вашем даре. Вы сейчас не прохлаждаетесь, вы приносите огромную пользу науке, нашей Родине, понимаете? Считайте, что вы выполняете задание особой важности.
– Ну что ж, – вздохнула Антонина Романовна, – если задание, я, конечно, готовая.
Когда она вышла, в комнате повисла тяжелая тишина.
– Семен Борисович, у меня складывается впечатление, – сказал наконец академик остраненным тоном, – что вы не понимаете стоящей перед нами задачи.
– Ну почему же, почему? – засуетился Семен.
– Почему – это другой вопрос, – перебил его академик. – Нас интересуют открытия и явления, лежащие за пределами современных научных понятий…
– Но она пятитонный грузовик на десять метров швыряет, разве это входит в понятия?! – вскрикнул Семен.
– Явление телекинеза всего лишь недостаточно изучено, но отнюдь не отрицаемо наукой. Вот пусть Андрюша Авербах и изучает его, зачем лезть в его работу. Помимо всего прочего, Семен Борисович, это неэтично.
Семен всплеснул руками, и его круглое лицо скривилось в обиде.
– Николай Николаевич, я действительно не понимаю! Это же как в сказке: пойди туда – не знаю куда, принеси то – не знаю что! Я вам все что угодно достану, я вам снежного человека на веревочке приведу, но я не могу так, вслепую!
– Не обижайтесь, Семен. Я ценю вашу инициативу, но мы действительно идем вслепую, – смягчился академик. – То, что мы ищем, не просто не лежит на поверхности. Оно спрятано так, что о нем и слуха нет.
Он встал, медленно прошелся по комнате, остановился рядом с Семеном, положил ему руку на плечо.
Вы ознакомились с фрагментом книги.