– Sea usted bienvenido, caballero[8], – поприветствовал он меня, снимая шляпу.
Другие двое караульных остались на своих постах, а этот третий пошел нас провожать.
– Он – патрон, manager всего дела, – пояснил Падре.
Пройдя несколько сотен шагов, мы подошли к землянке, ничем не отличавшейся от легиона других подобных жилищ, разбросанных по горным склонам Гранады. У входа в эту пещеру был расчищен небольшой участок, обнесенный кактусами. Там толпилось человек двадцать, но среди них цыган не было. В углу, меж двух камней, горел небольшой костер, а над ним висел котелок.
Падре полез в карман, вытащил один за другим несколько дуро[9] и отдал их нашему провожатому.
– Этот народ страшно недоверчив, – сказал он. – Они берут только серебро.
Андалузец присел к огню и взялся проверять каждую монету, пробуя на зуб, стуча ею об камень. Потом стал считать. Вышло что-то около сотни в песетах.
– Не дать ли и мне ему денег? – спросил я.
– Не стоит, – ответил Падре. – Лучше играйте, это будет более безопасно.
Я не понял его:
– Более безопасно? Каким же образом?
Падре улыбнулся:
– О, вы этим становитесь на более равную ногу… и в равную ответственность с этими людьми.
– А скажите, ваше преподобие, – воскликнул я, – вы сами-то почему не играете?
Он спокойно выдержал мой взгляд и ответил небрежно:
– Никогда не играю. Дрязги по ставкам… они не дадут мне получать чистую радость от созерцания.
Между тем подошли еще несколько подозрительных личностей, все закутанные в неизменное коричневое сукно, из которого андалузцы издавна шьют накидки.
– Чего же мы ждем? – спросил я одного из них.
– Луны, кабальеро, – ответил он. – Сперва она должна закатиться.
Мне предложили большой стакан агуардиенте[10]. Я было отказался, но англичанин преподобный настоятельно втиснул его мне в руку.
– Пейте, пейте! – настаивал он. – Вы – в первый раз… может, вам это необходимо!
Другие также успели порядком выпить, но никто не шумел, лишь быстрый хриплый шепот нарушал безмолвие ночи. Луна спряталась на северо-западе, за Кортадура. Наружу из землянки вынесли несколько смоляных факелов и зажгли их. Из камней, валявшихся окрест, соорудили небольшой круг, то была арена. Вокруг нее вырыли лунки, в которых укрепили факелы, и в красном отблеске пламени медленно принялись разоблачаться двое мужчин. Оставив только кожаные штаны, они ступили в круг, уселись друг напротив друга и скрестили ноги по-турецки.
Только теперь я заметил, что в землю были горизонтально врыты два толстых бревна с вделанной в них парой железных колец. Между этими-то кольцами и расположились оба парня. Кто-то из присутствовавших сбегал в землянку, принес оттуда пару толстых веревок. Веревками обмотали туловище и ноги у каждого парня, крепко привязав каждого к бревну. Они оказались будто в тисках, лишь верхняя половина тела имела свободу движений.
Так сидели они, не произнося ни слова, курили свои папиросы и стаканами пили агуардиенте; им подливали раз за разом. Без сомнения, оба были уже сильно пьяны, что по их бездумно выпученным глазам делалось очевидным. А кругом, среди чадящих смоляных факелов, расположились остальные.
Вдруг позади меня раздался отвратительный, раздирающий ухо, визжащий лязг. Я обернулся: на круглом точильном камне кто-то неспешно заострял маленькую наваху. Он попробовал ее о ноготь большого пальца, отложил в сторону и взял другую.
Я обратился к своему спутнику:
– Итак, эта «сальса» – вид дуэли?..
– Дуэли? О нет, это подобие петушиного боя.
– Вот как! – воскликнул я. – И по какому поводу эти господа петушатся? Они затаили вражду друг на друга? Соперничают за женщину?
– Ничего подобного, – спокойно вымолвил англичанин. – У них нет ни малейшего основания биться. Быть может, они лучшие друзья… быть может, даже не знают друг друга. Они только хотят доказать свою смелость. Хотят доказать, что не уступают ни быкам, ни петухам… Это нечто вроде ваших немецких студенческих мензур.
За границей я всегда патриот, чему научился у британцев: «Если в моей стране так принято, значит, это правильно»[11]. Поэтому я ответил резко:
– Ваше преподобие, сравнивать глупо! И не вам об этом судить!
