Ник Лухминский
Большое путешествие доктора Пенна, которое скверно началось и еще хуже закончилось
Глава 1.
Как Олекса Житар убил их всех
Три луны было на шитом золотым шнуром зеленом шелковом знамени с кистями на мачте галеры-кадирги, которая шла из Кафы в Александрию теплой штилевой осенью 1690 года. Три луны, подвешенные одна над другой рогами вниз, символизировали священный месяц Рамадан, месяц до него и месяц после – время, когда Аллах таинственным образом может изменить судьбу того, кто особенно горячо молится.
От Кафы до Хиоса море было спокойным, однако галера шла все медленнее. На суше набрали плохой воды, и каждую неделю на веслах умирали двое-трое гребцов. На Хиосе капитан открыл кошелек, заново заполнил скамьи неверными – испанцами, венецианцами, греками, валахами, бог знает кем – и галера прибавила ходу. Новых рассадили так, чтобы никто не оказался рядом со своим единоплеменником и не мог разговаривать.
На пятом по левому борту весле возле прохода сидел огромный черный гуцул Олекса Житар, приговоренный к смерти как за злые, так и за добрые дела не менее пяти раз. Когда Ян Собеский переведался с турками за Вену, Олекса был награжден за восемь отрезанных турецких носов, а потом бит палками за ругательства в церкви. На обоих его ушах были отрезаны мочки, и обрубки торчали как у грызуна: когда его поймали люди предателя Имре Тёкёли и потащили вешать за ребро над огнем, пожалели золотые серьги, которые Житар снял с убитого на дороге мазовянина. Серьги угры отрезали с мясом, однако повесить Олексу не смогли. Под крюком гуцул попросил разрешения исповедоваться земле. Ему позволили встать на колени, он сунул обе ручищи в костер, схватил углей, швырнул уграм в лицо и убежал. К галере Житара не приговаривали – он попал в руки к туркам после того, как упился допьяна в Хотине и заснул в арбе шерсти, которая ехала в Едисан.
С турецкой галеры сбежать оказалось уже невозможно: Олекса дважды ухитрялся размыкать звено цепи, которая держала его при весле, и за попытки сбежать ему отрубили оба мизинца на руках. После второго раза Житара одолела лихорадка. Промучившись ночь без сна, под утро он задремал и проснулся от пения, прекрасного как в детстве, но лишенного слов. В фиолетово-серой предрассветной дымке он увидел, как по веслам, наполовину погруженным в воду, идет женщина в гуцульском кептаре на сером косматом меху и собирает пену с гребней волн; собирает и кладет в корзину. Олекса слушал пение, улыбался и смотрел, как видение вытягивается и исчезает. В этот момент гуцул понял, что ему не выздороветь, и твердо решил, что кадирге по морю тоже больше плавать.
На Хиосу в пару к Житару посадили англичанина ростом Олексе до плеча. Новичок смотрел вокруг себя с огромным удивлением. Он послушно сел и глядел, как его ручные кандалы приклепывают кувалдой к общему кольцу с кандалами соседа. Когда дело было сделано, англичанин спохватился и принялся говорить. Он тыкал себя в грудь и на разных языках, среди которых были понятные Олексе романские, повторял слова «врач» и «медицина» – но тщетно. Марокканцы, служившие у купца матросами и надсмотрщиками, молча закончили работу и ушли.
Олекса посмотрел в лицо новому соседу. Тот, еще не способный сфокусировать ни на чем взгляд, бестолково озирался вокруг и дергал руками цепь. Пяти минут не просидел, а уже устал быть прикованным в одном положении. Житар ухмыльнулся: тоже не жилец, хоть пока что и целый. У англичанина было испитое лицо с ранними морщинами, легкие блеклые кучерявые волосы, как пух, свернутый на сторону крючковатый нос и круглые бесцветные глаза, как у совы. Олекса еще раз заглянул ему в лицо и осознал, что тот похож на женщину в подбитом туманом кептаре. Улыбка сошла с лица гуцула; он понял, что нужно поторопиться.
Кормчий крикнул опустить весла, матросы поставили парус, тот зашумел, заполоскал, но вскоре поймал ветер и надулся твердым барабаном – кадирга вышла из Хиосской гавани. Новенькие никак не могли приноровиться грести: весла то и дело путались, и все на скамьях получали удары. Кто-то, впервые почувствовав хлыст на спине, страшно кричал. Но Житару это было как комариный укус. Он только досадливо дергал усом, как кот, когда марокканец проходил мимо, развешивая удары упругим просоленным стеком. Гуцул был занят: он следил за всем, что происходит на палубе. Капитан ходит из кормовой надстройки через всю палубу на бак два раза в день, в гальюн, и пять раз в день высовывает из своего обитого коврами духана нос, чтобы сообщить команде о необходимости помолиться. Его высветленное лицо в черной бороде всегда спокойно, а на руках наросло столько жира, что он не может прижать локти к бокам. Под навесом у единственной мачты стоит жаровня, на которой греют мясо для матросов и варят в морской воде нут для неверных. Когда пища не готовится, над красными углями стоит решетка, и на ней пекутся каштаны и бразильские орехи. Капитан проходя мимо, берет горсть и кормит с рук своих людей, а иногда кидает в прикованных к веслам, и марокканцы хохочут, глядя, как рабы бросаются ловить лакомство. Вот и соломенный тюк с припасами для капитана висит на фалах на высоте вытянутой руки.
Прежде, чем воплотить свой план, Олексе требовалось избавиться от англичанина. Виновником первой неудачи был прежний напарник Житара по веслу – он донес, что гуцул расшатывает кольцо на весле. Пресечение побега поощрялось добавкой к ежедневному пайку, и предатель получил ее, а ночью умер. На теле не было никаких следов, а от работы и голода люди умирают легко, поэтому никто ничего не заподозрил. Между тем, раб мог умереть, если бы кто-нибудь оставшимися пальцами прижал ему артерию за ухом и не отпускал.
Теперь Олекса смекнул, что убивать свидетеля нужно не после того, как новая попытка провалится, а до. Ночью он положил тяжелую голову на весло и притворился спящим. Он ждал, когда угомонятся остальные весельники и задремлет англичанин. Однако тот все не спал. В первый день на кадирге он стер ладони о весло и теперь то зализывал кровавые мозоли, то пытался лечь так, чтобы руки ни к чему не прикасались. Лежать, положив голову на весло, как все прочие, не понравилось. Привалиться к фальшборту – не угодило. Кое-как бедняга свернулся на лавке, поджав под себя ноги, и, кажется, задышал ровнее. Житар потянулся к нему, но замер в недоумении: в прошлый раз придушить мерзавца не составило труда, теперь же словно цепь стала короче. Олекса быстро догадался, в чем загвоздка: прошлый напарник был человек обычного телосложения. Притиснул его к борту, завернул ему голову в колени – и он тут же потерял возможность брыкаться. Англичанин же оказался таким тщедушным, что без труда забился в другой конец лавки слишком далеко от Житара. Короткая цепь не позволяла дотянуться до шеи соседа двумя руками, зато позволяла – одной. Олекса вытянул левую руку так далеко, как сумел, и коротким быстрым движением схватил англичанина сзади за шею , будто птичку поймал. Тот еще во сне задергался, завертел головой. Все происходило в полной тишине. Было слышно, как храпят люди и скрипят тонкие бревна в уключинах. Оттого, что удушаемый вертелся, никак не получалось нащупать и пережать его горло, чтобы предотвратить крик. Секунда промедления – и англичанин заверещит, а бедный Житар за попытку убийства потеряет еще одну часть тела.
Привлеченный неясной возней, к пятой от носа лавке отправился ночной караульный. Он светил перед собой фонарем, и в бледно-красном пятне его света было видно лицо с сонными глазами. Олекса нехотя отнял руку от шеи соседа. Тот с трудом выпрямился, но не закричал. Вдвоем они молча смотрели на караульного. Тот не знал их языков, чтобы спросить, что происходит, а они не знали его языка, чтобы ответить «да ничего особенного». С минуту марокканец сонно моргал, глядя на них, наконец неодобрительно поцокал языком и ушел. Олекса посмотрел на своего соседа. Англичанин был зол и напуган, глядел насупившись, но и на помощь не звал: дескать, нет уж, мы будем вдвоем против них. Гуцул ухмыльнулся. Англичанин неуверенно улыбнулся в ответ, показав два ряда мелких, зазубренных, желтых зубов. Тогда и Олекса улыбнулся во всю ширь – у него-то были красивые длинные белые зубищи, хоть среди них и не осталось ни одного переднего.