– Как знать, – заметил Падре. – В Геттингене я имел честь быть свидетелем отборной мензуры… Много крови там было, так много крови…
Между тем патрон действа уселся возле нас. Он вытащил из кармана засаленную записную книжку и огрызок карандаша.
– Кто ставит на Бомбито? – крикнул он.
– Я!
– Один песет!
– Два дуро!
– Нет, я ставлю за второго – за Лагартихило!
Пьяные голоса накладывались один на другой, и Падре схватил меня за локоть.
– Скомбинируйте ваши ставки так, чтобы вы проиграли, – крикнул он, – играйте один против многих, с этой бандой необходимо быть крайне осторожными!
Таким образом, я пошел на целый ряд предложенных мне пари, причем в каждом отдельном случае играл один против троих. И так как я ставил на обоих, то неминуемо должен был проиграть. В то время как manager неуклюжими росчерками заносил на бумагу ставки, кругом из рук в руки переходили острые навахи. Сложив ножи вместе, их передали обоим борцам.
– Какую ты хочешь, Бомбито Чико, петушок мой? – смеялся точильщик.
– Давай уже сюда! Все равно! – зарычал пьяный.
– Я желаю свой собственный нож! – крикнул Лагартихило.
– Ну так давай и мне – мой! Так будет лучше! – прохрипел Бомбито.
Все ставки были учтены, и manager велел поднести обоим еще по стакану выпивки. Они опрокинули подачки залпом, отшвырнули папиросы. Каждому вручили красное сукно и пояс, которыми они крепко обвязали себе левую руку ниже локтя и кисть.
– Можете начинать, ребятишки! – крикнул патрон. – Раскройте ножи!
Выкидные клинки обеих навах показали стальные языки, когда пружинные шарниры зафиксировали лезвия с громкими неприятными щелчками. Оба борца хранили кажущуюся невозмутимость, замерев без движения.
– Начинайте же, зверушки! – повторил патрон.
Борцы сидели неподвижно, не шевелились.
Андалузцы начинали терять терпение:
– Отделай же его, Бомбито, бычок мой! Ударь его рожками в брюхо!
– Начинай, малый, я три дуро поставил на тебя!
– Какие из вас петушки – вы же сущие курицы, пара наседок!
И всеобщий нестройный хор загорланил:
– Курицы! Наседки! Кладите же яйца, птички трусливые!
Бомбито Чико вытянулся и ударил своего противника. Тот поднял левую руку; лезвие навахи глухо прошлось по толстому сукну. По-видимому, оба парня были настолько пьяны, что еле владели своими движениями.
– То ли еще будет, то ли еще будет, – разгоряченно шептал Падре. – Дайте только этим господам увидеть кровь!
Андалузцы не переставали натравливать одного на другого, то подбодряя, то желчно насмехаясь. Крики давили на уши:
– Курицы! Курицы-наседки! Ну что, отложили яйца?..
И вот они бросились друг на друга, сделав выпады едва ли не наугад. В первую же минуту один боец получил легкий удар ножом в левое плечо.
– Браво, милый мальчик, браво, Бомбито! Покажи ему, петушок, что у тебя и шпоры есть!
Они сделали маленькую паузу, отерли грязный пот со лба.
– Воды! – крикнул Лагартихило.
Им подали большие ковши, и они пили долгими глотками. Было видно, как они отрезвлялись. Их почти равнодушные прежде взгляды становились упорными, острыми; полные ненависти, глядели они друг на друга.
– Ты готов, курица? – прохрипел тот, что пониже.
Вместо ответа противник замахнулся и распорол ему щеку снизу доверху. Кровь тут же хлынула на голый торс.
– О, начинается, начинается… – забормотал возбужденный Падре.
Андалузцы молчали; жадно следили они за движениями того борца, на которого поставили свои деньги. А двое людей бросались друг на друга, а ножи все вонзались, все вонзались…
Блестящие клинки серебряными искрами вспыхивали в красных отблесках пламени, крепко впивались в суконные щиты на левых руках бойцов. Большая капля кипящей смолы упала одному из борцов на грудь – он и не заметил этого.
Так быстро мелькали в воздухе их руки, что невозможно было понять, достигали ли их удары цели. Лишь кровавые ручьи, прорезавшиеся всюду на теле, свидетельствовали о новых атаках.
– Стоп! Стоп! – вдруг закричал патрон.
Парни продолжали все дальше.
– Стойте! У Бомбито сломался клинок! – крикнул он снова. – Разнимите их!
Двое из присутствовавших вскочили, схватили фанеру, на которой сидели, и грубо бросили ее между борцами, потом подняли ее кверху – настолько, чтобы те не могли более видеть друг друга.
– Дайте сюда ножи, зверьки! – крикнул патрон.
Парни неохотно повиновались.
Острый глаз не обманул его; клинок Бомбито треснул пополам. У Лагиртихило нож срезал почти всю ушную раковину, и лезвие переломилось, ударившись о твердь черепа.
Парням налили по стакану, дали новые ножи, подняли разделитель…
И вновь они бросились друг на друга, как два петуха, обезумев, в слепой ярости, нанося удар за ударом… Бронзовые тела их окрасились в пурпур, из дюжины ран сочилась кровь. Со лба маленького Бомбито свисал истрепанный лоскут кожи, мокрые пряди темных волос залепили рану. Его нож запутался в повязке его противника, и последний нанес ему два-три глубоких удара в затылок.
– Убери эту тряпицу, если не трус! – крикнул маленький и сам сорвал зубами сукно с левой руки.
Лагартихило помедлил мгновение, а затем ответил на вызов. Бойня продолжалась; бессознательно парировали враги и после того своими левыми руками взаимные удары, и руки их через несколько минут оказались непоправимо, до алой пульпы, искромсаны. Вот у кого-то опять сломался клинок, опять поставили барьер, опять подали им спирта и пару новых ножей…
– Ударь его, Лагартихило, сильный бычок мой, ударь его! – крикнул один из мужчин. – Выпусти кишки этой бесполезной коняге!
И в ту минуту, когда подняли барьер, Лагартихило неожиданно нанес своему врагу страшный удар в живот; провернув лезвие, точно ключ в двери, рванул его снизу вверх – и ворох кишок выпал из длинной раны. Потом в мгновение ока он снова ударил его сверху – и попал ему под левый плечевой сустав, перерезав большую артерию, питающую руку…
Бомбито вскрикнул, скрючился, и могучий фонтан крови брызнул в лицо его врагу. Казалось, что, обессиленный, он должен был упасть, но он еще раз выпрямил свою могучую грудь, замахнулся и ударил ослепленного кровью оппонента; ударил его между двух ребер, поразив прямо в сердце.
Лагартихило всплеснул обеими руками, наваха выпала из правой. Его могучее тело безжизненно склонилось вперед, навстречу противнику. Умирающему Бомбито, из чьей раны по широкой дуге била ужасная алая струя, орошая мертвого врага, это зрелище будто придало сил. Как одержимый, он вновь и вновь вонзал ненасытную сталь в окровавленную спину Лагартихило.
– Перестань, Бомбито, храбрый малыш! Ты победил! – промолвил спокойно патрон.
И вот произошло самое чудовищное: Бомбито Чико, чьи последние жизненные соки влажным красным саваном заволакивали побежденного, крепко уперся обеими руками в землю и выпрямился что было мочи – так выпрямился, что из широкого разреза на животе масса внутренностей поползла вперед, точно выводок гадких желтых змей.
Он вытянул шею, запрокинул голову, и в глубоком безмолвии ночи раздался его триумфальный клич:
– Кукареку-у-у!
Затем он рухнул замертво; то был его последний привет жизни…
На мое сознание как бы спустился внезапно красный кровавый туман. Я ничего не видел, не слышал. Я погрузился в пурпурное, бездонно-глубокое море. Кровь заливала мне уши, нос. Хотелось кричать, но едва я открыл рот, как в тот потекла густая и теплая жижа, перекрывая дыхание… И хуже всего – этот отвратительный сладковато-соленый привкус на языке. Потом я почувствовал где-то острую боль, и мне понадобилось немало времени, чтобы понять, где ее источник. Пока шел бой, я прикусил палец от волнения – сточил до корня ноготь и взялся уже за мясо, – и он теперь саднил. Немалым усилием воли я разжал зубы – и очнулся наконец-то!
Какой-то из андалузцев ухватил меня за колено.
– Не произведете ли вы расчет по вашим ставкам, кабальеро? – спросил он.