На следующий день в море поднялся свежий ветер. Только что поверхность воды была гладкой и почти неощутимой под килем, но вот первая волна приподняла корпус, весла загребли пустоту, галера зарылась носом в пену. Началась качка. В этот день Житар показывал англичанину, как расшатывать кольцо на весле. У них над головами тучи заворачивались улиткой и наливались чернотой изнутри. Марокканец снова взял кнут, чтобы придать судну скорости и уйти от бури. Галера неслась на вихре холодного фронта вдоль Ионического побережья на юг, и глаз циклона пульсировал за кормой.
Капитан вышел под открытое небо и лично отдавал распоряжения. Он повторял помногу раз – не все матросы хорошо понимали его выговор, – мямлил, мычал, его почти не было слышно за грохотом воды, и все же от его тихого голоса бежали мурашки. Ему и обоим его младшим братьям, которых он вез с собой, достались от родителей по полслова из книги судьбы, которые, будучи сложены вместе, вызывали порок развития голосовых связок. Их тихие голоса имели особые обертона. Неслышимые ухом, они порождали странное волнение в душе. Но потомкам капитана и его братьев не суждено было появиться на свет, чтобы научиться применять эту способность.
К вечеру море еще не успокоилось, но и смертельной опасности уже не представляло, потому капитан как обычно позвал матросов к намазу. Житар, не поворачивая головы, проводил идущих мимо него смуглых людей взглядом, и вдруг: раз – выдернул свою цепь из кольца на весле; два – вскочил ногами на лавку; три – оторвал принайтованный над палубой соломенный скирд (посыпались на доски орешки и зефир); четыре – нацепил скирд себе на шею, прыгнул к жаровне и упал в нее всем телом.
Наступило несколько секунд потрясающей тишины. Все матросы и капитан обратили бледные лица к грот-мачте, понимая, что произошло нечто неожиданное и пока непонятное, а потому подлинно страшное. Отщелкнула вторая секунда, третья, и белые лица осветились красным от вспыхнувшей соломы. Олекса загорелся весь от пояса до макушки. В тишине он поднялся с жаровни, встал перед капитаном и командой в полный рост, выпрямился, расправил плечи, но тут же упал и принялся кататься среди свернутых бухтами просмоленных канатов. Он повалил жаровню, и угли разлетелись по доскам, искры посыпались сквозь щели в трюм. Горящий человек выл, колотил воздух ногами, вился и бился. Внутри горящего человека лежал Олекса Житар, угрюмый, жестокий, бесстрашный, одержимый. Он мог бы хохотать, видя, как занимаются шкоты, огонь бежит по краям большого косого паруса, как очерчивается огненной лужей разлитое ламповое масло, и искры все гуще сыплются в трюм, туда, где, укрытые коровьими шкурами, лежат льняные мешочки пороха. Олекса мог бы куражиться как ему было угодно – показывать своим мучителям зад, выкрикивать проклятия и непристойности, но пламя заполнило его легкие, он захлебнулся огнем, и его тело больше ему не принадлежало.
Марокканцы разогнулись, повскакивали с молитвенных ковриков и кинулись тушить пожар. Ужас происходящего еще не был им понятен. Капитан с двумя братьями сел в духане и завернулся в прошитый золотой нитью ковер с девяносто девятью именами Аллаха – он полагал, что такая святая, да к тому же дорогая вещь не может пострадать от огня и воды. Кто-то открыл люк проверить, все ли хорошо в трюме, и оттуда повалил густой серый дым. Корпус галеры стало кренить. Заорали прикованные к веслам по правому борту – горящее масло затекало им под ноги. Англичанин сидел как зачарованный, не сводя глаз с весело растекавшегося по палубе пламени. Наконец он спохватился и сообразил, что днем достаточно расшатал крепежное кольцо – не ради этого ли момента? Дернув несколько раз изо всех сил, он вырвал свой кусок цепи из весла, вспрыгнул на лавку и побежал, перепрыгивая с одной скамьи на другую, вдоль борта на нос, где было меньше всего надсмотрщиков – все они тушили огонь на корме, ближе к капитану. В пути его застал первый взрыв – угли прожгли коровьи шкуры в трюме и добрались до пороха. Из палубы в нескольких местах дунули вверх протуберанцы пламени, но их тут же залила перекатившаяся через палубу волна. Марокканцы одобрительно закричали, решив, что море сделало за них всю работу, но радоваться они поторопились. Спустя несколько минут корпус тряхнуло еще раз, точно в мгновение, когда кадирга подняла нос на волне, и грот-мачта с грохотом, перекрывшим гром бури и взрыва, упала на кормовую надстройку, проломив ее до палубы, а затем, оказавшись серединой киля на гребне волны, галера развалилась пополам. Англичанин успел накинуть свою цепь на обломок первой лавки и свернулся клубком под фальшбортом. Члены команды, не имевшие цепей, падали за борт; многие весла вырвало с корнем и бросило в море вместе с прикованными к ним людьми. Кормовая часть вся исчезла из вида, а носовая еще держалась на поверхности, и немногие спасшиеся хватались за доски обшивки и основания лавок в надежде на спасение, пока англичанин лежал, сжавшись, у самого бушприта, и старался сделать так, чтобы его больше никто не заметил.