Я кивнул, и он стал многословно объяснять мне, сколько я, по всеобщему мнению, проиграл, а сколько – выиграл. Зрители окружили нас. О мертвецах никто не заботился – деньги представляли больший интерес, деньги – всему голова!.. Я передал патрону горсть монет и попросил его распорядиться ими. Он стал считать и потом, под аккомпанемент хриплых криков, начал разбираться с каждым спорщиком по отдельности.
– Здесь не хватает, кабальеро, – сказал он наконец.
Я чувствовал, что он меня обманывает, но спросил, сколько с меня следует, и снова без лишних вопросов дал ему денег. Когда он после того заметил, что мои карманы еще не опустошены до конца, то предложил:
– Кабальеро, не хотите ли купить ножичек маленького Бомбито? Он привлечет к вам удачу – целые реки удачи!
Я приобрел наваху за пустячную цену. Андалузец сунул мне ее в карман.
Теперь на меня никто больше не обращал внимания. Я встал и, шатаясь, поплелся в мглистую ночь. Палец распух и болел; я крепко обвязал его платком. Глубокими, долгими вздохами пил я свежий ночной воздух.
– Кабальеро! – окликнул меня кто-то. – Кабальеро!
Я обернулся; навстречу мне шел один из давешних мужчин-зрителей.
– Меня послал патрон, кабальеро, – сказал он. – Не захватите ли вы с собой вашего друга?
Ах да, священник, мой Падре! Все это время я не видел его, не думал даже о нем!
Я снова вернулся, обогнул кактусовый плетень. На земле покоились две неубранные бесформенные груды в красных лужах. Священник, склонившись над ними, ласково гладил руками истерзанные тела. Но я точно заметил, что крови он не касался – только по воздуху двигались его руки, тонкие, ухоженные, почти что женоподобные…
Губы его шевелились в забытьи.
– Прекрасная сальса, – лепетал он, – дивный красный соус из этой парочки сочных томатов!
Пришлось отрывать его силой, ибо он не желал лишать себя зрелища. Выдавая что-то несвязное, он, шатаясь, побрел за мной на своих худосочных ногах.
– Перепил, видать! – бросил, смеясь, один из андалузцев, но я-то знал, что священник не взял в рот ни капли.
Патрон снял шляпу, и другие последовали его примеру.
– Vayan ustêdes con Dios, Caballeros![12] – произнесли мужчины в унисон.
Когда мы вышли на большую дорогу, Падре послушно проследовал за мною. Он взял меня под руку и забормотал:
– О, как много крови! Как много чудной красной крови!
Куском свинца повис он на мне; с большим трудом я дотащил его до Альгамбры. В какой-то момент мы сделали привал, присели на камень.
После долгой паузы мой спутник промолвил тихо и восторженно:
– О жизнь! Какими поистине чудными наслаждениями одаривает нас жизнь! И как же радостно, как это хорошо – жить!..
Подул пронизывающий холодный ветер, и стало очень зябко. Я слушал, как скрипел зубами англичанин по прозвищу Падре. Медленно, нехотя отступал его кровавый угар.
– Может, уже пойдем, ваше преподобие? – предложил я, протягивая ему руку.
Он поблагодарил.
Молча мы стали спускаться вниз, к спящей Гранаде.
Гранада (Альгамбра)Март 1905Сердца королей
Венец мой – в сердце, он не на челе,
Его ничто не красит – он невидим,
Его зовут стремленьем, и немного
Найдется королей на этом свете,
Которым дан в удел такой венец…
Шекспир. «Король Генрих VI», часть 3, акт III, сцена IКогда в конце сентября 1841 года герцог Фердинанд Орлеанский возвратился из летней резиденции в свой парижский отель, камердинер подал ему на золотом подносике целую кипу корреспонденции разного рода, которая накопилась за это время, ибо герцог не позволял пересылать к нему в летнее уединение ничего, даже важных известий. Среди всех этих писем находилось одно странное послание, которое более других заинтересовало герцога:
«Милостивый государь!
У меня есть несколько картин моей работы, которые я намереваюсь Вам продать. За эти картины я потребую от Вас баснословно высокую цену – все же достаточно ничтожную, в сравнении с теми богатствами, которые награбило Ваше семейство. Вы найдете эту цену весьма скромной, если сопоставите ее с исключительно высокой ценностью, какую эти картины, в смысле материальном, составляют для королевского дома, и даже будете благодарны мне за то, что я даю Вам возможность воспользоваться оказией. Впрочем, скажу Вам заранее, что я намерен делать с деньгами, который Вы мне заплатите. Я – старик, не имеющий ни семьи, ни личных интересов; живу маленькой рентой и этим довольствуюсь. Поэтому всю сумму я намерен завещать «Незапамятным Горцам». Вам, верно, известно, милостивый государь, что это за сообщество – честные люди, которые остались преданы традициям тех, кто казнил Луи Капета[13]. Понятно, король, Ваш отец, изгнал это сообщество из Парижа и Франции, но оно держится теперь в Женеве и свободно там процветает; я надеюсь, что Вы еще не раз о нем услышите. Этим „Незапамятным Горцам“ я тотчас же по получении передам эти деньги, но при одном непременном условии: использовать их на пропаганду убийства короля. Я думаю, что подобное применение Ваших собственных денег едва ли покажется Вам симпатичным, но Вы должны согласиться, что каждый волен делать со своим доходом то, что ему заблагорассудится. При этом я вполне уверен, что такое предназначение Ваших золотых луидоров вряд ли побудит Вас отказаться от покупки. Вы во что бы то ни стало приобретете мои картины, и я даже требую, чтобы Вы написали мне скрепленное королевской печатью собственноручное письмо, в котором выразите благодарность за мое предложение.
Мартин Дролин»Бесцеремонная откровенность этого письма, в котором не указывались ни число, ни адрес отправителя, произвела некоторое впечатление на избалованного герцога. Первое предположение, какое разделял и адъютант, что это письмо отправлено душевнобольным, как-то не укладывалось в голове герцога. Но редкостное любопытство, которым он всегда отличался – и которое однажды в Алжире почти уже стоило ему жизни, – побудило герцога поручить одному из своих адъютантов навести справки о фактах, упомянутых в письме, и доложить о результатах.
Это было исполнено на следующий же день. Адъютант, господин Туайон Жеффрар, донес герцогу, что в Женеве взаправду существует сообщество «Незапамятных Горцев». Правительство обнаружило этот союз два года тому назад; некоторых его членов заключило в тюрьму и более уже не придавало ему серьезного значения, ибо, по-видимому, все дело сводилось к нескольким экзальтированным, но вполне безопасным фразерам. А Мартин Дролин взаправду был художником – старцем, разменявшим восьмой десяток, который ничем не обращал на себя внимания в течение всей своей жизни. Уже десятки лет его было не слышно и не видно, ибо он никогда не покидал своей мастерской на Rue de Martyrs; уже долгое время он ничего не выставлял. В молодости же Дролин был, напротив, деятелен, писал много выдающихся картин, притом исключительно кухонных интерьеров. Одна из таких «кухонных сцен» была приобретена государством и размещена в Лувре.
Эти сведения, лишавшие необычайное послание всей его романтической окраски, мало обрадовали герцога Орлеанского.
– Этот господин, должно быть, необычайно высокого мнения об аппетите Бурбонов, – заметил герцог, – раз полагает, что мы так сильно интересуемся кухонными интерьерами! Я думаю, что едва ли необходимо отвечать этому чудаку. Ce drôle de Droling![14] – добавил он в сердцах, а адъютант засмеялся, что ему и подобало.
Но «чудак» держался, по-видимому, иного мнения в этом вопросе. По крайней мере, через несколько дней герцог снова получил от художника письмо, своей категорической определенностью далеко оставлявшее за собой первое. Дролин выражал свое недоумение по поводу того, что герцог до сих пор не посетил его, сетовал на старческие хвори и близкую смерть и указывал на то, что для обеих сторон будет лучше, если дело уладится как можно скорее и не будет расстроено его внезапной кончиной. Герцога он ожидал уже завтра утром, в полдвенадцатого, в мастерской, прося не являться раньше, ибо вылезать из кровати даже ради столь знатного гостя Мартин Дролин не имел ни малейшего желания.
Герцог вновь передал письмо своему адъютанту.
– Даже сейчас адрес не указал, – посетовал он. – Вероятно, для него не подлежит сомнению, что мы знаем, где он живет. Что ж, теперь мы взаправду это знаем! Как думаете, не последовать ли нам строгому наказу господина Дролина? Пусть завтра утром подадут экипаж, дорогой Туайон, но так, чтобы нам приехать к нему по крайней мере на полчаса ранее. Я думаю, он будет весьма потешен во гневе.