***
А вот что происходило в Эгейском море двумя неделями ранее.
В Легхорне встал на карантин корабль его величества «Саутгемптон», из-за близких размерений ширины и длины прозванный «Жиробаз». Корабль был отнесен ко второму рангу и служил конвоем маленькому каравану с кофе, но вынужден был прервать миссию, когда на борту вспыхнула эпидемия. Караван отправился дальше, а «Жиробаз» застрял в Легхорне. Он встал на два пушечных выстрела от насыпного острова Мелория и стал выжидать, когда на борту перемрут самые нестойкие и зараза иссякнет. Выждав положенный срок, капитан запросил из форта врача, который мог бы выполнить формальные процедуры по прекращению карантина. К несчастью, единственный медик форта в ту неделю сам слег с подагрой. Комендант был готов закрыть глаза на формальности, но ему навязал помощь гостивший в форте лондонский вельможа. Лорд Гордон путешествовал по Средиземноморью на собственном корвете «Память герцога Мальборо», и в его экипаже был дипломированный врач.
Доктора Пенна усадили в личный катер коменданта, шкипер поднял треугольный парус, суденышко ушло за отмель Мелории в сгущающихся сумерках, и больше дока на корвете никто не видел.
На следующий день капитан «Памяти» Майлз Литтл-Майджес еще не слишком сильно беспокоился. Место стоянки «Жиробаза» располагалось за островом, загроможденном строительными лесами, из-за чего не были видны даже вымпелы на верхушках мачт. Из форта доставили изюм и две колоды тароччи, на камбузе жарили птицу, сентябрьский воздух был как молоко. Команда, пропив на берегу все, что успела получить, играла в бабки на интерес, капитан сел резаться с нанимателем в карты на свое жалованье и, что удивительно, не проигрывал. Одним словом, было не до того, где черти носят дока.
Еще через день капитан поинтересовался у Гордона, когда именно вернут с процедуры члена их команды, черт побери. Тот только махал рукой: он ожидал в порту другой, по-настоящему важной для него встречи и не желал забивать себе голову мелочами.
На третий день капитан спустил на воду собственную шлюпку, посадил в нее старшего помощника – лейтенанта Пайка, и с ним сколько нужно человек. Не более часа потребовалось им, чтобы выйти из порта Медичи и добраться на рейд, где отбывал карантин «Жиробаз». Однако никаких следов корабля там не оказалось – их встретили только пустынные скалы и пустынное серебристое море.
Пайк поднялся в полный рост и растерянно озирался. Почему-то он решил, что капитан просто велел поднять паруса и, не пополнив запасов, не дав команде по-человечески провести один вечер на берегу, ушел вперед. К недоумению примешивалась обида на Пенна: если он ушел вместе с кораблем, значит, ему предложили лучшие, нежели на «Памяти», условия, что душераздирающе нечестно. Лейтенант краснел, сердито сопел и вытягивал шею, чтобы разглядеть хотя бы клотики линкора за горизонтом, пока один из матросов не указал вниз. В пронизанной лучами солнца воде было видно на все сорок футов глубины, там переливалось песчаное дно, а на дне лежали тяжелые от лака черные доски с латунным распятием на них – передняя крышка судового алтаря «Саутгемптона». Пайк перебежал на нос лодки и приказал грести небыстро. Шлюпка проскользила над россыпью тел в мешках, которые вместе с камнями сбрасывали за борт во время эпидемии. Над утяжеленным крюками абордажным трапом. Над бушпритом, надстройкой на баке, фок-мачтой. Сверху «Саутгемптон» казался куда более изящным: крутые обводы обеспечивали линкору большую ширину палубы на шкафуте, где благодаря этому получилось разместить самые тяжелые пушки и укрепить борта тройной обшивкой, чтобы даже прямой залп не оставил пробоин. К юту корпус сужался, оставляя для уязвимой кормы всего с десяток футов ширины. «Саутгемптон» был опасным противником, Иерихонской крепостью, непобедимым морским хищником. Если только не взять его на абордаж, когда команда ослаблена болезнью. А уж тогда можно раздраить люки в трюмах и пустить воду в корпус – и корабль опустится на дно.
Лейтенант снял шляпу и грустно произнес:
– Ну все. Кэп мне голову оторвет.
Глава 2.
Эсад-паша
Доктор Пенн не погиб. Прежде, чем галера затонула, в глубине ее трюма взорвался небольшой запас пороха, из-за чего корабль разломился на две неравные части. Кусок кормы, где в тот момент оказалось больше всего людей, не прикованных к веслам, за минуты отделился от основного корпуса и перевернулся, похоронив всех в волнах. Остальная частьвстала почти вертикально и принялась медленно погружаться в воду, увлекая вниз пары весел одну за другой, вместе с кричащими гребцами. Доктор Пенн сидел, скорчившись, в узкой нише между самой передней скамьей и бушпритом, и в полном оцепенении смотрел по сторонам. По бортам разбитого судна все еще бежало пламя. Ветер и верхушки волн сбивали его, но оно пряталось в просмоленные канаты между досок обшивки и вскоре появлялось снова. Док старался не глядеть на эти оранжевые проблески справа и слева от себя, которые могли в любой момент вынудить его, спасаясь от жжения, прыгнуть в черную воду добровольно.
В трюме галеры, покуда была она цела, стояли бочки; из них пять раз в день нацеживали воду для команды. Просмоленные, с крепкими пробками, бочки не пропускали воду и удерживали воздух. Теперь они поплавками повыскакивали из волн среди горящих обломков. На них и глядел Пенн. Вдруг он заметил одну из них, забытую с момента последнего намаза на баке. В ней оставалось мало воды, и ее выкатили наверх, чтобы было удобнее на месте разливать по черпакам. Сейчас она застряла между скамей. В ней наверняка было много воздуха, и она могла бы еще лучше, чем другие, держаться на плаву – а может быть, удержала бы и кого-то вместе с собой. Пенн несмело протянул к ней руки, прижал к себе и неуклюже вывалился из своего укрытия прямо в море.
Пока обломки полыхали и тлели в темноте, место крушения выглядело почти уютным, как обширная зала с ярко горящей мебелью под черным потолком. Но вот уже исчезала огненная позолота на огромном кресле, в которое на миг обратилась переломленная пополам мачта с единственным реем и парусом. Погружался в зыбкий паркет обеденный стол, которым стала постица с бакалярами и черенками весел.
Минута – и док остался в самом центре грохочущего черного ничто. Из ниоткуда раз в три вдоха накатывала новая волна и поднимала его над чернотой к черноте. Удерживаться на поверхности оказалось нелегко, волны сжимали грудь и сбивали дыхание, а внизу, под водой что-то холодное и шероховатое время от времени легонько касалось пальцев ног. Больше всего выматывало чувство снова и снова возвращающейся опасности. Едва удастся успокоиться, собраться с мыслями, как из невидимой засады снова захлестнет пеной, или проведет по ногам холодной рыбьей щекой. Пенн поднимал голову и смотрел в черноту, такую же пустую, как божественное бытие. В невидимых небесах никого не было.
К утру волны стихли. Док страшно замерз, сведенные судорогой вокруг руки почти ничего не чувствовали и могли выпустить бочку в любой момент, но его чувства были обострены как никогда, а каждая минута тянулась бесконечно, как в далеком детстве. К тому моменту, когда небо стало сиреневым, Пенну уже казалось, что вся его предыдущая жизнь происходила с ним столетия назад, а ликующего и горящего Олексу Житара он видел, должно быть, прошлым рождеством, и уже успел подзабыть его черты. Зато он видел и ощущал геометрию каждой волны, которая накатывалась на него и приподнимала его вместе с бочкой, и мог бы сказать, на какую долю они становятся ниже каждую минуту – если бы хоть сколько-то смыслил в математике. Он запомнил и научился распознавать по рисунку перьев каждую из чаек, которая кружилась над ним, дожидаясь, когда он станет достаточно мертвым, чтобы спикировать вниз и отхватить от него кусочек, а потом понял и то, какой у каждой характер – какие трусоваты и держатся поодаль, а какие наглее и могут атаковать даже еще не вполне готовую к употреблению падаль.