…И вот герцог вместе с господином Туайоном Жеффраром, задыхаясь, поднялся на четвертый этаж грязного надворного флигеля. Они постучались в большую желтую дверь, к которой была прибита старая дощечка с надписью: «МАРТИН ДРОЛИН».
Но они стучались напрасно, никто внутри не шевелился. Они кричали и барабанили в дверь крючками своих тростей. Эта осада, с каждой минутой становившаяся энергичнее, начинала искренне забавлять герцога. В конце концов, на пару с адъютантом устроил сущий переполох – когда еще такое доведется?
Вдруг из-за двери послышался дрожащий голос:
– Что такое? Что случилось?
– Вставайте, папа Дролин, вставайте! Гости пришли! – весело выкрикнул герцог.
– Я встаю тогда, когда мне заблагорассудится, – долетело в ответ, – а вовсе не когда вам желательно.
Но герцог был сегодня в ударе.
– Мы должны овладеть крепостью, – скомандовал он. – А ну… пли!
Они с адъютантом налегли на дверь, трещавшую по всем скрепам, лупцуя тростями и надсадно голося:
– А ну вставай, соня! Гости пришли! Вон из кроватки!
Кто-то глухо заворчал и заругался, затем послышались приближающиеся к двери шаркающие шажки.
– Куролесьте, сколько влезет, но вы не войдете, покуда я не умоюсь, не оденусь и не позавтракаю!
Герцог просил, увещевал, проклинал – и не получал ответа. Наконец, покорившись, вместе со своим адъютантом он присел на верхнюю ступень лестницы.
– Что ж, – заметил он, – я на собственном опыте был ознакомлен с малоприятным удовольствием ожидания в приемной, да еще и приемная тут на редкость убога. Этакое дело я абсолютно точно припомню!
Из мемуаров княжны Меттерних известно, что герцог действительно припомнил это. В ближайшие дни он с каким-то особенным наслаждением заставлял своих посетителей часами дожидаться в приемной. Часто, желая доставить себе удовольствие, он принимал только что прибывших просителей с целью заставить дольше дожидаться тех, которые сидели уже более трех часов.
Наконец у двери что-то зашевелилось. Послышались щелканье замка, отодвигание засова и глухой удар тяжелого железного болта. Дверь отворилась, и на пороге показался маленький человечек в костюме времен первого консульства. Наряд когда-то был почти элегантен, но теперь являл собою ворох грязных, поблекших и лоснящихся тряпок, и лишь бархатный черный галстук небывалых размеров сохранял абсурдную новизну. Маленькую морщинистую голову старика венчала копна грязно-белых распущенных волос.
– Я Мартин Дролин, – произнес этот оборванец. – Что вам угодно?
– Вы пригласили нас сегодня утром к себе… – начал было герцог, но тщедушный художник перебил его.
Он вытащил из кармана тяжелые серебряные часы и поднес их к носу его высокоблагородия:
– Я просил вас прийти ко мне в половине двенадцатого, не раньше. Который теперь час? Двадцать минут двенадцатого, и вы полчаса разыгрываете тут свои дурацкие шутки. За каждую мою картину вы заплатите мне за это на тысячу франков больше, ясно? Я научу вас вести себя цивильно, черт бы вас побрал! Кто из вас господин Орлеан?
Адъютант решил, что поведение старика в отношении его господина перешло уже всякие границы. Он счел своими долгом дать это понять, потому, указывая на герцога, произнес с ударением:
– Господин Дролин, перед вами Его Королевское Высочество герцог Орлеанский!
Маленький художник зашипел от злобы:
– Называйте этого господина как вам будет угодно, но уж мне предоставьте называть его тем именем, которое он носит. Да вы-то, собственно, кто такой? Не угодно ли вам будет представиться?
Герцог с минуту полюбовался безмолвным смущением своего спутника, затем изрек с изысканной любезностью:
– Позвольте вам представить, господин Дролин, мой адъютант господин де Туайон Жеффрар, подполковник второго кирасирского полка.
Дролин слегка поклонился:
– Я не знаю вас, милостивый государь, и даже не имею желания знакомиться ближе с подобными людьми. Я вас сюда не приглашал и не намерен вас принять. Поэтому вы можете идти.