В предрассветных сумерках в нескольких милях от места крушения прошла истрийская шебека. Венецианцы возвращались в Адриатику из вод близ Фасоса. Пенн видел не только фонари на палубе, но и теплые внутренности каждого человека на борту. На судне, защищенные со всех сторон деревом и пенькой, сладко спали, вытянувшись на досках, матросы. Док решил, что спасен. Он не мог поднять руку, чтобы помахать, но был уверен, что его и так видят; не сомневался, что судно изменит курс; наверняка рулевой уже переложил руль, просто корабль тяжело нагружен и слишком медленно разворачивается. Док представлял, как вахтенный на шебеке увидел обломки на волнах и кричит: «Кажется, там кто-то живой, нужно подойти ближе!» Пенн представлял себе это и сам чувствовал, что не слишком далек от истины. Затем он представлял, как капитан, еле проснувшись, отвечает: «Святый боже, конечно, скорее туда!» Вот здесь Пенн сам чувствовал, что от истины он скорее далек. Он стискивал зубы и снова и снова представлял себе, как капитан опускает босые ноги на палубу и восклицает на каком-то своем языке (какой у них язык? А черт с ним, пусть восклицает по-английски): «Святые угодники, да мы станем убийцами, если не поможем!» Но теплый сонный корабль показал левый борт, развернулся кормой и стал тихо растворяться в желто-фиолетовом пространстве впереди. Док закричал.
Поднялось солнце. Прямо из солнечной ряби на морской поверхности, с юго-востока вышла галера. По одному зеленому шелковому знамени было на каждой из трех ее мачт, на носу стоял молодой бей в больно-глазам-малиновом кафтане, называемом энтери, и белом тюрбане – таком высоком, что едва ли мог сам достать рукой до его верхушки. Из Алеппо в Стамбул возвращался Эсад-паша из рода Кёпрюлю, сын великого визиря. Он вез богатые подарки: выращенный на юге Хейджада сладкий кофе, спряденные слепыми женщинами в подвалах Тикрита катушки золотых и серебряных нитей, а также девственных рабынь, угрюмых шииток из племени Ак-Коюнлу. Галера шла прямым курсом на обломки.
Доктор Пенн напряженно смотрел вперед. Как врач он понимал, что жить ему осталось несколько часов. От жажды он уже чувствовал глубокую дурноту и мог потерять сознание в любой момент. Дождаться следующего корабля он вряд ли смог бы. Турок разложил подзорную трубу, чтобы посмотреть, не прибьет ли Аллах к борту что-то полезное, и увидел англичанина, цепляющегося за бочку. Пенн почувствовал взгляд на своем сожженном солнцем лице, на ссадненных и воспаленных руках и тревогу холеного мужчины, который никогда в жизни не видел умирающих. Пенн чувствовал, как он подзывает на своем языке другого человека – одетого проще, более старого, с более жестоким лицом – да, того самого, кто отвечает за невольников на веслах.
– Там какой-то человек, – сказал бей, и Пенн, хоть не знал ни слова по-турецки, понял его.
– Англичанин и голландец, что-то в этом духе. Видите, он белобрысый, – ответил начальник конвоя, и Пенн очень хорошо понял его.
– Может быть, он нам пригодится? На веслах например.
– Что вы, он же почти труп, зачем гадость всякую подбирать.
– Это верно.
Пенн тяжело дышал. Галера шла рядом. Не менее шестидесяти несчастных, по трое на банке, ударами весел толкали ее вперед. Англичанин мог видеть весла, опускающиеся в воду всего в нескольких футах, но не мог пошевелиться, чтобы вместе со своей бочкой подплыть ближе и уцепиться за лопасть одного из них. Он не пытался кричать, понимая, что его участь уже решена, и равнодушно разглядывал повторяющийся узор по краю фальшборта. Его душила обида. Если бы он родился с карими глазами и черными волосами, был бы шанс, что его, хоть и слабого, хоть и умирающего, поднимут на борт. Вдруг он чей-то родственник или сосед, вдруг его жизнь чего-то стоит. Будь у него такое же лицо, как у бея в белом тюрбане, его бы обязательно подняли на борт, ведь люди с такими ухоженными бородами наверняка могут отблагодарить за спасение.